bannerbannerbanner
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Валентин Костылев
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Иван Борисыч подробно рассказал брату о захвате великокняжескими стражниками его, колычевских, гулящих людей и о том, как Грязной отбил их у стражи и привел к царю. А Вешняков – льстец придворный – тоже заодно с Грязным. Помог ему.

Иван Борисыч столько тревожного наговорил своему брату, что у того и голова закружилась, и страшно стало показаться на глаза царю. «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!» – шептал он, слушая брата.

II

Колычев был принят царем.

Желал увидеть Ивана Васильевича согнувшимся под тяжестью забот, растерянным, ищущим сочувствия и поддержки у вотчинников, – а увидел его молодым, бодрым, веселым, с осанкою настоящего владыки. За эти пять лет, которые Колычев провел вдали от государева двора, Иван Васильевич сильно возмужал, стал полнее и даже ростом казался еще выше, а в глазах появилась у него гордая самоуверенность.

Приняв поклоны и приветствия от Колычева, царь величественно указал ему на скамью.

– Слухом земля полнится, князь, – медленно говорил он, похлопывая ладонями по локотникам кресла, – болтают, будто неладно у вас, в нижегородских землях. Вотчинники якобы чинят поруху моим порядкам… в мой обиход вступаются… бесчестно окладывают своим оброком государевых подданных, получая государево жалованье за службу, не могут остаться от «кормления»[43]… Москве хлеба скупятся посылать… Себе берут.

Колычев, славившийся своею трусостью, настолько растерялся, что никак не мог сразу ответить царю. Заикаясь, краснея, наконец, он сказал:

– Не ведаю великий государь, како… Малый чин яз!.. Поруху яз не творю… И Оне мыслю яз, чтоб кто осмелился…

Дальше у него не было сил говорить. Он встал и низко поклонился царю.

– Храни тебя, Осподь, наш добрый владыка! Молимся мы там, в лесах, за тебя.

Иван улыбнулся. Глаза его смотрели ободряюще.

– Стало быть, напраслину возводят люди на моих нижегородских холопов? А я кое о ком и хуже того слышал, да верить тому не решился… А еще я хотел спросить, гневаешься ли ты на лукавство Ордена? И радуешься ли царской грамоте о походе на лукавых немецких рыцарей? Преисполнен ли ты и прочие нижегородские дворяне бранным усердием к одолению врага?

Не успел царь договорить, как Никита Борисыч сорвался с своего места и, красный от волнения, воскликнул:

– Гневаюсь! Возрадовался! Преисполнен! И прочие холопы твои, государь, такожде! Ждут не дождутся в поход идти.

– Крест целуешь на том?

– Целую, батюшка! Клянусь добрым именем покойных родителей и всех в бозе почивших предков, – все радуются той войне и благословляют имя твое! И никогда яз столь счастлив не был, как в сей час, егда услышал о твоей царской воле наказать супостатов…

Иван проницательным взглядом следил за Колычевым, и тому показалось, будто царь все видит и знает, что на уме у него, у Колычева.

– Был ли в Разрядной избе?

– Еду, государь.

– В кой полк?

– В сторожевой, государь.

– К князю Андрею Михайловичу?

– Точно, государь.

– Добро! Курбский – премудрый вождь. Но, одначе, мыслю я, Никите Колычеву не статья быть у Курбского, а надобно ему быть в Большом полку под началом Данилы Романыча.

Колычев задумался, покраснел.

Иван Васильевич пытливо посмотрел на него.

– Что? Аль не родовит начальник? Сраму боишься?

Колычев вскочил, поклонился.

– Я? Нет! Ничего… великий государь! Твоя воля – Божья воля.

– Силен тот правитель, кто имеет подобных слуг, – сказал Иван с усмешкой, кивнув ему головою. – Истребленные в древности царства гибли от строптивости вельмож и непослушания их престолу. Каждый неповинующийся губит свой дом, валит столбы, на коих кровля… А кровля бережет от холода, дождя и зноя… Разумно ли валить ее? Служи своему государю правдою!

По окончании беседы царь сказал:

– А теперь пойдем-ка в мою столовую горницу, пображничаем.

Колычев не на шутку перепугался. Ему показалось, что царь хочет его отравить.

Робко, на носках, трясясь всем телом, он последовал за Иваном Васильевичем.

Когда вошли в столовую горницу, Никита Борисыч едва не упал в беспамятстве от испуга. Из-за стола посреди комнаты, уставленного золотою посудою и яствами, поднялось длинное, сухое, в перьях чудовище и, раскинув свои громадные оперенные руки, крепко обняло Никиту Борисыча и поцеловало.

– А я давно ожидаю вас с царем к себе в покои, – пискливо, тоненьким голоском проговорило чудовище. И оттого, что его тоненький голосок не соответствовал громадному росту, стало еще страшнее Колычеву.

Царь низко поклонился пернатому чудовищу.

– Здорово, райская птица!.. Бьем челом тебе, угощай нас с дальней дороги.

Никита Борисыч окончательно растерялся, в страхе уцепившись за рукав царского кафтана.

– Не бойся! Райские птицы прилетели ко мне во дворец, чтобы о рае небесном напомнить боярам… Кому же в раю быть, как не такому праведному боярину, как ты?

Царь рассмеялся.

– Ну-ка, райская птица, прокукуй: сколько лет жить на белом свете боярину Никите Колычеву?

Пернатое чудовище прокуковало один раз.

– Что так мало? – пожал плечами с удивлением царь. – А долго ли пировать на белом свете царю всея Руси Ивану Васильевичу, – спросил он.

– Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!.. – усердно закуковало страшилище.

Двадцать… тридцать… пятьдесят… шестьдесят…

– Довольно! – стукнул об пол своим посохом царь Иван. – Довольно царю и того… Не правда ли? Я не завистлив.

– Не от нас то, государь, зависимо… – пролепетал Колычев.

– Так ли? Подумай: некая милость и от царя зависит? Не та ли?

– Выше Бога и государя никого нет.

Пернатый подхватил Колычева под руку и с силою увлек к столу.

– Эй, не упирайся, боярин!.. – говорил царь, шутливо подталкивая Колычева посохом сзади.

– Садись! – крикнуло чудище, усаживая Колычева на скамью.

Царь и пернатый сели тоже за стол.

– Великий государь, – со слезами в голосе взмолился Колычев, – как мне быть? В Разряд мне надобно! Отпусти меня на волю. Устал яз с дороги, да и в бане бы помыться, и святым угодникам в Кремле поклониться, о тебе молитву вознести…

– Пуская ответит тебе «райская птица»… Умишком я слаб. Где мне бояр учить! – сказал Иван.

Заговорил пернатый, потянувшись через стол к Колычеву:

– Добрый боярин! Не уходи! Не обижай меня. Побудь малость! Сам батюшка Иван Васильевич не гнушается моим теремом, а ты чином помельче… А и должен ты знать, что мы сегодня справляем с царем и тобою тризну по убиенной в твоей вотчине старухе-колдунье… Она не дает мне по ночам спать.. Просит помянуть ее и царский Судебник…

У Никиты Борисыча потемнело в глазах. Словно сквозь сон он почувствовал, что ему суют в рот кубок с вином: потеряв всякую волю над собой, он выпил вино; за этим кубком другой, третий… Он слышал громкий хохот царя, видел его могучую фигуру перед собой, но разобраться в том, что творится с ним, Колычев никак не мог.

Наконец царский шут снова взял боярина под руку и в самое ухо ему пропищал нечеловечьим голосом:

– Недосуг мне с тобой пировать… Уходи от меня… И ты, Иван Васильевич, тоже уходи… Попировали, и буде! Теперь ко мне по ночам не посмеет прилетать проклятая колдунья… Поминки знатные вышли у нас.

– Ну, пойдем, боярин, гонит нас с тобой «райская птица»… Недосуг ей, вишь.

Царь и Никита Борисыч вышли из терема шута.

После того Иван Васильевич милостиво расстался с Колычевым.

– Смотри не рассказывай никому о «райской птице», – погрозился пальцем царь на боярина.

– Никому, государь… Клянусь!

Очутившись на воле, Никита Борисыч с облегчением вздохнул и долго, с невиданным усердием, молился на кремлевские святыни, а потом заплакал. Обидно! Большего оскорбления и придумать трудно. Стыдно кому рассказать об этом. Шут издевался над боярином, и боярин безвинно претерпел столь великое надругательство. Господи, Господи, до чего дожили! Но едва ли не еще большее оскорбление – идти в поход под начальством Захарьина. Да, если об этом узнают Репнины, Ростовские и все другие именитые бояре, они отрекутся тогда от него, от Колычева Никиты, да и родной брат станет сторониться его.

Уж лучше умереть, чем повиноваться Данилке Романову!

Колычев невольно вспомнил о своих тайных прегрешениях перед царем. Ведь и он, Никита, во время болезни Ивана Васильевича ратовал за возведение на престол Владимира Андреевича и тоже был против покойного Дмитрия-царевича. И Судебник он не хотел признавать, и эту новую войну проклинал, и царя тоже… И вот Бог его наказал. Лукавил, обманывал – перед Богом не скроешь! А царь уж не столь лютый, как о нем говорят. Посмеяться любит, подурачиться, еще молод. Пройдет с годами. Да и трудно с ним бороться. «Пожалуй… того… – вдруг мелькнуло в голове Колычева, – не перекинуться ли на сторону царя? Да не такой он плохой, как про него говорил князь Ростовский. Да и князь Пронский тоже, да князь Репнин. Избаловались князюшки тут в Москве, Бог с ними! Царь избаловал их!.. Благоденствуют, не то, что я!»

Неприятное чувство какое-то, похожее на зависть, кольнуло сердце.

Большой бревенчатый дом Разрядного приказа был окружен розвальнями, возками, спешившимися всадниками. В комнатах Разряда происходила шумная толчея. Спорили, ругались с приказными дьяками прибывшие из уездов, обвешанные оружием боярские дети и дворяне. Дьяки грозили пожаловаться царю; обливаясь по́том, рылись в столбцах, в книгах. Распределяли дворян по статьям, «што кому дать» за службу. Разберешься ли скоро-то? Их ведь двадцать пять статей! Хитрая штука – по достаткам подводить дворян под статью. Многие в обиде, кричат, грозят, побольше вымотать норовят. Казначеи-дьяки чинно принимали деньги от тех, кои откупались от похода; считали серебро, насупившись; писали платежницы гусиными перьями; дворянам, уходившим в поход, давали жалованье. Откупавшихся было немного, больше из тех, кому недужилось. Пугали слухи, что царь-де потом будет просматривать «десятни» и по этим спискам станет судить о воинском послушании.

 

«Пернатое чудище» не выходило из головы Колычева. «Пресвятая Богородица, какие страсти!»

Колычев теперь был еще больше настороже. Он знал, что такое Московский Разряд. Не этот ли приказ «всем разряжал, бояры и дворяны, и дьяки, и детьми боярскими, где куды государь укажет». Шуметь тут и паче не годится, пуще того – приезжему. Дьяки нередко наговаривают и то, чего не было, а уж коли обидишь их, тогда… Бог с ними со всеми! Дьяку своему Колычев привез пятнадцать битых курочек в дар, о чем и шепнул в его волосатое ухо.

Дьяк важно изрек: «Повремени!»

Колычев стал осматривать внутренность новой Разрядной избы.

Просторно. Зеленые изразцовые печи хорошо натоплены. Узкие, длинные узорчатые слюдяные окна приятно ласкают глаз. «Вот бы мне в терем такие-то… Агриппинушке бы!» Стены убраны казанскими коврами и боевыми хоругвями. Мечи и сабли, отнятые в боях, развешаны по коврам. Все это никак не напоминало прежде бывшей Разрядной избы. Там было грязно, тесно, темно, холодно и не стояло этих громадных полок с книгами и ящиков со столбцами.

Дьяки держались ныне важно, степенно. Не хихикали и не юродствовали, как встарь, не лезли назойливо за посулами, а получали таковые чинно, тихо, в глубокой тайне. Перед князьями не пластались, как раньше. Они были грамотны, писали бойко и легко, на удивление многим боярам, которые с трудом выводили на крестоцеловальных грамотах свое имя.

Как все изменилось за эти шесть-семь лет после казанских походов! Приказов стало больше. На всякое дело – приказ. Вот так царь! Все перевернул по-своему!

Колычев тяжко вздохнул. А как дьяки важно говорят с дворянами да с боярскими детьми! С боярами потише, да только и на них не глядят, а кланяются обидным рывком… Ужель им так недосуг встать да в ноги боярину поклониться? («Впрочем, прости, Господи, царь-батюшка знает, что делает!»)

– Ну, боярин, честь и место! – сказал дьяк, отвесив поклон Никите Борисычу. Тот, до крайности довольный этим, с поспешною охотою ответил дьяку поклоном же.

Сначала сел Колычев, потом дьяк.

– Курей в избу ни-ни! – прошептал он боярину на ухо, сел, покашлял. – Ну, как живешь?

– Тщусь государю-батюшке послужить своею кровию!.. Радуюсь кровь пролить за царя-батюшку!

– Добро! Сколько привел?

Колычев рассказал все, что полагалось, о своих людях.

– Взглянешь ли?

Дьяк махнул рукой и с хитрой улыбкой посмотрел на Колычева. А тот подумал: «Много я холопов повел… пяток бы отбавить». Но тут же вспомнил «пернатое чудище» и царя.

Выйдя из Разряда, Колычев увидел толпы пеших ратников, которых вели стрельцы…

– Чьи? – спросил Колычев, сам не зная зачем.

– Луговая черемиса… – проворчал стрелец, даже не взглянув на Колычева.

Тяжелые вздохи опять и опять вырвались из груди боярина.

* * *

На кремлевских площадях день и ночью под порывами ветра полыхали костры, а около них грелись прибывающие из глубин государства ратные люди. Во дворце Иван Васильевич непрерывно совещался с боярами и военачальниками. И постоянно рядом с царем сидел в кресле бывший казанский царь, касимовский хан, Шиг-Алей – грузный, в татарском халате, подпоясанный широким златотканым кушаком, за которым красовался громадный кинжал с рукоятью, осыпанной драгоценными каменьями. Полное, безволосое, похожее на репу, желтое лицо казанского царя дышало силой, богатырским здоровьем. Глаза, маленькие, с поволокой, слегка раскосые, улыбались лукаво. Слушая Ивана Васильевича, он почтительно поворачивал к нему свою голову, с улыбкой делал легкие кивки, как бы одобряя его мысли.

На последнем совете Иван Васильевич, говоря о немцах, сказал своим вельможам:

– Как можно быть врагом, не имея силы? Коли ты слаб, норови быть другом! Немного добра от того, коль правитель петушится. В неистовом хватании чужих земель – немного мудрости… Мы и не хотим этого! Ходили на Казань, на Астрахань, на Швецию мы не ради неистовства, но для того, чтобы не зорили наших городов, не уводили в полон наших людей и не торговали бы ими на турецких базарах, словно скотиной. И не нашими ли городами и землями владеют немцы? С твердою верою в Божию благость мы двинемся в поход. И вы, бояре, подымайте людей меньшего колена и во всем покойте их, играющих на поле брани смертною игрою.

Слушавшие эту речь поднялись с своих мест и низко поклонились царю.

– Слава тебе, государь! – громко провозгласил храбрый воевода Данила Адашев.

Ночью царь, сопровождаемый своими советниками и военачальниками, обходил кремлевские площади, осматривал готовые к выступлению полки.

С Пушечного двора прибыли розвальни с нарядом. Сопровождали их пушкари верхами на конях.

Андрейка стал в Кремле, при караване в пятьдесят пушек. Было ветрено, и рогожи, прикрывавшие пушки, то и дело сдувало ветром. Андрейка лазил по возам и привязывал рогожи к розвальням. Вблизи полыхали два больших костра. Налетавшие со стороны Москвы-реки вихри пригибали пламя к земле, вздували тучи искр. Андрейка увидел, что искры относит в сторону саней, а там бочки с порохом. В испуге он побежал туда и со всего размаха в темноте налетел на каких-то людей. Его схватили, поволокли к костру. Он с силой отбивался, бранился.

Когда подошли к огням, Андрейка увидел, что его держат двое стрельцов, а прямо на него глядит гневное лицо царя. Вокруг костра собралось много людей – бояре, дворяне, дьяки, воеводы. Все испуганно глядели на парня.

Глаза царя при колеблющемся свете костра показались страшными – злые, сверкающие, как у зверя. Лицо желтое, словно восковое. Он поднял посох и со всею силою ударил им Андрейку по плечу.

– Почто скачешь, ровно бес?! – закричал он.

– Зелие!.. Зелие!.. – бормотал Андрейка, указывая рукою в темноту. – Там… там… искры… боязно!

Снова налетел на костры вихрь, – туча искр понеслась в ту же сторону, куда и прежде. Царь понял, в чем дело, крикнул, чтобы отвели подальше подводы с зелием, все время грозя Андрею посохом.

Наперерыв бросились исполнять приказ царя его приближенные, прошипев: «Сукин сын, тля!» Телятьев и Григорий Грязной кричали больше всех.

Андрейка стоял, опустив голову. Обидно было, что царь зря ударил его жезлом. Парень думал, что царь сменит гнев на милость, но ошибся… Иван рассмеялся и еще раз со всею силою хватил Андрейку жезлом по спине… Андрейка не шелохнулся: бей, мол, вытерплю!

В угоду царю рассмеялись и окружавшие его бояре и воеводы.

Когда они отошли, Андрейка со злобою плюнул в их сторону, ругнулся и снова стал оправлять рогожу на возах. Его утешала мысль, что завтра, вместе со всем войском, он двинется в путь-дорогу, что пушки, в литье и ковке которых он принимал участие, скоро начнут бить неприятеля. Было любопытно, как они действуют: лучше ли, хуже ли заморских. Слухи ходили на Пушечном дворе, якобы у ливонцев есть такие махины, что «в одну дудку» десятки выстрелов дают. Правда ли? Кои пушкари верят тому, кои называют то «брехней». Как сказать?! Со вранья пошлин не берут. Может, и врут. Возможно ли разом десять выстрелов сделать? Швед мастер Петерсен и тот головою качает. Не верит! А вдруг правда? Тогда что? Андрейка озабоченно потер лоб. Его самолюбие, самолюбие пушкаря, было задето.

«Все одно не уступим, – нахмурившись, про себя сказал он. – Не вешай головушки, Андрейка! Не тужи! Бранное поле рассудит!»

Стало веселее. Почесывая спину, Андрейка ходил и поглаживал пушки.

Из темноты к костру вышли другие пушкари. Они распахивали полы своих полушубков, грелись у огня, перебрасывались шутками.

В глубине окутанного мраком кремлевского двора слышались трещотки сторожей, выли псы.

– Цари не огни, а ходя близ них, обязательно опалишься… – первый нарушил молчанье пушкарь Мелентий.

– От потопа, от пожара да от царской милости Боже нас упаси!.. – усмехнулся Сенька– пушкарь, толкнув со значением Андрейку. Всем парням ведь известно, что Андрейку сам царь поставил в пушкари.

– Што же ты молчишь, брат?

Андрейка так много всего наслушался за время работы на Пушечном дворе обидного для себя из-за царской милости к нему, столько всего натерпелся и от дворян и от товарищей, таких же, как и он, простых людей, из-за царя и, наконец, столько несправедливости видел и со стороны самого царя, что молился теперь про себя Богу, чтобы его, Андрейку, убили на войне. Он думал об этом, как о счастливом избавлении от всех невзгод! И полюбит царь – горе, и разлюбит – горе! Так и этак нехорошо!

От шуток и смеха пушкари и другие воины перешли к беседе иной. Опять повели речь о том, устоит ли их оружие перед оружием ливонцев. Много слышно о могуществе заморских пушек. Это волновало. Андрейка прямо сказал, что-де одной храбростью не возьмешь, да и пушка, коли в неумелых руках, врагу не страшна. Пушка, что жена – ласки, ухода требует. Пушкари все заодно с Андрейкой, а конники и копейщики не все соглашались. Особенно конники. Они называли пушки «сидячими пугалами». То ли дело мчаться с копьем или мечом на врага и на скаку сшибать вражеские головы.

Андрейка пришел в ярость, чуть в драку не полез. Да если убоистая пушка, она никого не подпустит к себе. Пищальники самодовольно ухмылялись: «Попробуй суньтесь к нам лошадники, ни одного живьем не упустим!» Сошлись на том, что и пушкари, и пищальники, и копейщики, и конники – все на войне нужны… все пойдут в дело и всем-де уменье превеликое нужно. Уменье – половина спасенья.

* * *

Страшные сны посещали царя в последнее время. Нередко он вскакивал среди ночи, созывая постельничих. Рассказывал виденное во сне, просил их объяснить ему, что значат те видения. Но кто осмелился бы ответить царю на это? Постельничи молчали в растерянности. Царь сердился.

Однажды Иван Васильевич послал за астрологом-звездочетом, выписанным из Флоренции. Звездочет не умел говорить по– русски. Подняли с постели дьяка Висковатого. Тяжело сопя и зевая, он переводил слова астролога: итальянец устремил взгляд сквозь окно на небо и, как всегда, голосом загробным, медленно, с остановками, произносил слова о целесообразности всего совершающегося. В странном полубреду он вытягивал из себя слова о чудесном значении небесных лучей, которые оздоровляют душу.

– Клянусь чревом святой девы! – вдруг оживившись, визгливо воскликнул он. – Сны на судьбу человека никакого действия не имеют!

Царь, затаив дыхание, боязливо следил за его лицом, за тем, как он размахивает руками и какою усмешкою блестят его глаза при свете свечей – это действовало все же успокоительно. А когда звездочет обернулся к царю и грубоватым, совершенно неожиданно басистым голосом стал укорять его в суеверии, Иван преисполнился к нему большим уважением, и на его лице появилась виноватая улыбка. Ему даже приятно было чувствовать себя слабым, ощущать какую-то чужую силу над собой. В этой приниженности скрывалась особая сладость, что-то в высшей степени острое, необычайное для царя. Так развлекается лев, позволяя лаять на себя щенку, дергать себя за гриву, за ухо, устраивать возню около себя.

Царь прогнал из комнаты всех постельничих, остался только с Висковатым и астрологом.

– Спроси его, – сказал царь дьяку, – доброе ли ждет наше царство от войны с немцами?

Астролог задумался, потом подошел к окну, закинул голову назад, нахмурившись, оглянулся на царя и принялся разглядывать в какую-то трубу звезды, – царя пугал его загадочный шепот и эта длинная, в желтых полосах труба. Странная фигура чужеземца, какая-то однобокая, сухая, в черном, тоже с желтыми полосами, балахоне, приводила Ивана Васильевича в тайный трепет.

Не отходя от окна, итальянец начал однотонно, нараспев, говорить:

– Твоя душа открыта свету небесному… В ней читаю я мужество непобедимых… В ней вижу я веру, двигающую горами… Нет такого короля, который обладал бы столь сказочной силою, как ты… Желания твои подобны огнедышащей вершине, и в ней сгорит гордыня врагов твоих… Звезда твоя предвещает победу и славу.

Голос итальянца был проникнут такой убежденностью, что царь как-то сразу успокоился. Он велел Висковатому выдать итальянцу из своей казны в подарок золотой кубок и дорогое оружие.

Когда астролог ушел, царь лег в постель, не помолившись. Он считал, что после сего итальянского колдовства «неудобь» возносить молитву Богу.

Полежав в тяжком раздумье, Иван вдруг начал раскаиваться: зачем позвал астролога? Не разгневается ли на него за это небесный отец и не сделает ли противное тому, что предсказывал итальянец? Не осквернился ли он, царь, беседою с заморским колдуном?

 

Пот выступил на лбу у Ивана Васильевича. Охватила жгучая тоска. Он вскочил с постели, принялся ходить из угла в угол своей спальни. И вдруг опустился на колени перед иконами, со слезами моля Бога простить его, окаянного… И не наказывать за его, царевы, грехи русское воинство.

– Поступи по мудрости своей, Господи! – шептал царь. – Да будет рука твоя на мне, и на доме моем, и на народе моем, чтоб не погибли мы, а возросли на славу и украшение передо всеми землями…

Царь молился и об изгоне из дома колдовского наваждения и волшебства, и о том, чтоб ангел-истребитель поразил своим мечом всех врагов Руси, чтоб дарована была ему, царю, сила господствовать не только над народом, но и над собой. Царь каялся в своей жестокости, в пролитии многой крови и молился теперь, чтоб того не допустил Бог впредь.

А утром он пошел на конюшню и сам, собственноручно, покормил и напоил своего старого коня, на котором совершил казанский поход.

Лаская его, приговаривал:

– Пойдем ли мы вновь с тобой? Сподобит ли нас Господь потоптать иную вражескую землю? Иль не избегнуть нам ливонского позорища?

Конь, навострив уши, косился влажными белками на своего хозяина… Приветливо ржал, перебирая ногами.

Бодрый вид коня, его умные глаза развеселили царя.

– Уж не молод ты у меня… – потрепал он коня за гриву. – Начинаем стареть с тобой… кому-то на радость…

Часто, рассердившись на бояр и служилых людей, Иван уходил в конюшню и там проводил целые часы, осматривая своих коней, любуясь красавцами скакунами.

* * *

Какой-то человек, никому неведомый, сбросил с саней мешок у самого царского дворца. Стрелецкая стража не осмелилась открыть тот мешок без царева ведома. Осторожно перенесли его в дворцовую подклеть. Доложили Вешнякову.

Для всех была загадкой, что в том мешке; каждого разбирало любопытство, хотелось заглянуть в него, тем более что мешок оказался очень тяжелым, и брало сомнение, уж не набит ли он золотом.

Был получен приказ – принести этот мешок в царскую палату.

В присутствии государя вскрыли загадочную находку.

Что же нашли?

Во-первых, бумагу, а в ней крупно писано: «В сердце моем печаль несу – прими, любостяжатель, удельную деньгу, неправдою и хищением чужих имений царями приобретенную».

А во-вторых, великое множество монет удельных княжеств: Рязанского, Муромского, Пронского, Суздальско-Нижегородского, Ярославского и многих других уделов.

Лицо царя побледнело от гнева, он закричал на всех, чтобы убирались вон из палаты.

Оставшись один, Иван Васильевич хмуро взял пригоршню монет и стал внимательно их рассматривать.

Вот монета рязанских князей… Эта гладкая серебряная пластинка принадлежала князю Олегу Ивановичу… Двести лет с лишним тому назад она была в ходу… На монете надпись: «Деньга рязанская»…

А вот монеты князей Пронских и Муромских…

Иван Васильевич плюнул на них.

Эти деньги того самого князя, что ездил на поклон в татарскую орду и, вернувшись оттуда с ханским «пожалованием» и послом, сел в Пронске! А потом пошел вместе с татарами на великого князя Рязанского Федора Ольговича, прогнал его из Переяславля и сел на обоих княжествах: Рязанском и Пронском!..

На монете надпись: «Княжа Ивана».

На оборотной стороне татарская надпись…

Хорош князь! Хорош отец своего народа!

А вот монета, на которой вычеканена птица, летящая вправо, и надпись: «Печать великого князя», а на оборотной стороне какое-то прыгающее четвероногое с загнутым над спиною хвостом; надпись: «Печать княжа Бориса».

Увы, недалеко ушел от князя Пронского и князь Борис Константинович! Не он ли натравливал хищную орду на племянника своего, суздальского князя Василия Димитриевича Кирдяка?.. Да, он!

Долго копался в куче удельных монет Иван Васильевич. Казалось, что перед ним проходит вся история векового гнета, позора и унижения русского народа под управлением удельных великих князей.

Монеты оживляли прошлое… Чудилось, на монетах не ржавчина и плесень, а кровь и слезы народа, терзаемого татарами и кровопролитными междуусобными распрями самих удельных владык.

Благословенно имя Ивана Васильевича Третьего, положившего конец удельной чеканке монет!

Царь помолился на икону.

Московская монета, украшенная надписью: «Осударь», – одна она не обагрена кровью удельных распрей, только на ней нет следов чужеземного ига.

Московская монета – сила и единство русского народа.

Но кто же посмел подкинуть царю этот мешок?

Несколько дней и ночей подряд свирепствовала пыточная изба, но так и не обнаружила виноватого…

Царь велел все эти монеты побросать на дно Москвы-реки.

С кремлевской стены он сам следил за тем, чтобы стрельцы редкой россыпью бросали с ладьи удельные деньги в воду.

Привели братья Грязные к Ивану Васильевичу и столетнего ведуна, прославившегося своим гаданием на всю Москву. Он прямо указал на князя Владимира Андреевича и его друзей: Колычевых, Репниных, Курбского и других именитых вельмож.

* * *

Веселый, возбужденный, соскочив с коня, под вечер влетел в свой дом Василий Грязной; по дороге в темных сенях ущипнул девку Аксинью, прислужницу супруги своей Феоктисты Ивановны. Шепнул ей: «Уходим, прощай». Аксинья шлепнула его ладонью по спине и тоже шепнула: «Дьявол!»

Войдя в горницу жены, смиренно помолился на икону и низко, уважительно поклонился Феоктисте Ивановне.

Его черные цыганские кудри и бедовые глаза, особенно когда он чему-либо радовался, всегда наводили на грустные размышления богобоязненную, кроткую, домовитую Феоктисту. Ведь она уступает ему в красоте, бойкости и речистости.

Ответила на поклон мужа еще более низким поклоном.

– Корми меня, ласкай меня пуще прежнего, государыня моя, напоследок!.. Изготовь мне и кус на дорогу… Бог и царь благословили нас, дворян московских, во поход идти… Будь приветлива и ласкова, может, свидеться боле нам с тобой не приведется. Немцев бить идем!

Жалостливые, за душу хватающие причитания так и полились из уст жены Грязного. Белым платочком лицо она закрыла, всхлипнула, а Василий, рассеянно обводя взглядом потолок, словно заученную какую сказку, говорит и говорит всякие жалобные слова. И чем надрывнее всхлипывания жены, тем большим воодушевлением и самодовольством звучит его голос.

А потом ни с того ни с сего он неожиданно напомнил жене наказ книги Домостроя: «Аще муж сам не учит, ино суд от Бога приимет; аще сам творит и жену и домочадцев учит, милость от Бога приимет».

Справив обычай мужниного приветствования и поучения, сели за стол.

Феокиста сходила на поварню, и вскоре ключник и девки – Аксютка, Феклушка, Катюшка и Марфушка, услужливо семеня босыми ногами по половикам, наставили всяких яств скоромных: и мяса вареного и жареного, и ветчины копченой, и сальца ветчинного положили на блюдо. Сам господин, Василий Григорьевич, в прошлом году пива и браги наварил на целых два года, самолично меду насытил два бочонка, вина накурил со своим пьяницей-винокуром целый котел. И теперь на столе бочечка малая серебряная с медом появилась, оловяннички с горячим вином и малиновым морсом и патокой янтарной и кувшины с пивом и брагой.

– У порядливой жены, – самодовольно оглядывая стол, молвил Грязной, – запасных явств всегда вдоволь. А кто с запасом живет, тому и перед людьми не срамно.

Хлебник – лицо все в муке, одно усердие в глазах мукою не засыпано – принес хлеба и иное печенье на трех блюдах.

Целый ряд сосудов – сулеи, кубки и чарки радовали взор хозяина.

– Эк мы с тобой живем!.. Будто бояре, – приговаривал Грязной, принявшись после молитвы за еду. – Придет время – будем и того лучше жить. Обожди, не торопись, своего добьемся. Война покажет, кто более прямит государю.. кто храбрее… кто за него готов в огонь и воду! Война откроет царю глаза на многое, смахнет завесу с лицемерных. Вчерась я согрешил перед князем Владимиром и его друзьями.

– Чем же ты согрешил, батюшка?

– Не скажу, не скажу! И не проси. Будет теперь всем им от царя!..

Василий, чокнувшись с женой, опорожнил свой большой бокал и тихо рассмеялся. Что-то вспомнил.

– Испрокажено боярами не мало. Бог простит меня. Едут бояре на войну тяжело, неохотою. Павлушко, дьяк Разрядного приказа, сказывал: вздыхают, молитвы шепчут. К легкости привыкли.

Феоктиста Ивановна, слушая мужа, бросала робкие взгляды на его лицо с постоянно усмешливыми и черными, как вишни, глазами под тонкими дугами черных бровей и густых ресниц. Подстриженные усики чуть-чуть скрывали крупные розовые и тоже усмешливые губы. «Такой не может быть праведником… – думала она. – Грешные глаза, грешные губы! Владычица небесная! За что мне такая беда? Опять Феклуша затяжелела!»

43Взимание с населения жалованья натурой.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru