bannerbannerbanner
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Валентин Костылев
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Однако и сама Дания жила под угрозой вторжения в ее границы соединенных войск герцогов Веймарского, Саксонского, Франции, Испании, Лотарингии и Любека. Ходили даже слухи о том, что вторжение грозит Дании с моря.

С приходом царских войск, в Гаррийской области Эстонии восстали крестьяне против помещиков.

«Не надо нам господ! Конец терпению! – кричали на сходках гаррийские жители: крестьяне, охотники, мелкий работный люд. – Дворяне берут с нас большие оброки, мучат нас барщиной, а как неприятель пришел, так они попрятались, а нас на погибель отдают!»

Восставшие объединились в большие отряды, вооружились и начали разорять и жечь дворянские усадьбы, убивать владельцев замков и имений. Повстанцы послали своих людей в Ревель, звали жителей города и бедняков соединиться с ними для борьбы с дворянами. Они говорили, что больше не хотят быть рабами рыцарей, что надо истребить их. С горожанами восставшие желают жить в мире.

Сильный повстанческий отряд осадил замок Лоде, куда сошлись многие спасшиеся от мятежа дворяне. Мунихгаузен с толпою хорошо вооруженных огнестрельным оружием дворян напал на осаждавших. В этом бою было убито множество эстов, латышей и ливов, а вожди их были взяты в плен и частью зверски казнены у ворот замка Лоде, частью на площади в Ревеле.

Немцы придумывали своим пленникам – ливам, латышам и эстам – самые страшные мучения: выкалывали им глаза, рвали языки, сдирали кожу с живых, сжигали в домах целые семьи. Зарево пожаров охватило небо над всей Гаррийской провинцией.

Восстание эстов и ливов против немцев распространилось по всей Эстонии. Мунихгаузен старался показать себя спасителем Ливонии.

Ревельские власти винили в восстании русских ратников, подстрекавших якобы простой народ к неповиновению немецким господам. Пустили слух, будто бы у эстов русское оружие.

Выходит, прав германский канцлер: и от царя и от простого народа, в случае присоединения к России, ливонское рыцарство добра не жди!

* * *

Нарва становилась новым оживленным портом на Балтийском море.

Потянулись сюда и иноземные торговые люди. На пристанях, у амбаров, купеческих шалашей звучала речь на разных языках. К услугам приезжих купцов были построены «немецкие избы». Здесь они получали и ночлег и еду. Здесь же находились и толмачи-переводчики.

Днем и ночью, распустив паруса, к пристаням подплывали красавцы корабли.

Сукно, медь, олово, соль, оружие и прочие товары перегружались с кораблей на телеги. Громадные обозы уходили в Москву и в иные русские города. Московские купцы продавали иноземным купцам кожевенное сырье, лес, мед, пеньку, лен и хлеб.

Наехали в Нарву, боясь утраты прежнего влияния в торговле, новгородские купцы. Им хотелось быть первыми и в Нарве. С Новгородом соперничали псковские гости. Но трудно было им бороться. Иноземцы высоко ценили новгородский лен. Разбирали его нарасхват. Денег не жалели, чтобы закупить его побольше. Он был длиннее и чище, чем у других. Нужды нет, что цена несколькими рублями с пуда выше остальных.

Московская торговля с трудом завоевывала признание на рынке, хотя московским гостям покровительствовал сам царь. Трудно было Москве бороться с Новгородом и Псковом. Еще ее и на свете не было, а новгородцы да псковичи на всех морях известны были своими товарами.

Бальтазар Рюссов, видя, что Ревель теряет силу в торговле, писал: «После того как Ливония начала продолжительную войну с московитом и запретила торговать заграничным и ливонским купцам, особенно плохо пришлось любекским купцам, у которых не было никакой неприязни к русским. Они стали ездить в Нарву мимо нашего Ревеля большими толпами, доставляя в Россию товаров много больше того, что полагалось по старым соглашениям ганзейских городов. Наши ревельские немцы снарядили на свой собственный счет несколько кораблей с орудиями, чтобы нападать на любчан и русских купцов и мешать им ездить в Нарву и из Нарвы. Отсюда возникла сильная ненависть иноземных купцов к ревельцам. Раньше же они жили, как родные братья. Теперь Нарва расторгнула эту дружбу.

Любчане публично объявили, что им была дарована старыми шведскими королями привилегия свободно ездить с кораблями в Россию. Им было дозволено и римским (германским) императором беспрепятственно торговать в общих ливонских гаванях с московитом. И при всем том они и теперь явились не первые в Нарву. Раньше их прибыли в Нарву с товарами ревельские же купцы, которые указали и любчанам дорогу в Нарву. Если ревельцы торгуют со своим открытым врагом, то почему бы того не делать любекским купцам? Ведь у них совсем нет никакой вражды к Москве. А теперь не только любекские купцы на Балтийском море, но и все французы, англичане, голландцы, шотландцы, датчане и другие большими группами отправляются в Нарву и ведут там богатую торговлю различными товарами, золотом и серебром.

Ревель стал пустым и бедным городом. Наши ревельские купцы и бюргеры подолгу стоят в Розовом саду и на валах и с большой тоской смотрят, как корабли плывут мимо Ревеля в Нарву.

И хотя многие корабли тонут в море и попадают в плен военным кораблям шведского короля и к морским разбойникам, не доходя до Нарвы, однако плавание в Нарву не уменьшается, а увеличивается.

Ревель – печальный город, не знающий ни конца, ни меры своим несчастьям!»

Влюбленный в свой родной Ревель, всею душой преданный немецкой старине, ливонский летописец Бальтазар Рюссов решил покинуть родную землю и уехать за границу.

Однажды приплывшие на многих кораблях любчане подняли невообразимый шум около воеводской избы в Нарве. Чуть ли не со слезами на глазах кричали они вышедшему к ним дьяку, что до них дошел слух, будто англичане добиваются у царя монополии на нарвскую торговлю.

– Своекорыстию англичан нет пределов! – говорил с возмущением один немецкий купец, рослый, бритый человек, размахивая кулаками. – Мы будем топить их корабли, коль они будут к вам плавать! Мало им Студеного моря! Захватили они его! Хотят захватить и Балтийское… Не дадим! Не пустим!

Вышел сам воевода и заявил, что великий государь Иван Васильевич никому не мешает торговать в Нарве и что это болтовня досужих людей либо врагов Москвы.

Воевода, однако, знал, что английские купцы действительно добились у царя некоторых преимуществ в торговле с Нарвой, но промолчал.

«Нарва для всех!» – такой приказ пока получил нарвский воевода из Москвы.

Слова воеводы успокоили любчан и других немецких купцов.

IX

Во второй половине июля на Арбате вспыхнул пожар.

Лето было знойное, засушливое. Нагретые солнцем бревна в домах быстро воспламенялись. В течение нескольких минут были охвачены огнем десятки домов.

Над Москвой поплыли клубы зловещего черного дыма. В нем утонули очертания кремлевских стен, соборов, башен.

Оседая в узких улочках и переулочках, дым сгущался, никнул к земле, застывал в неподвижности.

Временами с шипеньем на землю шлепались горящие головни, выброшенные силой пламени вверх.

Иван Васильевич в это время сидел в опочивальне жены. Накануне она почувствовала себя плохо и теперь не вставала с постели. Побывали у нее все аглицкие и немецкие врачи, но лучше ей от этого не стало.

В открытое окно царь вдруг увидел тучи дыма, медленно растекавшиеся в безветренном воздухе над зубцами кремлевской стены у Тайнинской башни.

Охваченный тревогой, он вскочил с места, подошел к окну и сразу все понял. Опять пожар, большой пожар! На кремлевском дворе раздались частые, тревожные удары в било и громкие выкрики дворцовой стражи.

В царицыну опочивальню вбежала мамка Варвара Патрикеевна и, упав перед царицей на колени, истошным голосом вскрикнула: «Матушка государыня, горим!»

Анастасия испуганно вскочила с постели. Затряслась, стала шептать про себя молитвы.

Царь грозно нахмурился и с силой вытолкнул Нагую вон из опочивальни.

– Не бойся, красавица царица! Не бойся! Все обойдется… Патрикеевна ума лишилась! Дура!

Он осторожно помог Анастасии снова улечься в постель, прикрыл ее одеялом, поцеловал и, приоткрыв дверь, крикнул Вешнякову:

– Вели подать царицыну повозку! Да зови митрополита! Лекарей тоже! В Коломенское отвезем государыню!..

Вернувшись к постели, он сказал:

– Чтоб докуки и беспокойства тебе не было, поезжай-ка ты, Настенька, с митрополитом в Коломенский дворец… там отдохнешь!.. Скоро и я там буду… Взглянуть мне надобно на огонь да наказ людям дать… чтоб еще большей беды не случилось.

В окно стал проникать запах гари. Иван Васильевич захлопнул ставни.

Анастасия умоляющим взглядом смотрела на мужа.

– Поедем со мной!.. Не оставайся один!.. Боюсь я за тебя!.. Страшно! Не они ли опять подожгли Москву? Да и тебя хотят погубить… Не ходи туда!.. Горяч ты! Погибнешь! Напрасно ты опалился на «сильвестрову орду»… Не они ли?

– Полно, государыня, не кручинься!.. Царь – я! Кто смеет стать против меня? А кто станет, того самого и не станет! Лютой казнью уничтожу… Не бойся, матушка, ныне не так, как в те времена. Ваську Грязного возьму с собой! А робят малых забери, вези тож и их в Коломенское же!

– Иван Васильевич! Батюшка!.. Сердце мое болит… Недоброе ты задумал!.. Худа бы не приключилось! Несчастья!

В дверь постучали.

Царь отворил. Вошел Вешняков.

– Игнатий! Ваську да Гришку Грязных сыщите. На пожар поскачем…

– Повозка подана, батюшка Иван Васильевич! Митрополит в ожидальной палате!.. Лекаря тож.

– Ну, Настенька! Подымайся!.. Игнатий, клич баб!..

Вешняков ушел.

Вскоре в опочивальню на носках, испуганно озираясь по сторонам, вошли Варвара Нагая и любимая царицына мамка Фотинья. Сенных девушек и боярышень царица отослала обратно. Варвара и Фотинья одели царицу. Иван Васильевич внимательно следил за тем, как они ее одевают. Иногда помогал им.

Поддерживаемая Варварой и Фотиньей, Анастасия Романовна усердно помолилась на икону. Потом взглянула на царя.

 

– Непослушный ты! – тихо сказала она. В глазах были слезы.

– Можно ли мне, бросив стольный град в несчастье, бежать, словно зайцу?.. Государыня, не склоняй к малодушию! Люблю тебя, но… Москва! Подумай! Москва горит…

Голос его дрогнул, он, крепко обняв жену, поцеловал ее, оттолкнул Варвару Нагую и Фотинью, поднял царицу на руки и понес ее через покои дворца к выходу.

Находившиеся на крыльце и около него люди низко опустили головы, не смея взглянуть на царицу. Видны были только их согнутые спины и руки, касавшиеся кончиками пальцев земли. Стало так тихо, словно толпа придворных и дворцовых слуг сразу окаменела, стала безжизненной.

Около повозки, тоже согнувшись, стоял митрополит Макарий. Он благословил царя и царицу, когда царь передал ее боярыням. Иван Васильевич сам усадил ее и детей в повозку. Еще и еще раз поцеловал ее и детей, помог сесть митрополиту и двум лекарям. Окна плотно завесили занавесками.

Полсотни стремянных стрельцов на лихих скакунах окружили повозку под началом Алексея Басманова.

Царь приказал Басманову не гнать коней, ехать тихо, не беспокоить царицу криками и щелканьем бичей, а в Коломенском дворце поставить крепкую стражу. Басманов, сидя на коне в шелковом голубом кафтане, расшитом золотыми жгутами, почтительно поклонился, слушая распоряжение царя.

Иван Васильевич озабоченно осмотрел коней и отряд стрельцов и, найдя все в порядке, махнул рукой.

– Ну, с Богом!

Запряженный осьмеркой сильных вороных лошадей, большой шестиколесный возок, привешенный на ремнях вместо рессор, тихо выехал в раскрытые ворота.

Иван Васильевич долго смотрел с крыльца вслед возку, пока он не скрылся из глаз, затем помолился, окинул строгим взглядом людей, собравшихся около крыльца.

Григорий и Василий Грязные уже были тут с толпою своих стражников, ожидая приказаний царя.

– Коней! – громко крикнул Иван Васильевич. – На пожар поскачем! Берите копья, багры, кадушки с водой! Проворь!.. Где горит?

– На Арбате, великий государь! – ответил Василий Грязной. – Шибко горит!

Быстро собрали обоз с бочками, с баграми, с лестницами.

Царь, переодевшись в платье, мало отличавшееся от одежды простолюдина, вскочил на своего коня.

– Гайда! – крикнул он.

Всадники и обоз помчались к Троицким воротам… Впереди всех скакал на коне с гиканьем, размахивая плетью, вихрастый, горластый Василий Озорной, как звали Грязного в Кремле. За ним два стрелецких сотника, потом сам царь, а позади всех Григорий Грязной с десятком конных копейщиков.

На Арбате творилось что-то страшное.

Дышать нечем, душило смрадом, копотью; раскаленный воздух обжигал лицо, а царь скакал все вперед и вперед, в тот конец слободы, где еще огонь не успел распространиться с такой силою, как посреди Арбата. Поперек дороги удушливой стеной перекинулась мутная, непроницаемая мгла пожарища. Василий Грязной осадил коня, оглянулся на царя, тот выхватил саблю и указал ею скакать дальше.

Не задумываясь, Грязной нырнул в смрадное марево, за ним стрельцы и сам Иван Васильевич. Ударило жаром, стиснуло глотку, голова одеревенела, в ушах начался гул, кони полезли на дыбы, но еще, еще несколько скачков… и снова размах бушующих огней и клубы уходящего столбами к небу густого дыма.

В иных местах строения догорали, в иных уже сгорели, а местами еще загорались. Туда-то и отправил царь свой обоз.

Толпившиеся здесь бояре и дворяне, увидев царя, низко поклонились ему.

Подъехав к пожарищу, Иван Васильевич сбросил с себя саблю, соскочил с коня, выхватил у стрельца багор и побежал к ближайшему только что вспыхнувшему дому.

Василий Грязной приставил лестницу к крыше. Пламя билось под крышей. Надо было дать огню выход. Царь крикнул Грязному, чтобы тот отодрал тесины. Сам тоже полез на крышу, приказал, чтобы ему подавали воду.

Стрельцы поднимали бадью за бадьей. Царь выхватывал их и, приближаясь к раскрытым Василием Грязным местам в крыше, обдавал их водой.

На это со страхом взирали бояре, оцепеневшие внизу при виде царя. Огонь полыхал рядом с царем, казалось, он уже коснулся его одежды. Но вот царь скинул с себя кафтан и бросил его вниз. Народу, возившемуся внизу с бочками и растаскивавшему горящие балки, бросились в глаза могучая грудь царя, его широкие плечи и мускулистые руки.

Среди пламени и дыма видно было, как царь и Грязной с двух сторон гасят огонь водою из подаваемых им снизу бадеек.

Устыдившись, бросились в пучину огня и дыма спасать соседние строения бояре, дворяне и простой народ.

Кое-кто срывался с горящих домов, иные проваливались в горящие здания и погибали там.

С почерневшим от копоти лицом Иван Васильевич обернулся к суетившимся внизу людям и велел им окатывать Арбат. Вмиг набежал народ с лопатами, мотыгами – мужчины, женщины, дети.

Царь потребовал копье, стал копьем сбрасывать на землю еще продолжавшие гореть балки. Внизу их засыпали землей, топтали ногами.

Большой, грозный, покрытый сажей и копотью, размахивая копьем, царь привел в движение всех. Малые ребята и те стали копошиться около огня, помогая старшим.

Василий Грязной лазил по самому карнизу высокой хоромины, как кошка; казалось, вот-вот он сорвется и упадет, но нет! В опасный момент он ловко заваливался в сторону, сохраняя равновесие.

Потушив огонь в этом доме, царь остановился, разгладил рукою волосы, провел ладонью по груди, выпрямился, осматривая другие горевшие в соседстве дома, и крикнул, что есть мочи, охрипшим голосом:

– Васька! Айда вон в ту хоромину!..

Блеснули большие, страшные белки под густой бахромой почерневших от сажи ресниц. Царь быстро слез на землю и побежал с копьем в руке к соседнему дому.

…Пожар бушевал несколько дней, и все время принимал участие в тушении пожара сам царь.

– Нет такого огня, который мог бы сжечь Москву! – сказал царь с гордостью, когда покончили с пожаром. – Москва мир переживет!..

А через несколько дней царь со своими телохранителями, кавказскими горцами, под началом князя Млашики, поехал за Анастасией Романовной в село Коломенское.

* * *

В кремлевских домах страх и тишина. У всех ворот конная и пешая стража; на кремлевских стенах караульные пушкари; площади и улицы в Кремле опустели; свирепо таращат глаза, держа наготове арканы, псари: они ловят бродячих собак.

В боярских теремах перешептываются, вслух не говорят. Из уст в уста передается весть, будто в ночь, когда царицу привезли в Кремль из села Коломенского, под окнами царицыных покоев черная косматая собака вырыла глубокую яму.

Царь велел изловить провинившегося пса и сжечь его живьем в печи, а сторожей-воро́тников посадить в земляную тюрьму и пытать, откуда взялась та негодная тварь, чья она и кто об этой яме пустил слух, да и собака ли вырыла ту яму, могла ли она изъять столько земли из недр? Сам Иван Васильевич осматривал яму, и ему показалось, что рыто не собачьими лапами, а либо мотыгой, либо лопатой. Но все же пса должны сжечь, чтоб злодеи знали, что с ними будет поступлено так же.

В расспросе сторожа-воротники крест целовали, что они тут ни в чем не повинны и что собака та, по их мнению, – нечистая сила, которая пробралась на царский дворик невидимо и неслышимо, а не собака. Оборотень! Они ее поймали и доставили в дворцовый сарай.

Когда царю донесли о том, он задумался; велел, чтоб собаку жгли при нем: он, царь, по естеству сразу увидит, настоящая та собака или наваждение. Так и было сделано. Царь взял в руки обгорелые кости и шерсть сожженной собаки и деловито осмотрел их. Кости как кости; он остался при своем убеждении: собака настоящая, никакого волшебства в ней нет, визжала она так, как визжит всякая тварь, если ее жгут. И мясо, и кости, и шерсть – все земное, плотское, а сторожей, за то, что они хотели обмануть царя, Иван Васильевич приказал бить плетьми нещадно, пока «голоса не станет».

Все это делалось в полнейшей тайне от царицы. Под страхом любой казни запрещено было царедворцам, слугам, царицыным бабкам рассказывать Анастасии Романовне о собаке и об яме.

Дошло до царя, что Сильвестр обмолвился в монастыре, куда удалился на покой, про Анастасию: «Иезавель нечестивая, не царица она кроткая! Все прикидывается! А сама крови так и жаждет, так и просит от обезумевшего царя и супруга своего!»

В хоромах Владимира Андреевича и вовсе молились о том, чтобы Бог прибрал «болящую рабу Божию Анастасию». Особенно усердие к тому прилагала его мать, княгиня Евфросиния. Она даже свечи в своей моленной ставила зажженным концом книзу, а когда огонь с шипеньем угасал, придавленный к подсвечнику, приговаривала: «Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Анастасии».

То же самое делали боярыни во многих теремах. Проклинали там не только Анастасию, но и весь род Захарьиных, ее братьев – Данилу, Григория и Никиту, – судачили, что все через них: и война с Ливонией, и опалы на бояр, и то, что царь променял бояр на иностранцев, татарских князьков, казаков, дворян незнатных и дьяков-писарей. Все ставилось в вину Анастасии и ее родичам.

А разве можно когда-нибудь простить своенравному деспоту, что он, вопреки боярской воле, взял себе жену из рода Захарьиных-Юрьевых? И можно ли помириться с тем, что эта проклятая Ливонская война начата против желания бояр? Никогда, никогда этого не простит царю и царице гордая своими предками и заслугами боярская знать!

Нет, царь, борьба не кончилась!

Она будет продолжаться в страшных, позорящих тебя и твою семью сплетнях, в измене людей, на которых ты больше всего надеешься, в запугивании тебя разными знамениями и приметами, в тайных молитвах о наказании недугами и несчастиями царской семьи, в воеводском самоуправстве и неисполнении московских приказов по областям и уездам, в поругании твоей церкви заволжскими старцами и во многом, где ты бессилен не только найти виноватых, но где бессилен все это узнать, услышать. Глупый да пьяный проговорится, а лукавый никогда. Он хорошо знает: «что насечешь тяпкой, того не сотрешь тряпкой». И клевета никогда не проходит даром – что-нибудь да остается. Кто кого – еще посмотрим!

И хотя царю никто этого не смел сказать, он часто читал такое в глазах неугодных ему людей.

И в самом деле, так думали многие князья и бояре, так рассуждали они в своем тихом, замкнутом кругу под сенью дворцовой кровли князя Владимира Андреевича.

Сильвестр и Адашев удалены, но этим дело не кончилось…

* * *

С невероятным трудом бояре и их жены скрывали свою радость, которая охватила их, когда внезапно раздался печальный звон всех кремлевских колоколен, известивших о кончине царицы Анастасии.

Случилось это в пятом часу дня 7 августа 1560 года.

Сначала у царицы сильно болело под сердцем, потом ее начало рвать, она бросилась на пол, каталась по полу. Иван Васильевич не мог ее удержать, а когда притихла, он поднял ее с пола и на руках донес до ложа, склонился над ней и, едва дыша, обезумев от ужаса и горя, тихо спросил:

– Голубушка, царица!.. Я здесь.. с тобой… Что же это такое?

Она открыла глаза.

В комнату, волоча по ковру куклу и переваливаясь, вошел крохотный царевич Федор. Он остановился, с улыбкой стал следить за отцом и матерью. Вбежал царевич Иван в шлеме и с мечом через плечо и тоже остановился. Он сразу заметил, что происходит что-то неладное с матушкой, какое-то худо; испытующими глазенками стал следить за отцом и, увидев на щеках его слезы, заплакал: «Матушка!» Глядя на него, принялся плакать и малютка Федор. Оба вцепились ручонками в одежду отца.

Громкий стон матери, беспомощно свесившаяся с постели рука ее, разметавшиеся по подушке черные косы, обнаженные плечи и страшное лицо отца окончательно сбили с толку детей, напугали их.

Они, забившись в угол, подняли громкий плач.

– Анастасия! Очнись!.. – склонившись еще ниже, в припадке отчаяния кричал Иван.

– Дети!.. Государь… – тихо, едва слышно, проговорила Анастасия, на минуту остановив на лице мужа тусклый, полный ужаса взгляд.

Иван Васильевич схватил обоих детей на руки и поднес их к царице, подавляя подступившие к горлу рыданья.

Дети вцепились ручонками в холодеющее тело матери: «Матушка!» Шлем с царевича Ивана со звоном упал на пол.

– Нет! Уйдите! – задыхаясь, проговорил царь, сняв с постели детей. – Уйдите! Эй, Варвара, уведи их!..

Вбежала старая мамка, Варвара Патрикеевна Нагая, схватила плачущих царевичей и понесла их из царицыной опочивальни.

Долго еще слышался горький плач испуганных детей.

Царь в отчаянии прильнул высохшими губами к лицу жены. Оно было неподвижно, глаза полуоткрыты. Большие черные ресницы перестали трепетать.

– Настя! Настенька! Юница моя! Горлица! – вдруг вскрикнул Иван Васильевич.

Черное одиночество и мрак смертельной тоски навалились на согнувшегося, растерянно смотревшего в лицо покойницы царя Ивана. Все кругом медленно поплыло куда-то.

 

Невольно поднялся, вытянулся, как бы стряхивая с себя какую-то тяжесть, сделал неуверенными движениями руки крест над телом Анастасии. Застыл на мгновение с поднятой рукой, подозрительно оглядевшись по сторонам.

В сером полумраке чуть-чуть светили в драгоценной оправе лампады, любимые ее лампады, которые оправлялись только ее, царицыными, руками.

На белой, запятнанной кровавой рвотой подушке неподвижно застыло покинутое последним трепетом жизни лицо царицы.

Иван блуждающим взором оглядел царицыну опочивальню. На круглом столике лежало неоконченное царицыно рукоделье, рядом – два больших румяных яблока. Одно – уже надкушенное.

Толстые стены дворца в его глазах расплылись. Вечерние тени бесшумно скользили, ткали серые пятнистые кружева за окном. «Анастасии больше нет!» – беззвучно кричало ржавое холодное небо.

Затяжным, медленным плачем наполнилась опочивальня царицы. Царь крепко припал к любимому, такому дорогому для него, милому телу, теперь холодеющему, неподвижному…

– Прости! Анастасия! Прости! – вскрикнул царь, крепко стиснув уже похолодевшую руку жены.

Оторвавшись от постели, он на носках, как всегда, когда находился в царицыной опочивальне, чтоб не разбудить царицу, подошел к столу. Яблоки! Яблочный спас!.. В кремлевских садах много яблонь… Сегодня он сам сорвал и принес царице несколько румяных крупных яблок.

Осторожно дрожащей рукой Иван взял надкушенное яблоко и долго смотрел на него.

Вот следы ее зубов, ее маленьких, сверкающих, как перламутр, зубов…

Царь оглянулся: бескровные губы плотно сжаты. Никогда уже не будет на них солнечной, весенней улыбки, которая покоряла буйное сердце его, Ивана, но… яблоко!

– Душно мне! Анастасия, душно!.. – Он облокотился на косяк окна, жалкий, согнувшийся, такой ничтожный теперь, трясясь в лихорадке. – Анастасия! – вырвался у него из груди дикий, полный отчаянья вопль, и большой, сильный Иван Васильевич грохнулся на пол, забившись в припадке отчаянья.

* * *

Вслед за кремлевскими печально загудели колокола всех московских сорока-сороков.

Весть о кончине царицы Анастасии быстро облетела всю Москву.

Когда переносили тело царицы из дворца в девичий Вознесенский монастырь, толпы народа собрались на пути следования похоронного шествия. С трудом пробивалось сквозь топу шедшее впереди гроба духовенство. Все плакали, а неутешнее всех – бедный люд, называвший Анастасию матерью. Нищие отказывались от милостыни в этот день.

Царь шел за гробом, поддерживаемый своими братьями – князьями Владимиром Андреевичем и Юрием Васильевичем и татарским царевичем Кайбулой. Он с трудом сдерживал рыдания, делая мучительные усилия над собой, чтобы не показаться народу слабым.

Вся жизнь с любимой женой, каждый день близости с ней проходили в его памяти. Все горести и радости, которые он делил с ней, своей подругой, – все это, и только это, гнездилось теперь в его больной, отяжелевшей от горестных дум голове.

Андрейка с Охимой были в толпе. У обоих из глаз текли невольные слезы. Андрейка не узнал царя – так он изменился. Высокий, широкоплечий, теперь согнулся, стал каким-то обыкновенным, не похожим на того царя, которого Андрейка не раз так хорошо, так близко видел. Царских детей несли на руках ближние бояре рядом с царем. Мальчики с испугом и удивлением оглядывались по сторонам.

Унылое пение монахов, плач провожающих женщин и серый, ненастный день еще более омрачали печальную картину похорон.

Под тяжелыми сводами Вознесенского монастыря, в мрачной торжественной тишине уныло звучали слова Псалтыря:

«…Обратись, Господи! Избавь душу мою, спаси меня ради милости твоей, ибо в смерти нет памятования о тебе. Во гробе кто будет славить тебя?»

Царь Иван каждый день ходил в монастырь и подолгу вместе с царевичем Иваном простаивал около гробницы Анастасии, горячо, со слезами молясь «об упокоении души невинной юницы, благоверной, праведной царицы Анастасии».

Кроме ближних родственников покойной, по распоряжению царя в его присутствии до погребения в собор никого не допускали. У дверей собора стояла почетная стража, над которой начальствовал Алексей Басманов.

* * *

Выйдя из Фроловских ворот после похорон царицы на Пожар, Андрейка и Охима спустились вниз по берегу к Москве-реке. Небо серое, неприветливое. Тихо, тепло и влажно, как бывает летом перед ненастьем. Плывут ладьи с сеном, яблоками, с корьем. В ладьях сидят задумчивые люди. Унылым эхом расплывается над рекой и побережьем строгий, печальный благовест соборных звонниц.

На пустынном берегу ни души. В осоках копошатся дикие утки с утятами.

В этот день по случаю похорон царицы Анастасии в Пушкарской слободе не работали.

Андрейка сочувственно смотрел на заплаканное лицо Охимы. Пошли по тропинке близ воды.

– Не горюй, Охимушка, не печалься… Всего горя не переплачешь, слезами не поможешь…

– Хорошо тебе говорить, а мне-то каково!

– Ну, а что тебе? Девка ты добрая, пригожая, кровь с молоком, сто годов проживешь…

– Дурень! Да нешто я о себе?

– А коли о царице, то что о том тужить, чего не воротить?

– Да и не о царице я!

– О ком же? О царе-батюшке, об Иване Васильевиче? Бог его не оставит… Бог лучше знает, что дать и чего не дать. Царь наш сильный, перенесет и это горе-гореванное! Не впервой ему горевать.

– Да и не о царе я! – сердито молвила Охима, нагибаясь и срывая белый водяной цветок.

Андрейка с недоумением посмотрел на нее.

– О ком же ты?

Охима дерзко взглянула ему в лицо и громко сказала:

– Об Алтыше!.. Не слышно о нем ничего и не видно его уже третий год… Подсказало мне мое сердечушко, что убит он и не вернется домой уже никогда… Расклевали тело его коршуны в поле да воронье проклятое!

– Ты хочешь, чтобы он вернулся?

– Да. Что мне! Пущая он живой будет… А ты бы хотел?

– Хотел. Пущай он опять увидит свою невесту ненаглядную, Охимушку!

Охима остановилась, лицо ее стало сердитым.

– Стало быть, ты меня не любишь? – крепко сжав руку ему, спросила она.

– А ты меня любишь?

– Люблю, соколик, люблю! – виновато улыбаясь, проговорила Охима. – Так я, вспомнила об Алтыше, когда царицу хоронили…

– А коли любишь, зачем же тебе тогда Алтыш? Зачем тебе вспоминать?

– Тебя люблю, а его жалею! – после некоторого раздумья ответила она и прибавила: – Я всех жалею!

Андрейка остался доволен ответом Охимы. Пуская жалеет! Он и сам всех жалел, и Охиму он полюбил за ее доброе сердце. Но тут же Андрейка стал поучать Охиму:

– Посмотри на государя Ивана Васильевича! Схоронил он дочку Анну, да дочку Марию, да Митрия-царевича, да Евдокию-царевну, а ныне и супругу свою, любимую Анастасию, да и всякую грозу перенес и к новой грозе готов… Зря, что ли, мы днем да ночью в Пушкарской слободе куем да льем пищали и пушки?! Бог силы на все ему дает!.. А ты об Алтыше плачешь и вздыхаешь. Не зазорно ли?

Понизив голос, Андрейка сказал на ухо Охиме:

– Спаси Бог! Все иноземные царства будто поднимаются на нас. Литовский король мутит. Как тут быть?! А ты об Алтыше горюешь! Э-эх, тюря! Тужит Пахом, да не знает о ком! Не убит твой Алтыш, но, как и Герасим, где-нибудь на ливонской земле в войске стоит… Говорю, война будет великая!.. Вот его и держат… Царь наш, Иван Васильевич, горд. Ни перед кем шапки не ломает! Ну-ка, сядем здесь, на пригорочке, да подумаем.

Андрейка и Охима сели у самой реки.

Вода тихая, только водяные пауки скользят по ней да мелкая рыбешка играет поверху. Невдалеке, на том берегу, в осоках, две цапли дремлют, стоя на одной ноге.

В сыром, влажном воздухе все еще чувствуется запах гари недавнего пожара. Лицо Андрейки задумчиво.

– Наша матушка Русь испокон веков одним глазом спит, а другим за забор глядит… Так исстари ведется. Что толку, коли идет княжна: на плечах корзина, а в корзине мякина! Иван Васильевич мякину-то в корзину не кладет, что и зрим… В заморских краях волдырь надувается! Ливония да море, кое воевали мы, не дает им покоя, а коль дополна волдырь надуется, то и лопнет… Вот оно что! А ты об Алтыше! Побойся хоть своего Чам-Паса!..

Охима рассмеялась.

– Ты и Бога нашего запомнил!

Андрейка тоже рассмеялся.

– Запомнил, да уж и нагрешил ему немало. Двум Богам грешу! Все тут зараз… Тьфу!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru