bannerbannerbanner
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Валентин Костылев
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Сильвестр в задумчивости поглаживал свою жиденькую бороденку. Карие проницательные глаза смотрели на попа холодно.

– Кто подослал тебя ко мне?

– Родичи твои и земляки, премудрый Сильвеструшко! Новгородские люди, православные, прислали!

– Помни, земляк! По человечеству я – равный вам, может, и хуже вас, но… как советник царя, не могу я встать на одну половицу с вами, с тобой… Прискорбно видеть советнику государеву, чтоб дела его были добычею мышей. Ты меня назвал орлом, но достойно ли орлу ютиться в одной норе с мышами? И не пожрет ли он их? Со мной лукавить опасно. Не попам и гостям[18] новгородским пещись о судьбе царства, а Богу и великому князю. Москва супротив немцев, и новгородские гости должны так же. Москва растет, и вы должны помогать ей, а не мудрить лукаво. Москва – мать городов. Уходи и помалкивай, что был у меня. Я мог бы отдать тебя на пытку… Но Бог тебе судья! Отпущу без спроса. Уходи и больше не бывай! А землякам передай: пускай одолеют алчность и гордыню!

Поп растерялся, в страхе попятился, кланяясь Сильвестру до самого пола.

– Прости, Сильвеструшко, прости! Не знал я, батюшка… не знал!

Сильвестр с укоризной в глазах покачал головой:

– Бедные! Приходят ко мне, земляками моими величаются, поминают дни отрочества, глядят мне в очи, а того не знают, что большая польза им была бы от беседы с простым смердом, нежели со мной. Я смотрю на тебя – и не вижу тебя, слушаю – и не слышу тебя! Не земляки мне нужны, а дела большой правды, коей служат сыны великой силы, люди, отрекшиеся не токмо от земляков и родного города, но и от матери, отца, жены и детей. Несчастный! Передай новгородцам: Сильвестр – верный слуга московского великого князя. Нужды царства для него выше нужд кичливой толпы новгородской. Иди, я отведу тебя в чулан, там и ночуй, а завтра утресь, затемно, уходи от меня… вернись в Новгород. Бог с тобой!

Поп поклонился, почесал за ухом и с красным недоумевающим лицом, тяжело вздохнув, кротко последовал за Сильвестром.

Оставшись один, Сильвестр опустился на колени перед аналоем, на котором лежали крест и Евангелие, и принялся усердно молиться.

Постучали в дверь.

Вошел Адашев Алексей. Стройный, крепкий, высокого роста, краснощекий молодой человек. Помолился и он. Взгляд какой-то растерянный.

Облобызались.

– Ну, что поведаешь, брат?

– Войны с Ливонией не минуешь. Аминь!

– Ого! – покачал головою Сильвестр. – Да может ли то быть? Ужель?!

– На обеде в Большой палате[19] был я… Слышал, как великий князь беседовал с казацким атаманом. Говорил он с ним о том, много ли всадников дадут казаки.

– Н-ну?

– И тут он прямо сказал о войне… Висковатый уже и грамоту новую, мол, сготовил…

Сильвестр тяжело вздохнул:

– Лишние мы стали?.. Без нас обходятся? А? Мамка Агафья донесла, будто Иван Васильевич молвил: «Восхитил поп власть. Завел дружбу со многими мирскими, сдружился с Алексеем, опричь меня именем моим править хотят… Мне же оставили токмо честь „председания“…»

Адашев усмехнулся:

– Изменчивый нрав… опасный. Не пойму я государя. То весел, добродушен, то лют и несговорчив.

– Кто ныне… около него?

– Худородные дворяне оттеснили всех, да дьяки посольские… да иноземцы, да нехристи… Народу нового много нахлынуло. Вчера к трапезе званы были две тыщи татар… Шиг-Алей с ними и казаки. Напились. Песни по-своему выли.

Сильвестр остановил испытующий взгляд на Адашеве:

– Ты был?

– Был.

– Табе неча, Алексей, роптать. Ты в чести у царя, а братенек твой Данила и вовсе по сердцу царю… большой воевода. Гнев на одну мою голову!.. Постоянно так. Найди близ царя человека, кой не осуждал меня в угожденье. Злословие стало обычаем, и кто может удержаться, чтоб не потешить царя поклепом на меня? И ты… мой друг… удержишься ли? Не искусишься ли? Иван Васильевич своим приятством и лаской многих покорил… И людей моей стороны. Он умеет.

– Но, отец Сильвестр… И к тебе царь явной опалы не кажет. А кто за глаза поносит тебя, тот боится тебя, кто хвалит тебя в глаза – тот лукавит… Тебе неча Бога гневить. Ты силен!

– Чем я провинился перед Иваном Васильевичем? – продолжал Сильвестр, как бы не слыша Адашева. – Не уразумею! Буде спорим мы? А в споре каждый и прав и виноват. Он упрекнул меня, что держусь я старины, я сказал ему, что некоторые новины царства разрушали. И я первый боролся за новины, за те, кои разумнее старых, поистрепавшихся обычаев. Болею я о государстве, а не о себе. Много ли мне надо? Я не искал ни славы, ни богатства, как и ты. Чего хотим мы? Сделать сильными и царя и царство. По ночам стала сниться мне плаха, а утром я иду к нему и говорю, чтобы не забывал он своего Божьего призвания. Говорю смело, угрожаю ему Божьим наказанием. На его лице тоска, но я не могу скрыть того, в чем вижу правду. Не могу ради страха льстить юному владыке… Таков путь честных правителей – либо путь, ими избранный, либо темница и смерть. Мудрый человек должен огорчаться тем, что он бессилен сделать добро, но не огорчаться тем, что люди хулят его, неправедно судят о нем… И ты, Алексей, не льсти Ивану Васильевичу, не делай тем самым худа государству.

Адашев пожал плечами, покраснел.

– Жизнь наша коротка, но в этой краткости человек может сделать свое имя вечным… Его будут благословлять отдаленные потомки… Только о том и молю я Господа Бога, чтобы прожить мне свой ничтожный век в правде, достойно и нелицеприятно. И кто упрекнет меня в лести? Кто более меня прямит царю? Да и кто может обмануть государя? Не знаю человека прозорливее Ивана Васильевича.

– То-то!

Улыбнувшись ласково, Сильвестр похлопал Адашева по плечу.

– Бог благословит тя на добрые дела! Против Ливонской войны, видать, нам не сдержать великого князя. Как горный поток, неудержим он в своем намерении. Но мы с тобой должны взять на попечение дела не воинские, но обыденные, они важнее для нас и друзей наших, нежели ратные дела. Пускай будет царь занят войной… Запомни: излишнее стремление к достижению чего-либо одного делает человека слепым ко всему другому. Государство нуждается в нас с тобой. Будем зоркими и сильными в уездах и городах… Ну, а что князь Андрей Курбский?

– Не унимается… хочет с царем говорить… Теперь о ногайской орде. Новое задумал. С Литвой и Польшей свары боится. Не хочет. А я буду стоять в стороне. Не вмешиваться до поры до времени. Не перечить царю. Приказы его исполнять без прекословия.

Долго беседовали Сильвестр и Адашев о том, какие последствия для бояр и дворян будет иметь эта страшная война. Сильвестр высказал большое беспокойство за Новгород. Война может опять противопоставить Новгород Москве, навлечь царский гнев на тамошнее купечество, поссорить Новгород с исконными друзьями его – лифляндцами и шведами. «Да минует нас чаша сия!» – вздохнул Сильвестр.

Перед уходом Адашев сказал:

– Об одном еще хотел я тебе доложить. Приключилось неладное. Беда случилась с Владимиром Андреевичем! Стража его перехватила вчера доносчиков, беглых мужиков из колычевской вотчины, не хотели допустить до царя, а Васька Грязной отбил их… Государю все станет известно. Он и так косится на колычевский род. Жалко князя Владимира… И без того уж он в опале… А эти щенки, льстецы – Грязные, Басмановы, Вешняковы, Субботины, Вяземские, Кусковы и другие, – только того и ждут, чтоб распалить сердце царево против брата Владимира… Грязной – чистый разбойник. И в вотчину к Колычеву неспроста ездил… Подтачивает, как червь, боярский сан.

– Сия новоявленная орда дворян вся такая. Своею дерзкой удалью они неспроста тешат царя. Ладно. Попомню. За Колычева постоять надо… И без того много зла кругом! Почто губить человека? Лиха беда одному поддаться, как навалится горе и на другого и на третьего. Положим конец злобе, Алексей! Образумим царя! Изводить надо доносчиков втихомолку, без шума.

Перед расставанием Сильвестр и Адашев снова облобызались.

* * *

В покоях князя Владимира Андреевича Старицкого, двоюродного брата царя Ивана, полумрак. Неугасимая лампада едва теплится перед большим образом Нерукотворного спаса.

– И кто такие думные дворяне? – уныло, скрипуче звучит голос Евфросинии, матери князя. Она совсем утонула в глубоком кресле.

Около образов, из сумрака, выступает хилое лицо самого князя. Оно бледно, глаза блестят, кажутся лихорадочными, больными.

– Такова воля его милости, Ивана Васильевича… Он ввел в Боярскую думу дворян и дьяков.

– Робок ты, Владимир, робок! – вздохнула княгиня Евфросиния. – Остановил бы его… Обида всем от него. Охрабрись!

– Был я храбр по твоему наущению в дни Иоановой болезни… собирал бояр и детей боярских на своем дворе, денег немало раздал им, а потом… все присягнули не мне, а царевичу Дмитрию… И я перед царем остался посрамленным, виноватым… Надругался над общею скорбью, слушая вас, и теперь нет веры мне… Дворяне в ту пору оказались честнее нас, честнее бояр… И теперь сильнее они, а не мы. Во все кремлевские щели набились худородные, будто тараканы… И вот в Боярскую думу влезли и там теперь сидят, как и мы. Такова царская воля… Что поделаешь! Сами мы виноваты!

– Гибнем! Слыханное ли дело, чтоб дворяне сидели в Думе? – крикнула княгиня. – Креста на них нет… Святую древность, старину дедовскую попирают они своими сапожищами… Что им старина? Что им благородство предков? Из ничтожества явились они! Кто их отцы? Кто их деды? Псарями и то недостойны были у нас служить!

 

Голос Евфросинии постепенно превращался в громкий, озлобленный крик, пугавший самого князя.

– Тише! – шептал он, махая на мать руками. – Тише! Погубите нас! Остановитесь!

– Трус! – прошипела старуха. – Хоть бы король образумил этого беса!

– Король? – горько усмехнулся князь Владимир. – Вон князь Ростовский Сема хотел сбежать в Литву с братьями и племянниками… Продался Августу, открыл ему все государевы тайны, все выдал, что знал, чернил Ивана и Русь, сидя в Москве, отослал в Польшу своего ближнего – князя Никиту Лопату-Ростовского, – все делал для короля, а что после? Сами же бояре за измену приговорили его к казни… А государь, красуясь добротой, пожалел его, простил, отменил казнь. Вечный позор Семке, и только! Вот тебе и король. Опасно надеяться на Литву.

Тяжело вздохнула старуха-княгиня.

– Э-эх, как вы все близоруки! Не верю я доброте его! Хитрит он! Для показа все это. Оставляет врагов живьем для сыску же! А тебя боится. Знаю, боится!

– Чего бояться меня? – тихо засмеялся Владимир Андреевич. – У меня токмо сотня воинов, у него – все русское войско.

– У тебя друзья – все царские советники и воеводы. О тебе Богу молятся и бояре, и священство, и черный люд; заволжские старцы, сам Вассиан за тебя Ивана проклинает… Князь Курбский за тебя, вместе с нестяжателями[20] заодно. Многие князья за тебя, а за него кучка ласкателей бояр, вроде Воротынского и Мстиславского, и толпа холопов – дворянская голь, подобная перебежавшему от нас к нему Ваське Грязному… да еще митрополит Макарий, выживший из ума дед…

– И все-таки, матушка, их много больше… И народ его больше знает, нежели меня.

Во время этих слов князя раздался негромкий стук в дверь. Мать и сын вздрогнули. Дверь распахнулась, и в палату вошли друзья князя Владимира Андреевича, некогда ратовавшие перед народом за возведение его на престол вместо царевича Дмитрия, – князья Дмитрий Федорович Телепнев-Овчинин-Оболенский (прозванный при дворе «Овчиной»), Михаил Петрович Репнин – волосатый, свирепый человек, наводивший ужас на своих дворовых, Александр Борисыч Горбатый-Суздальский, Петр Семенович Оболенский (Серебряный), Владимир Константинович Курлятев, боярин Иван Петрович Челяднин, Телятьев и многие другие князья и бояре.

В палате стало сразу тесно и душно.

Отдуваясь и вздыхая, князья помолились на иконы, затем отвесили низкие поклоны приподнявшемуся с своего места князю Владимиру Андреевичу.

– Милость Божия да будет с вами, государь Владимир Андреевич и добрая княгиня, государыня наша, Евфросинья Андреевна! Бьем мы вам челом! – сказали князья.

Владимир Андреевич попросил своих гостей садиться. Вдоль стен на скамьях ощупью усаживались князья-бояре.

Первым заговорил князь Семен Ростовский, заговорил тихо, полушепотом:

– Государь, Володимир Андреич, обсудили мы, бояре, поведать тебе о случившейся беде… Сею ночью царский прихвостень, Васька Грязной, со стрелецкой конной стражей отбил у твоих людей колычевских мужиков, кои утекли из вотчины со словом на своего господина Никиту Борисыча… Выходит – ты укрыватель, колычевских родичей бережешь!

Ростовский подробно рассказал о ночном происшествии.

Владимир Андреевич испуганно-удивленным голосом воскликнул:

– Мои люди? Захватили? Но я ж ничего не знаю! Кто им приказал?

Общее молчание.

Владимир Андреевич вскочил с своего кресла и стал взволнованно ходить из угла в угол.

– Брат простил мне мою вину, отдал мне во владение Дмитров, Боровск, Звенигород, а я буду самоуправство чинить над государевыми людьми? Не вероломство ли это? Кто приказал? Я ничего не знаю!..

Когда князь успокоился, стал говорить Михайла Репнин. Поглаживая широкую бороду, он метнул гневный взгляд из-под нависших бровей.

– Буде, государь! Не кручинься! Кто приказал, не ведаю, но похвалить того надобно. Живыми бы в огне сжег я таких бродяг. Бегают жаловаться на бояр, в угоду дворянам и посадским сплетникам, а не чуют того, что из боярской кабалы попадут в иную, худшую… Крест целую, что оное так и будет!

– Кое мне дело до смердов! Не хочу я мешаться в боярские распри! Боюсь обмана и измены! Не вы ли все меня в цари тянули и не вы ли присягнули Ивану? Все отреклись от меня! Один я остался виноватым. Не верил я старцу Вассиану… усомнился… Говорил он мне, чтоб сторонился я Сильвестра, и Адашева, и митрополита… Правду сказал он, что все они верные псы царские… Ненадежны. Москве преданы.

Рявкнул Михайла Репнин:

– Я не отрекся от тебя! На заволжских старцев не полагайся, Вассиан ума лишился. На попах помешался.

Неуверенными голосами выкрикнули то же самое и другие бояре. Неуверенными потому, что в словах князя Владимира была большая доля правды: многие, испугавшись царя, стали сторониться князя.

Опять поднялся со своего места князь Ростовский. Тихим, вкрадчивым голосом он заговорил, подобострастно вытянув свое худое с остроконечной рыжей бородкой лицо:

– Плохо будет нам, коли мы сами от себя станем отрекаться. Ой, плохо! И со мной ведь случилось не то же ли? Писал я королю о заступничестве, меня обнадеживали, а как узналось все и я в опале оказался – никого из бояр около себя не увидел. Королю ведомо, что один князь Ростовский – в поле не воин. И выходит: нам всем надо стоять за едино. От Ливонской войны отговаривать царя не след. Пускай воюет. Немцы его проучат. При той тягости выше цена будет боярам и всем его недругам. Да и королю легче будет пригрозить Ивану Васильевичу, чтоб не возносился. А внутри царства, по уездам, мы волю можем взять большую. В том нас поддержат и заволжские старцы… И Сильвестр с Адашевым. Беседовал я с ними.

Голос князя Семена Ростовского сначала звучал укоризной, а затем, перейдя в шепот, принял тон увещевательный. Бояре склонились с своих мест, приложили ладони козырьком к уху, чтобы лучше слышать.

Князь Владимир перестал ходить из угла в угол, внимательно вслушиваясь в слова князя Семена, который продолжал:

– Литва нам зла не желает… Тамошние вельможи-магнаты подобной тесноты и поругания не видывали и не слыхивали… Король обещает и всем нашим отъехавшим боярам и князьям великие угодья, и вотчины, и почет высокий. Мой родич Лопата-Ростовский о том мне весточку тайно прислал. Живется ему там много лучше, нежели на Руси. И он пишет, чтоб никто царя не отговаривал от войны с Ливонией, а помогали бы Ивану Васильевичу в его походе, – то будет к лучшему… Где же нам справиться с немцами? Силища!

После этих слов Семена Васильевича долго длилось всеобщее молчание. Где-то раздался шум. Все вздрогнули, опять переполошились.

Первым подал голос Михайла Репнин.

– Будь что будет! – махнул он рукой с усмешкой. – Война Ивашке даром не пройдет!

– Не робей и ты, князюшка! – донесся ободряющий голос Евфросинии. – Бог правду видит. Он, батюшка, долготерпелив, но придет время – разразится гроза… Истребит кого следует… А почему среди бояр не вижу я Андрея Михайловича?

Ответил князь Курлятев:

– У Сильвестра он с Адашевым сегодня. Дело у них тайное. О ногайском походе задумали. Готовятся к беседе с царем. Андрей Михайлович другую войну выдумал… В степях воевать, у Крыма и Перекопа.

Ростовский вскочил, перебил Курлятева:

– Не гоже так! Не надо! Пускай Ливония!.. Она сильнее! Я пойду к отцу Сильвестру, остановлю их.

– Степная война того губительней! Не надо Ливонии!

Разгорелся спор, во время которого Владимир Андреевич то и дело вскакивал и в отчаянии махал руками.

– Тише! Тише! Худа бы не было!

Разошлись в полночь, поодиночке, крадучись.

* * *

В заточенье, в глухой монастырской келье, где единственные сожители человека – пауки и крысы, можно много думать, неторопливо перебирая четки из рыбьих зубов. Куда торопиться? Зачем? Пускай там, за решетчатыми окнами, идет жизнь торопливая. Пускай! Кто помышляет только о радостях успокоения, кто, углубленный в свои думы, счастлив тем, в чем люди не видят счастья, тот разорвет эти цепи смерти, тот навсегда сбросит с себя великие страхи перед земными страданиями.

Сгорбленному, седому старцу, которому никогда не суждено быть свободным, никогда уж не разгуливать по кремлевским площадям, никогда не бывать в царевом дворце и не собирать, как встарь, около себя народ горячими, словно уголь, палящими сердце словами, – ему, обреченному на смерть в монастырском каземате, древнему столетнему иноку, жаль человечество. Он считает себя счастливее самого юного отрока.

Как путник, преодолевший трудный путь восхождения на вершину высокой горы, он оглядывается с улыбкой назад, туда, вниз… Все пройдено! Путь кончается! Он знает каждый перевал, каждую тропинку этого пути, он знает, какие острые камни ранят ноги, знает землю, которая, если на нее ступить, увлекает путника в пропасть, откуда нет возврата. И только ему, добравшемуся до этой загадочной вершины, ведомо, что такое радость, горе, счастье, честь и слава; он знает больше того! С грустной улыбкой смотрит он на все Московское государство, на его бояр, на священнослужителей – князей церкви, на воевод и всякие чины служилых людей.

Государство, как человек, должно идти осторожной ногой по тропам вселенной, чтоб не уподобиться Византийскому царству, которое соскользнуло в пропасть. Царьград пал от меча пришельцев-турок… Рушилось греческое православие!

Москва! Подумай об этом! Иди без гордыни по своей тропе! Ныне тебе сулят стать Третьим Римом. Московский государь хочет принять престол римских кесарей… Дело великое, но Бог выше царей… Не забывай о том, Иван Васильевич! Не гордись! Подумай, достоин ли ты стать на место великого Константина! И зачем тебе «Третий Рим»?! Не слишком ли ты возвеличиваешь Москву?!

Во дворцах не могут рождаться такие беспристрастные мысли, какие бродят в голове сидящего в темничной келье, ожидающего своей кончины старца.

Знает он и том, что такое власть. И он пил этот пьянящий напиток. Он хорошо помнит его сладость. Видел он владык, их слабости, их ничтожество. Его не привлекают великокняжеские милости, ибо видел он их! Вкусил их обманчивую сладость! И когда захотелось восстать против неправды… эта неправда оказалась сильнее его. Она бросила его в тюрьму, но не затушила огня злобы к противникам… Горе защитникам неправды!

На желтом, сморщенном лице старца суровое упрямство. Он ни у кого ни разу не просил снисхождения, он презирает жалость. В его старческих движениях мягкая грация уверенного в своей силе вельможи, который вот-вот выпрямится, отбросит на затылок копну длинных седых волос, вытянется во весь рост и властной рукой укажет всем своим недругам, чтобы они распластались у его ног. Из-под нависших седых пучков бровей выглядывают бодрые, насмешливые голубые глаза. Кто же поверит, что этому старцу столько лет? Кто же поверит, что он – узник?!

Да, он был вельможей, – узник-старец Вассиан. Это он вступил в спор с Иосифом Волоцким, игуменом Волоколамского монастыря, тянувшим церковь под стопу государя, это он восставал против монастырских богатств, монастырского землевладения… Он поднял великую бурю в государстве, и за ним пошла толпою боярская знать. Бояре на память выучивали его писания, ведь они также за то, чтоб у монастырей не было вотчин. Вотчины – достояние только князей и бояр. Не к лицу инокам гоняться за землями и усадьбами, как это делают царские прислужники – иосифляне. Благословенная память старца Нила Сорского, великого нестяжателя!

Вассиан знает, что имя Нила Сорского стало страшным.

Чем сильнее становится власть царя, тем страшнее для людей и его, Вассиана, имя.

От него уже давно отреклись в угоду царю все его родные и друзья, и он молится каждый день о них, прося у Бога им прощение за их малодушие, за грешную трусость.

И вот однажды в сумраке, когда за окном спускался вечер и когда только что возжег старец свой светильник перед иконою Нерукотворного спаса, в келью тихо вошел царь Иван Васильевич.

Он ласково взглянул на старца, подойдя к нему под благословение. На нем был зеленый длиннополый кафтан и красные с золотыми узорами сапоги на серебряных подковах.

Вассиан не шелохнулся. Царь поднял голову, выпрямился.

– Не хочешь? Ну, Бог с тобой! – улыбнулся он. – Вот вздумалось мне, старче, побывать у тебя, соскучился я по мудрому слову, – тихо произнес Иван Васильевич, усаживаясь на скамью. – Давай совет держать.

– Чего ради великому князю с мертвецами советоваться? Инок мертв, а сидящий в темнице и того горше.

 

– Почто порочишь иноческий чин? Издревле владыки не только советниками иноков имели, но и помощниками в государственных делах. И по сей час все мы читаем писания Иосифа Волоцкого, митрополита Даниила, Максима Грека, Макария, нашего духовного отца, и твои…

– Писаний много, но не все божественны суть. Иосифляне борются с нами, заволжскими старцами, не ради Господней правды, не ради чести священного сана, а ради выгоды, ради стяжательства. Не только царь, но и черный люд, смерды, повинны перед Богом разбираться: кая – заповедь Божия, кое – отеческое наставление, кое – человеческий обычай, корыстью подсказанный. Писание надо испытывать…

Глаза старца, холодные, непокорные, сверкали из-под густых седых бровей гневно.

– Евангелие и Апостол правдивы суть. Найди же там, где указано было монастырям, чтоб инокам и церковнослужителям владетельствовать вотчинами?

Царь поднялся, почти касаясь головою потолка, тяжело вздохнул и, как бы напрягая память, потер ладонью лоб.

– Евангелие и Апостол – для души, – промолвил он, – многого там, однако, не сказано. То самое земные владыки и их духовные отцы должны досказать… Христова вера без власти – что́ есть? И ныне, при падении византийского владыки, московскому государю надлежит стать опорою церкви. Разве неведомо тебе, что немцы да их попы возымели спесь Христовым именем и мечом все славянские племена в своих рабов обратить? Себялюбие и жадность их, прикрываясь святительской проповедью, покоряют славянские земли хищным аламанским[21] князьям… Христианство без меча подобно мотыльку без крыльев… И церковь Божья, коли в бедности станет да от власти отойдет, – может ли она заморским попам помешать в их еретическом захвате?.. Немецкие попы да князья и к нам змеею подползали в прошлые времена, и до сего дня лютуют они на побережье Западного моря и обращают в свою веру латышей да эстов… И не они ли Христовым именем истребили славное племя полабских славян и воинственных ливов? Церковь и царь – сила!

Лицо Ивана покрылось красными пятнами, в голосе звучала досада и раздражение.

– Вам, проповедникам нестяжательства, многое неведомо; вы – более себялюбцы, нежели иноки-стяжатели, вотчиновладельцы… И в Заволжье ушли от мира и прячетесь в скитах и дебрях во имя себялюбия. Истинный священнослужитель не может удаляться от тягостей царства, в коем его церковь. Не может не почитать государя и не принять из рук его дары земные, ибо царь – защита веры, царь – Божий воевода на земле. Вы не любите своей отчизны.

Вскочил с своего места и старец. Громко выкрикнул прямо в лицо царю:

– Пастыри должны до смерти стоять за правду! Государь не судья в духовных делах! Дело духовное – дело совести! Не жить на чужой счет должны Христовы подвижники, а питаться трудом рук своих! Изыми вотчины у монастырей, заставь их Богу молиться за тебя без выгоды!.. Обманывают они своими молитвами и Бога и тебя!

– Уймись, старче! Смири свою гордыню. Перед тобой стоит твой государь. Садись.

– Коли так, могу ли я садиться прежде, нежели сядет царь? – упрямился старец.

Иван Васильевич покачал головой, оглядываясь по сторонам с насмешливой улыбкой:

– Опомнись, Вассиан! Будто бы тут не келья, а Боярская… Не забыл еще ты мирских обычаев. Добро, друже! Будь по-твоему – сяду!

С этими словами царь сел на скамью.

Сел и старец.

– Ответствуй, правдивый человек: коли я послушаю тебя и отниму у монахов и бельцов[22] их владения, не ополчатся ли в ту пору они на меня?

Наступило молчание. После некоторого раздумья старец сказал:

– Ополчатся, ибо они – хищные стяжатели, себялюбцы. Ради выгоды славят тебя.

– Подумай, добрый пастырь, где же христианскому царю искать опоры, коли заволжские пастыри откачнулись от царя да коли иосифляне откачнутся от него же? И кто ж будет венчать русских владык на самодержавное царство? Кто будет оборонять их власть?!

Растерянная улыбка сменила злость, бывшую до сего на лице старца.

– В Византийской империи патриарх не подчинялся императору… Церковь была свободна от воли государя… – громко, самоуверенным голосом ответил старец. – А тебя царьградский собор святителей еще и царем не признал и не признает! Напрасно ты того добиваешься.

– Оттого-то Византийская империя и пала, что волей государя пренебрегли там. От оного погиб и сам византийский император, – задумчиво глядя в сторону красного огонька светильника, тихо, спокойно произнес Иван Васильевич. – Знай, друже, ты и все заволжские старцы опасны не столь государю, сколь родной земле, а иосифляне покудова полезны сколь земле, столь и государю. Кого же мне выбрать из вас?

– Воля твоя! Мы не просим у царей милости! Не надо! Нрав твой непостоянен и свиреп, часто ты говоришь о любви к Богу, а человека, близ тебя стоящего, ненавидишь, но не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? Опасен ты одинаково сколь полезным тебе, столь и вредным своим прислужникам… Слыхал я, будто уже и на Сильвестра, на попа-иосифлянина, сторонника своего, ты нападаешь? А уж кто больше-то старался возвеличить имя твое?

Иван Васильевич внимательно посмотрел на старца.

– Вассиан! – сказал он. – Почитаю я тебя за прямоту слова… Нет ничего опаснее льстецов, лицемерных ласкателей. Как в море каменьев многое множество – и малых, и середних, и великих, и желтых, и белых, и черных, и всяких иных, – так же много способов у льстеца к расположению в свою пользу всемогущего начальника. Искатель места и тепла близ царского трона ни одного камешка в житейском море не оставит без того, чтобы не воспользоваться им… Сильвестр, пока был моим учителем, не льстил мне, а когда я захотел сам править, он стал мне внушать, будто всякая умная мысль, всякое дело доброе для государства, им мне подсказанное, будто это изошло от меня… Увы! Я не хочу таких благодеяний от своих холопов… Коли я знаю, что разумное и полезное исходит от холопа моего, то я награждаю его, возвышаю за службу, но Сильвестр привык, чтобы я жил его головою, и теперь меня, бородатого, хочет делать похитителем его мыслей, хочет в моих глазах моего же унижения… Я тебя держу в заточении за твою смелую прямоту, а как же мне наказать ближнего советника, коли он хочет, лести ради и обладания первенством в государстве, меня сделать вором его мыслей, его дел?

Иван порывисто поднялся с места и прошелся, тяжело дыша, по келье.

– Тесно мне стало среди моих советников, душно! Не попусту пришел я к тебе… Слово жесткое хочу слышать, стосковался я по нем. Честолюбцы задавили меня. Страшно, старче, быть царем! Заволжские нестяжатели счастливее меня… Они отошли в сторону, заботы их в поругании иосифлян. А у меня две великие заботы. Одна – быть справедливым, другая – познать людей окрест себя. И то и другое надобно мне, чтоб вершить дела, полезные нашему царству… Люди постоянно чего-то ждут от правителя. Один требует больше, другой меньше, а есть и такие, что хотят обладать всем… Как вот тут всех насытить? Бояре негодуют на монастыри, на иноков, получающих из моих рук земли; священство восстает против бояр, «ленивых богатин»; черный люд жалуется на тех и на других, а ливонские немцы возомнили уж, будто разруха пошла в нашей земле – перестали дань платить, нападают на наши рубежи, хватают и грабят едущих к нам из заморских стран мастеров… Немцы наглеют с каждым днем… А мои советники думают-гадают только, как бы им ближе к царю место взять. Вот о чем страдает душа моя, старче, вот чего ради мое непостоянство, злоба и иные слабости… Все заботятся только о себе.

Вассиан поник головой, тяжело, по-старчески, сопя носом. В окно из сада проник отблеск заката. Шмыгнула крыса под пол у самых ног царя. Оба молчали. Устало, с передышками, заговорил старец:

– Нет такого владыки, который победил бы лесть. Не верю я и тебе, Иван Васильевич, но не по сердцу мне и твой Сильвестр, и Алешка Адашев, и иные тож, никого я вас не люблю, а особливо не люблю твоего митрополита Макария… Губит он церковь… Отвращает ее от лица Господнего. Под твои стопы тянет ее… волю дает монахам… Главный наставник он расхитителей, тунеядцев, питающихся мирскими крестьянскими слезами… На что не способны они, дабы вымолить у вельможи село либо деревнишку, жестокосердные они притеснители своих крестьян. Бояре, те, что с тобою в неладах да в немилости твоей, – прямее, честнее твоих церковных князей… Слушай их!

Подозрительный взгляд бросил царь в сторону Вассиана.

– Ответь мне, старче! Захотели мы, чтоб угодники Божии и святые божественные иконы, чтимые в разных бывших уделах нашего царства, стали почитаться по вся места на Руси одинаково. Ведь Володимирская Божия матерь, писанная святым евангелистом Лукой, была привезена нашими родителями из Владимира в Москву и почитается в Москве всею Русью. В иконостасе соборной церкви Успенья Пречистой Богородицы мы собрали иконы присоединенных нами к Москве уделов… Почему же заволжские старцы, и ты с ними, восстают против сего? Открой тайну!

18Купцам.
19Грановитая палата.
20Последователи старца Нила Сорского, восстававшего против монастырского землевладения и всякого иного обогащения церкви.
21Германским.
22Обитатели монастырей, еще не постриженные в монашество.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru