Церковь душу облегчает,
Баня тешит твою плоть.
А в субботу тётки топили баню. О бузе, которую учинила Любка, никто уж и не помнил. Девчонки вышли с мокрыми волосами и, как тётеньки, важно пошли к деду пить с мёдом чай. А меня, не спрашивая, затолкнули в предбанник, сдернули короткие городские штанки. Не успев подумать, я очутился в парной. Там было жарко, мокро, окошко с ладошку. Огляделся. Тётки чему-то радовались, гоготали. Да это вроде были и не они, совсем без всего. Я смотрел снизу вверх на добрых, весёлых, великолепных животных. Тугие формы, исполненные по законам гармонии, были для меня бесполы. Наверное, это дар ребёнка – оценивать беспристрастно совершенство природы. После мы смотрим на женщину как на противоположный пол. Но мне недавно стукнуло семь лет, и я уже что-то начинал понимать. Быстро прикрыл кутьку. А в ответ они веселей да громче загоготали: «А ты и жопку прикрой!» Что я и сделал другой ладошкой. Весёлый хохот не кончался. Да, баня в деревне – это праздник. Меня, чумазого, окатили, помыли голову мыльной золой, окатили ещё раз, поцеловали и вытолкнули. После деревенской бани всё по-другому кажется: солнышко ярче, небо голубее, трава зеленее, воздух вкуснее.
«Баня да церковь – две благости, одна телеса правит, друга душу осветлят», – говорила сродная бабушка.
Любка сидела за столом смирно, не куражилась, с опаской поглядывая на строгого деда. А тётки весело вспоминали, как мой папка балагурил. Баню топили по очереди, и приглашали соседей свояков. Я родяшший был. До бани меня надо было нести по деревне. Но мужик с ребёночком на руках – это всё равно что баба. Тетюнькаться с робятёшками – не мужицкое дело. А в бане уже ждала меня моя мама. И отец пронёс меня по людной улице, но так, что никто не заметил. Мать протянула руки из предбанника, чтобы принять кагоньку, а отец подаёт ей саквояж. «Ты чо пелекуешша, робенка давай!» – кричит она. «А ты его уж держишь», – отвечал, смеясь, отец. Так отец шутил, а это было незадолго после горя – раскулачивания.
Светлеет женщина под старость,
Красивше нету бабушки своей.
День в деревне скорее пробегает. К ночи, набегавшись, я засыпал, как пропастинка, досматривая Гришкин сказ. Просыпался от вкусного тёплого запаха.
«Утре шаньги с налёвом заведу, – обещала мама стара с вечера. – А то и блины пред пылом, толькё успевай вытаскивай – на семь ртов хватит. А квашня на три передела уж поднялась. Гостей потчевать надо. Зимой, быват, и похлёбку забелить нечем, шелуху едим, до весны доживам, просянку варим. Горе перемелется, а празднику радуйся».
Вот и котёнка для потехи оставили. «Ишь, чо делают, норовистые».
«Эй, алакши», – снова зовут нас в паужну к столу.
«Не таскай куски, не порти выть», – счували нас. Зато сейчас едим – за ушами трещит.
Едим, да каждый раз на удивленье: верещага, то кулага, повалиха, то толча. Проста да вкусная еда. А на верхосытку у мамы стары есть и сладеньки парёнки.
Сама мама стара не ела с нами, а «толькё» доедала: в паужну – утрешно, вечером – что осталось от дня. А утре ишо не наробилась, не промялась. И когда она спала, тоже никто не видел. «Легла полежать, без закутки уснула».
Как говорят в деревне – язык у неё не «прикрытый».
«Мама стара, а как это бычка подкладывают?»
«Еиса обрезают».
«Где это моя аракчинка?»
«Да вон, под жопой у Любки».
С глазами неладно – «тряпису с робячьим ссесом приложи». А от другой болести надо было «толстосери» на драть. Работы по хозяйству хватало. А ишо говорили, что баба Марфа всё умеет. И робёночка принимать, и от лихорадки вылечивать: «Как зачнёт трясти, лихорадить знобить – в пролубь с головой окунись и вылезешь здоровенькой».
А ишо баба Марфа робила в промогороде. Я отправлялся с ней в лесочек «зарабливать» трудодни. Густые заросли тальника тянулись по низинам, вдоль реки. Острым ножиком она срезала вицы. Затем, поплевав в ладони, впрягалась в тележку, и её босые ноги шагали по любой траве. Сняв сандалии, я тоже попытался ступать на скошенную траву, но тут же поднял ногу. Травинки, словно палки, зло кололи. «Городским надо в обувке ходить», – поучала меня бабушка.
По дороге у нас случилось ещё одно происшествие. Я увидел змею, переползавшую через тропинку. Змея-медянка – это самая вредная гадюка, гадина, знал я, и наступил на неё, пытаясь раздавить. Но она издала истошный звук. Оказывается, змеи тоже говорят. Нога моя машинально отдернулась. Змея уползла. «От зла лучше отойти», – снова поучала меня бабушка.
Мама стара сноровисто напластала веток и стала носить их к тележке. Я ей подсоблял.
«Всё враз не подымай, помаленьку больше унесёшь, – поучала она меня. – Вот и в жизни так жо, не хапай».
Мы навалили полную тележку и отправились обратно. На угоре я подсоблял ей, тянул, идя рядом с ней.
«Вот и довезли, заробили полтрудодня», – похвалила меня бабушка.
«А где твой пинжак?» – остудила мою радость подошедшая сзади моя мама. Я со страхом понял, что где-то оставил свой моряцкий бушлатик, блестящие пуговки с якорями. Казалось, беда непоправима. Но моя добрая мама стара во время заступилась за меня. «Завтре найдём», – заверила она. Не верилось. Но деревня не город, тут все, как одна семья. Если кто и найдёт, так принесёт.
С утра мы «опеть» пошли за вицами, хоть и нужды в том ещё не настало. К радости и удивлению, пропажа нашлась. Мой «пинжак» лежал, где я его и оставил. Мы привезли ещё одну тележку виц. «Вот и слава Богу», – сказала бабушка, когда мы разгрузили свою поклажу. «Бога-то прославишь, дак все ладно будет», – снова поучала она меня. Я знал, Бога прославить, это значит надо сказать «Слава Богу».
Из нарезанных виц бабушка тут же во дворе плела пестери. По-городскому корзины, значит. Валандаться недосуг. Но выходило баско да ладно, и урок сполнен. Палочку учетчик в тетрадке поставит – трудодень будет. Огород, скотину держи – не запретят. Вот и весь с них прок.
Кого полюбишь нежно в детстве —
Он будет в памяти всю жизнь.
Дядя Александр жил в Городке, работал пильщиком на пилораме. Он недавно женился. Приходил к нам только по воскресеньям. В этот раз мы с ним направились рыбу ловить. На задах огорода сели в лодку. Тут начиналась протока, которая втекала в реку. Дядя Санутко отталкивался вёслом от берегов, и лодка тихонечко плыла и плыла. И вот мы оказались в дремучем озере-болоте. По нему надо было проплыть, чтоб попасть к реке. Тут было темно и страшно, как в Гришки-ной сказке. Озерко по краям заросло камышом. А дальше высокие-высокие деревья сплелись ветвями так, что через них и птица не пролетит. Если верить сказке, тут жили и лешаки, и ведьмы, и водяные. Но это всё в сказке, на самом деле их не бывает. Только я так подумал, как кто-то заговорил по-человечески, нет-нет, да вздохнёт, да охнет. А из воды что-то невидимое выскочило, булькнуло, и круги пошли. Потом в другом месте. Я замер и прислушивался. А дядя Александр улыбнулся и закричал: «Ого, го, го, го, го, го!» И болото затихло. Он, видимо, их всех напугал. Я тоже знал, что ничего пугаться не надо, тогда они и не появятся.
Но вот и опять протока, вода быстрей пошла. А вот и река наша. У дяди Санутко тут место заветное было. Мы и приплыли туда. Он и мне удочку приладил. Но ждать надо, как поплавок дёрнется, и не робеть – рыбку из воды вытягивать. Вот поплавок дёрнулся и рыбка повисла на удочке дяди Санутко. Вот и у меня дёрнулся, я вытащил, но рыбки на крючке не было.
«Рано дёрнул, поспешил, но ничо, поднатореешь», – успокаивал он меня. Следующую рыбку мы вытащили вместе. Серебристые рыбки будто сами выпрыгивали из воды. А я больше смотрел, как он их вытягивает. По берегу бегал, из песка дома строил да в воде, где совсем мелко, бразгался. Незаметно время на рыбалке уходит. Солнышко к паужне в зенит поднялось. И мы уж почти ведро рыбок наловили. «Хватит на пирог, и на уху хорошую наберётся», – весело похвалил меня Санутко. И мы поплыли обратно. Болото теперь нас не страшило. Я тоже весело кричал: «Ого, го, го, го, гооо!»
Уху хлебали и все её хвалили. Я и Санутко, как рыбаки, сидели вместе.
А к утру, как все проснулись, мама стара вытащила большой пирог из печи. Макнула гусиные перья в молосное масло, помазала и закрыла его полотенцем, вышитым красным узором. «Пущай отдóхнет», – сказала она. Наконец Санутко снял верхнюю корку. «Рыбки в очередь стоят», – заметил я. Все отчего-то засмеялись, стало весело.
В каждой избе деревенской,
Живёт домовая душа.
А однажды случилось так, будто я на всём белом свете один очутился. Все разошлись по работам, даже Любка в огороде копалась. И бычок Борька на другую полянку ушёл. Тихо стало, и дурить неохота. Я смотрел вокруг – на землю, на небо. И меня будто что-то разглядывало. Бродил, бродил бездумно и зашёл в избу. И она без людей не такая, будто живая, задумалась да говорит по-своему. Нет-нет, да что-то послышится. То тут, то там скрип, а то и дыхание. Дома, оказывается, тоже живут, своё дело делают. И старятся, как бабушки. А Матерь Божья с божницы смотрит добро и строго. «Давно, давно всё было, и будет, и не кончится», – говорит она без слов.
Но вдруг заскочила Любка, сохватала крендель из печи, жуётся, убежала вприпрыжку. Сбила мои думы, и изба затихла.
«Здесь будем жить», – решил я. Папке скажу – в бараке плохо. Я оглядел избу: хоть и мала она, всем места хватит. Вот тут в углу на шорном местечке папка чеботарить будет. Вот тут в пече табашникам отдушина есть. Лавка слева для гостей. На ней и можно прикорнуть-уснуть. Гришка как-то поздно пришёл, спал. А для дорогого гостя – место в красном углу. А зимой на печи мама стара говорит, что свои «стары кости греет». Жарко – на голбчик-придел катись. А на западёнку, говорят, пьяного валят. А летом на полу всем места немеряно. А нам на полатях лучше всех. Дури, никто не счувает. А мамке с папкой в сенях, просторно, не жарко.
А добро складывать кругом полок полно. Вон там конторка, а тут грядка, косинка, брови. Все нужные полки название имеют. Около печи рукомойник и рукотёрт вышитый висит, и мыло духовое мама стара для городских гостей выставила. В переднем углу полка-божница, на неё лампадку ставь. А зашёл в избу, лоб перекрести. Мама стара говорит, так ране было.
Тут и еды всегда много – в огороде само растёт. В магазин не ходи, очередей нет. А мёд – конфет слаще. Пчёлки сами приносят, только злить их не надо – жалятся. И люди все добрые – родня. А чтоб чисто в избе было, голик в уголке стоит. Мети да мети. «Ну что ж, – думал я, – скажу папке».
Вспомним дни боевые,
На заре юных лет,
Все мы были лихие,
Вспомним тех, кого нет.
Отец в саманухе приладил в окошечке красное стекло, и мы там проявляли фотографии. Бумага белая лежит в ванночке в проявителе, и вдруг появляемся на ней все мы. Все улыбаются, одна Любка на всех фотокарточках получилась мутная. Папка говорит, это потому, что она на месте не сидит, вертится.
Листочки развесили сохнуть. Вот и всё, дело сделано. А пока мы ходили с папкой просто так. Тут места много. На задах огорода – как в лесу настоящем. И трава высокая, и деревья всякие и речка Переплюйка. В деревне везде хорошо.
«Папка, давай останемся жить здесь, в город не поедем».
Отец умел слушать, и даже соглашался. Но делал по-своему. На этот раз он помолчал, а потом, прижав меня к себе широкой ладонью, сказал:
«Пойдем-ка завтра в поход в Городок к товарищу моему, воевали вместе».
«Пойдём, папка, пойдём», – обрадовался я. Я любил войну, два раза кино «Чапаев» смотрел. Идём по деревне военным шагом, я и барабан взял. До городка три километра, но нам, красноармейцам, это пустяк. В центре села к красивому дому подкатила бричка, и оттуда выпрыгнул дядька. Он одет был как чапаевец, с наганом в кобуре, только шашки не хватало.
«Кто это?» – обрадовано спросил я. Но отец хмуро ответил: «Колупанов-подлец», и сплюнул. После мне доведётся узнать про эту противную фамилию. А пока мы прошли уже мост и шли по дамбе. Нас нагнал здоровенный конь, запряженный в телегу. Парень-извозчик сказал «тпруу», и лошадь остановилась. Ехать на телеге тряско, но весело. Конь перед угором разбегается, под горку упирается. «Умный, как человек», – подумал я. Вдали показался монастырь. Белый-белый, светился он на солнышке. А маковки храма покачивало. Папка сказал, что это травы воспаряются, воздух струится.
Внезапно на нас, как в атаку, выскочили цыганята. Их шатры раскинуты неподалёку. Они бежали за телегой, выплясывали, при этом кто-то и пел. Потом подбегали к телеге, протянув руки. Отец подставил им ладонь с мелочью. Они начали хватать, рассыпали. Один мальчишка задержался, чтобы собрать, остальные, не отставая, снова плясали и просили. Извозчик ударил коня хлыстиком, видимо хотел оторваться от преследования. Но конь не изменил своего хода. Встав в полный рост и матюгнувшись, извозчик занес, было хлыст. Но отец остановил, придержав его руку. «Не бей, не надо», – попросил он. Доехав до городка, отец подошёл к коню, потрепал, погладил его, приговаривая: «Серко, Серко».
«А как ты, папка, узнал его имя?» – удивился я. Отец, обычно шутливый, невесело ответил: «Серко наш был».
Я ещё не знал о нашей беде и позоре раскулачивания, но что-то в сознании начинало складываться.
В центре старинного Городка перед большими монастырскими вратами солнце особенно ярко светило, но не жарко, а хорошо. Мама стара сказала бы – благостно.
Теперь тут построен завод. Но много раз после бывал я здесь, на этом месте. Останавливался, замолкая, чувствовал, ушедшее время старины. Видимо, люди, предки наши, оставляли здесь добро своих душ. Они приходили сюда, мыслями говорили с вечным временем – Богом.
Когда-то, три века назад, тут не было строений. Местные племена, собиравшиеся у костра, поклонялись идолам. Страх был стержнем их веры. Странствующий инок Далмат облюбовал это благостное место, построил тут свою келью. Внизу две серебряные реки Исеть и Теча сливались в одну, луга да леса. Строй дома, паши землю, расти деток. И веру он нёс благостную – Христову. Страстной силой её была любовь. Любовь к жизни, ближнему, земле, небу и всему на свете доброму. На десяти заповедях покоился храм Господний.
После на месте его кельи село разрослось, и белокаменный монастырь сложили угодники. Земли брали, сколь обиходить в силах. И не было тут ни помещиков, ни князей. Люди строили, дружно селились в деревни. Мужик в семье – главное богатство. Вот и были семьи из девяти человек. А коим Бог не дал сынов, а одних девок, тоже не беда. Расти их в труде да кротости, и выдашь, отдашь после замуж в добрую семью.
Стены монастырские всё помнили, и люди хранили в памяти старинное время. Бывало, в монастырской крепости спасались селяне. Сбегались они сюда, прятались от набегов кочевых народов, от варнаков бродячих. И пугачёвская ватага тут бывала. К вечеру налетели они, грозились ворваться в монастырь. Да стены те высокие не пускали их. Малое войско охранное с алебардами на верху огрызалось. А то и пальнут из пищали для острастки. А монахи-старцы торопливо, усердно молились. Но толпа разъярённая, как бык на рожон, на врата те кованые пёрла. Грозились, ругались срамными словами. К «ноче» нагалделись, умаялись, разожгли костры да спать улеглись.
А «утре» пошли на приступ, а врата-те отпёрты, не заперты, и пусто, нет людей в монастыре. Лишь смотрят на них с иконостаса в золочёной ризе Матерь Божья, Иисус Христос да святые угодники. И отступили охаверники, креститься стали – православные же оне. А монахи ушли по проходу подземному, вышли к реке. Так по-доброму спасли они храм Божий от разрушений. И простоял он в пристойном виде до наших дней. Да уж в наше время изувечили его – заводские цеха наставили. Нынче не могут найти тот ход потайной. Да байки мерзкие нехристи придумали. Будто была там дорожка подземная, длинная-длинная, и ходили монахи грешить к послушницам. Ясно, что это неправда – до старинного монастыря послушниц полсотни верст. И тот женский монастырь стоит на отшибе и поныне. В тиши стоит, пустой, весь двор ёлками вольными зарос.
А летом восемнадцатого белые налетели. Красные в монастыре укрылись, отстреливались. Друг в друга стреляли. Против них «офицеря» матёрые воевали. Многих ребят знал отец, которые тут погибли. Папка мой в другом отряде вокзал обороняли. Одолели беляки, отступили красные. С боями уходили они. А вернулись уж когда Гражданская война потухла.
Вот сейчас мы и шли с папкой к его другу, вспоминать то время.
На окраине Городка в большом фруктовом саду товарищ отца служил сторожем. Левая рука его, немного скрюченная, плохо двигалась. Почему мы пришли к нему на работу в сторожку? Были ли вообще у него дом и семья?
Я подсел к папке, и он время от времени прижимал меня своей тёплой ладонью, будто мне угрожала опасность. Называл меня «сынко».
«Всего оружия-то одна коса», – сетовал товарищ. Отец задумчиво молчал. Он умел слушать и добавлял что-то важное одной фразой. Мало-помалу разговор, словно костёр, разгоревшись, уже жарко пылал. Лишь много позже я понял смысл сказанного и недосказанного. А пока пустые клетки моей памяти жадно впитывали информацию. Не обращаем мы внимания на детей – ничего, мол, они не понимают. Нет, детская память фотографирует и фактуру, и звук. Пройдёт время, и ум всё разложит по полочкам – поймёт. Вот о чём вспоминали отец и его боевой товарищ.
Шёл 1917 год, весь мир будто спятил с ума. Пылала мировая война. Все страны воюют. Они сбились в две злые кучи. Убивала одна другую – саблями, пулями, бомбами, газами. И вот уж устали, зло своё выпустили, изранили друг друга. Пора бы и помириться. Россия не в проигрыше. Но тут разразилась беда, в России самой началась война, русские разодрались меж собой. Монархисты, анархисты, кадеты, эсеры-социалисты, эсеры-террористы, марксисты-меньшевики, марксисты-большевики, – все спорили, каждый правду свою твердил, на себя одеяло тащил, раздирали, били Россию. Им всем не Россия нужна была, а своя правда и власть.
Но самые упрямые – большевики, партия РСДРП(б), и вождь их Ленин обещали крестьянам землю, рабочим фабрики, и всем людям мир. Они и взяли власть. С врагом, Германией, заключён мир. Дорогой Брестский мир: отдали полстраны, задолжав половину золотого запаса. Ничего не жалко было Ленину, лишь бы власть удержать.
А бывшие друзья по войне, страны Антанты, стали нам врагами из-за того, что мы из войны вышли. Стали врагами и обиженные помещики и фабриканты из-за того, что у них землю и богатство отняли.
Но многие люди, разного ума и достатка, оказались посерёдке. Их вовлекали в войну то белые, то красные. Тот спутанный клубок и начал воевать. Да в чистый ручей справедливости зло подмешалось. Лопнул гнойный нарыв, мутный поток залил всю Россию. Каждый свои болячки вспомнил. Во всех бедах обвинили старый режим. И богатство одних, и бедность других, и черта оседлости для еврейского народа, и слабость латышей и прочих малочисленных народов перед Великой Россией. Под красным флагом революции мстили ей финны, зверствовали латышские стрелки. Влились в эту свару и интеллигент, по-разному мыслящий, и забубённый человек – «перекати поле».
Новые времена пришли и в Зауралье. Объявили в сёлах советскую власть. Но тут не было волнений. Ничто не изменилось в жизни, словно зиму сменила весна. Ничто не изменилось у мужика: сей да паши, как прежде. Тут не бывало помещиков, не было переделов, земли всем хватало. Не из-за чего было драться-воевать. И революция мужику была ни к чему. Только где-то там, в Москве, Петрограде, разжигался пожар. Там благородная Россия, не согласная с новой властью, разбегалась, сбегалась кто куда. На север – к Юденичу, на юг – к Деникину, а кто-то на Дон к атаманам казачьим. Разделилась, раскололась Россия. «Офицеря-помещики», казаки – верные служаки царю, «интелего-белоручки» – белые. Большевики, рабочие, крестьяне, интеллигенция трудовая – красные. И началась друг с дружкой война, русский с русским, брат с братом.
И церковь – душа народа, в стороне не осталась. По Марксу религия – опиум для народа. Вот после «октябского» переворота и началось гонение на священников. Церковь отделили от государства, лишили её земли, на которой трудились монахи. В ответ на безбожие бесовское Патриарх всея Руси предал анафеме новую власть. Ленин ответил террором. Священников брали в заложники, расстреливали как врагов советской власти. Церкви громили, ценности конфисковали. Жестокая Гражданская война всех вовлекла в своё мутное русло.
«Пусть девять десятых погибнут, но оставшиеся доживут до победы социализма», – так считал вождь пролетарской революции Ленин.
Да ещё, как шакалы, интервенты – страны Антанты, и на севере, и на юге, и на востоке. Да откуда ни возьмись появились внутри страны враги советской власти – белочехи. Это бывшие пленные из армии Австро-Венгрии. Не враги они были советской власти, домой возвращались через наш Дальний Восток. Но напугал их Троцкий, председатель Реввоенсовета, арестом да расстрелами. Они и ощетинились. А Антанта – враг наш – их вооружила. Соединились они с Колчаком. И ударили красным с тыла, с востока, с юга России.
В восемнадцатом году вместе с уральскими казаками, белогвардейцами подходили они к Челябинску, Кургану. Их тайная цель была Казань. Там в банке за кремлёвскими стенами хранился золотой запас Российской Империи, половина всего золотого богатства страны. Эти деньги предназначались для уплаты долга Германии по кабальному Брестскому миру. Но и Антанта нацелилась взять это золото за долги. А белые заодно с ними были.
В начале восемнадцатого никто сказать не мог, чья возьмёт. На пути белой силы стояла беспощадная сила – это РКП(б). Все враждебные стороны были упрямы. Победить или умереть – был девиз. Но умирали не верхи, а народ. Троцкий от имени партии срочно революционную армию создаёт. Приказы его беспощадны. За уклонение от призыва в Красную армию – расстрел, за отступление без приказа – расстрел каждого десятого в строю.
В начале 1918 года молодых мужиков и парней теперь брали в Красную армию не с двадцати, а с семнадцати. Отцу не исполнилось и семнадцати, но и его призвали. Пока, мол, стрелять учишься, и подрастешь. Да и не по годам он крепок был. Не стал отнекиваться. Зачиналась драка насмерть, кто кого. Выбирай, на чью сторону ставать, но думать-мерёкать уж некогда. В Городке на всевобуче они, ещё парнишки, с настоящими винтовками учились военному делу.
Деревенский мужик – боец, защитник, испокон в кулачных боях вырастал. Стенка на стенку бились деревни по праздникам. Это было как в наше время бокс, только по-шибче и по правилам мужицкой чести. Бились все в куче, но один на один, друг против друга. Лежачего – не бить, с поля брани – не бежать. Бейся, пока не падешь. Юшку красную выбьют – то не беда. А после битвы зла не держи. Бывало, сходились, чтоб только силу, удаль свою показать, да чтоб девицы рядышком были, заметили.
Колошматят друг дружку, всё честь по чести. Вот одну уж стенку валят. Да не сдаётся она. Кто-то бежит за подмогой в деревню. И кто-то, уж падая, в задоре орёт: «Держись, робя, мужики на подходе». И вот вступают в дело и подбежавшие молодые женатые. И вся деревня бьётся за честь, не даст себя сконфузить. Тут каждый на виду, выказывал себя. И так случалось, что Колупанов, тот, который теперь во всё военное вылупился, которого отец подлецом назвал, всегда причину находил, не участвовал в потасовках. И дружки его, теперешние руководители – той же закваски, свои рожи берегли, исхитривались.
А летом восемнадцатого, когда в этих краях настоящая драка случилась, как они сделали? А так же, как прежде – попрятались. Пока войной не пахло, все на военобуче в войну играли, фасонили. А выстрелы послышались, тут и сбежали. Утром их в строю недосчитались. Ладно, винтовки бросили. Из Городка в село наряд послали. Нашли бы – к стенке б поставили. Таков приказ был самого главного военного Троцкого. Но хорошо спрятались дезертиры. Опыт-то уж был: с ребячества убегали, когда стенка на стенку дрались-играли. Вот теперь с настоящей драки и сбежали. Как мыши – кто в голбце, кто на чердаке, кто в поле, кто в лесочке попрятались. Надолго ли советская власть? «Да скоро кончится она», – думали они. Так и случилось. Одолели белые, снова старая власть пришла, хоть и без царя. Перекрестились пугливые сынки, да снова от призыва в белую армию, как мыши, попрятались. Меньше года простояли колчаковцы, к весне девятнадцатого ушли, красные заступили. Повылазили «мыши» из голбцев. Куды топереча деваться? У красных оне в побегушниках числятся. Троцкий расстрелы дезертирам не отменял. Вот тогда и придумали они для себя байку. Будто не в голбцах они прятались, а воевали в красных партизанах.