bannerbannerbanner
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Валентин Костылев
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе

Дорогому Василию Гавриловичу Грабину и всем советским пушечного и оружейного дела мастерам посвящаю

Автор

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

В небе повис огненный столб над самым боярским усадьбищем.

Юродивые плясали и плакали.

Калики перехожие предрекали войну.

Монахи – конец света.

Хмурые старцы из деревенских – голод.

Поползли «ахи» и «охи». Но умирать не хотелось. Большое любопытство появилось к жизни.

И как на грех, в вотчину боярина Колычева прискакал из Разрядного приказа человек, молодой, дородный, с быстрым взглядом, слегка насмешливым. Назвал себя посланцем царя, дворянином Василием Грязным. Явился к владельцу вотчины, боярину Никите Борисычу, и стал расспрашивать о «верстании»: «сколь и кого поимянно выставит боярин своих людей в войско, коли к тому нужда явится».

Всколыхнулись деревни и починки [1] колычевской вотчины. Старики расхрабрились, – куда тут! Стали разглагольствовать про старинные битвы. У молодежи глаза разгорелись: потянуло на волю, на поля бранные.

А тут еще подлил масла в огонь грязновский ямщик. Намекнул и на татар, и на Ливонию, и на Свейское государство [2]. Ямщик бывалый, московский. Под хмельком дядя был, на слова чуден, а глазами плутоват; что наврал, что правда – разобрать трудно.

Как бы то ни было: ветром море колышет, молвою – народ: заскакало по избам колючее словечко: война!

Боярин темнее тучи стал. Ходит, ко всем придирается, на глаза лучше не показывайся.

Всего лишь год, как царь отпустил его на отдых после брака с молоденькой княжной Масальской. Чего бы лучше – на старости лет пожить чинно, уютно, на усадьбе, в супружеском уединении... И вот нате! Опять война! Опять в кольчугу, в латы да шлем! Приказ, ведавший военными делами, заработал. В Москве не спят!

Крепко призадумался боярин: как быть? Какой-то дворянин-зазнайка всюду нос сует, царской грамотой щеголяет. Черт его принес сюда!

Давно ли разошлись с казанского и выборгского походов? Люди и кони еще путем отдохнуть не успели, и вдруг...

– Э-эх, Никита, Никита! Сыновей у тебя нет. Убьют на войне – поместье отпишут «на государя», малую часть оставят супруге твоей, Агриппинушке, а так как она неплодна, вслед за ее кончиною и та малая часть уйдет «на государя» (все себе заграбастывает!).

Вот что будет, коли пойдешь на войну; а не пойдешь, откажешься...

Опять засверлили мозг боярина слова царя Ивана Васильевича: «Жаловати мы своих холопей вольны, а и казнить их вольны ж есмя».

Князей и бояр царь ни во что ставит! Подумать только! А вот такие, неведомого рода молодцы, по уездам с царскими грамотами шнырят, бояр учат!

Целый месяц гостил Грязной в вотчине, считал людей, болтал с ними, будто равный; на половину боярыни Агриппины повадился ходить, рассказывал ей про Москву, – нет в вотчине человека, с которым бы он не точил лясы, а потом уехал как-то сразу, тайком, без низких, по чину, поклонов и приветствий.

Вздумал Никита Борисыч наведаться к знахарке-вещунье, попросить ее, чтоб наколдовала «нетяжкую болезнь», на войну бы не идти. А старуха проклятая отказалась да еще крикнула: «Вижу, что умереть тебе на плахе по цареву указу!»

Можно ли снести столь великое поношение? В омуте утопил старую ведьму. Сразу полегчало. Улеглось на сердце.

И вдруг новое беспокойство. Пришел на боярское крыльцо некий бобыль Андрейка и давай вопить на всю усадьбу: «Пошто утопил старуху? Царь покарает тебя! Один у нас ныне суд – царский. Сгубить нас токмо царь может, а никто!»

Орет, словно ума лишился, глаза вытаращил.

Любуйся, царь государь, Иван Васильевич! Боярин не волен над своими же людьми! Кого ты охрабрил? Холопов и злостных бродяг! Посмел ли бы раньше этот навозный жук слово поперек молвить? Не иначе, как проклятый Васька Грязной наболтал народу про «судебник».

Никита Борисыч, как бы невзначай, старался выспросить у людей, о чем беседовал с ними Василий Грязной. Пытал, с Божбою и целованием креста, боярыню Агриппину. Оказалось, Грязной спрашивал у старост: сколько земли в вотчине, что пахоты и что леса; вся ли пахотная земля обрабатывается; продает ли боярин хлеб на сторону, иль только засевает для себя да для своих крестьян? О конях расспрашивал, о сене, об овсе, о скотине...

Агриппина божилась, клялась, что московский молодец говорил с ней только о царе, о царице и о святынях. Колычев сопел, глядя исподлобья подозрительно на жену. Она краснела, смущалась.

– Сам, батюшка-боярин, допустил ты того человека в терем, супротив моей воли. Не посмела я, раба твоя, перечить тебе...

– И ты, государыня, мысль иметь свою вольна, чтобы гостя уветливым словом на доброе изволение наводить... от лукавства его отторгать, христианской добродетели чувства ему внушать... Внушала ли?

– Внушала, государь, князь мой, внушала...

Агриппина задумалась:

– Жаловался он мне, – обижают его бояре, по малости его рода, и кабы не царь, давно бы ему быть на плахе. Царь защитил его... И многих его товарищей царь-батюшка приголубил... служилых людей, незнатных, беспоместных.

Сердито насупился боярин Никита.

II

Здесь – медведь; там – человек. Солнечный свет проникает сквозь щели в овин. Горят маленькие черные глазки, в них неподвижное упорство. Человек пытается избежать их. Он смотрит на мотылька: как весело резвится в золотистой полосе солнце, играет с мухами, сталкивается с ними, ловко увертывается и ускользает из глаз. О, эти маленькие глазки зверя!

Пахнет сосновым лесом; за стенами бушуют птичьи стаи. Тепло. Клочок синего неба проглядывает в широкую расселину над головою. Ночью буря сорвала солому.

Зверь лязгает железом, издает жалобное урчанье. Звук глухой, придушенный, ползущий из глубины, из нутра. Пасть сомкнута; шумно дышат розовые влажные ноздри; туловище покачивается из стороны в сторону.

– Лакать, чай, захотел? – тихо спрашивает прикованный к стене человек. Он молод, загорелый, широкоплечий, в белой заплатанной рубахе. Поднялся с соломенной подстилки, сутулясь, отступает к стене.

– О крови тоскуешь? Скушно? Как мне тебя понять? Поймешь ли и ты меня?

Неподвижно смотрят они друг другу в глаза.

– Э-эх, поведал бы я тебе, как бобыль за жар-птицей охотился да и в капкан попал... Что наша доля с тобой? Хоть топись, хоть давись! И та не наша. Плохо, Тереха! Судьба дуреха...

Медведь, прислушиваясь к голосу человека, издает звук, похожий на стон.

– Не скули! Не подобает! – оживился парень, глядя в глаза зверю. – Бог терпел и нам велел... Какой ты веры, не ведаю, но и ты – Божья тварь. Да и такой же, как и я, бобыль – непашенный, безземельный...

Медведь положил морду на землю, выпустил когти... сверкнули влажные белки.

– Так-то, милый! – вздохнул молодец, напрягая могучие мускулы. – Пошто нас мать родила, не видавши дня прекрасного? На посмех людям пустила по миру.

Медведь медленно поднялся, стал на задние лапы, замер.

– Ага, слушаешь! Так вот... Живем мы с тобой, яко святые... Во узах, во тисках, в подвижничестве... Владыка наш, боярин Колычев, сатане в дядьки записался.

Медведь заревел, грузно подался вперед. Тяжелым, едким духом пахнуло от него.

– Ты, идол! – попятился парень. – Сожрать меня восхотел? Э-эх, кабы на воле, сошлись бы мы... Загрызешь – тому так и быть; побит будешь – шкуру с тебя сдеру.

Часто моргая глазками и раздувая ноздри, медведь рвался вперед. Цепь натянулась, вот-вот лопнет. Зверь принялся быстро ходить справа налево и обратно, косясь одним глазом на парня.

Скрипнул тяжелый засов, раздались голоса, двери распахнулись. Окруженный челядью, в сарай вошел сам владелец богоявленской вотчины – невысокого роста, тучный, бородатый, с курчавой седеющей головой. Одет в зеленую рубаху, опоясанную ремнем. С виду скорее прасол, нежели человек знатного рода, богатый вотчинник. По всей округе прославился он своею скупостью. Позади холоп с ведром и плетями подкрался к кадушке, врытой в землю, и быстро вылил в нее мурцовку – смесь воды, хлеба, лука и отрубей. Медведь принялся жадно лакать.

Колычев с любопытством следил за ним.

– Заколите барана утресь. Пускай попирует. – Колычев осмотрел всех с самодовольной улыбкой.

Обернувшись к парню, плюнул на него. Вытаращил глаза, сказал тихо, с злой усмешкой:

– Добро быть законником! Не так ли?

– Тяжко, государь-батюшка, на цепи сидеть! Пусти на меня медведя! Дозволь учинить с ним бой, потешить тебя, добрый боярин, с супругою твоею пресветлою... Лучше сгину в том бою, нежели томиться в неволе!

Колычев круто повернулся и, сердито стуча посохом, пошел из сарая. Снова заскрипел засов.

Андрейка видел в щель, как медленно, в хмуром раздумье, уходил на усадьбу впереди своей челяди боярин Колычев.

Широкая сосновая просека ведет к боярским хоромам в два житья [3]. Они красочны, затейливы, с башнями и многими лесенками. Узкие слюдяные окна открыты, видны ковры внутри, на стенах. Извне, по бокам окон, раскрашенные светлой зеленью резные столбики, а над окнами – «петушиная резьба». Крыши, высокие, покатые, обложены дерном для предохранения от пожара. Невысокая ограда с громадными воротами вокруг хором. У ворот – сторож с дубинкой.

 

Никита Борисыч родовит и знатен. Прославившийся на Студеном море своей праведной жизнью инок Филипп – колычевского же рода.

Отогнав посохом зубастых псов, помолившись на икону, врубленную в ворота, Колычев проследовал к дому. На пороге опять помолился. А в постельной горнице и того больше. Сел на скамью и молвил:

– Агриппина, псы и те учуяли, чем подуло из Москвы...

Жена кротко взглянула на него, но сказать ничего не осмелилась. Когда боярин не в духе, всякое слово не по нем. Что не скажешь – все не так. Она знает, что ему хочется, чтобы она отозвалась на его речь. Но нет! Поддаваться не след.

В страхе съежилась Агриппина. Маленькая, худенькая, в зеленом шелковом с серебряной каймой летнике, в крохотном бисерном кокошнике, она выглядела совсем девочкой. Густо нарумяненные, по обычаю, щеки казались полнее, чем были на самом деле. Она опустила ресницы, боясь взглянуть в лицо мужа.

– Чего же ты? Каши, что ли, в рот набила? Чего молчишь? Ай не слышишь? Кто виноват?

Агриппина вздохнула:

– Милостивый батюшка! Уволь! Мне ль мудрить?

– Уж не забыла ли ты московского щеголя?

Колычев некоторое время смотрел на нее подозрительно. Потом самодовольно улыбнулся. Никакого лукавства в ее лице он не подметил.

– Такой случай поймет и баба, – ухмыльнулся Колычев, отвалившись к стене и широко расставив ноги. – Царем-государем, – Бог с ним, – великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте видим мы свое боярское посрамление. Всех валит в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков – «черный люд»... «Ко всем без отмены, чей кто ни буди...» Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, «меж собой совестясь, все за один»... Как же это так? Стало быть, боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут? Гоже ли то? А? Скажи на милость! Не обидно ли?

Для Агриппины не было ничего мучительнее, чем эти вопросы. Как ответить, когда и в самом деле она ничего не понимает в царских грамотах? Да и бояре-то плохо разбираются, что к чему. Запутались!

– Стало быть, Иван Васильевич по-Божьему чинит сие управство? Стало быть, холоп, мужик и вотчинный владыка, князь либо боярин – одно и то ж? Так, што ли? Ну, отвечай! Чего же ты? О чем думаешь?

– Батюшка ты мой, государь родимый! Бабий ум короток, где ж нам? – плачущим голосом взмолилась Агриппина.

– Еретики! Лихо вам! Лихо вам! Не быть по-вашему! – крикнул Колычев, погрозив кулаком в окно.

Лицо его раскраснелось, голову он втянул в плечи, как рассерженный филин.

– Наша власть на молитве да на воинском дородстве из века в век возмужала. Попробуй, побори ее... Я здесь хозяин, – прошипел Никита Борисыч. – В последние люди мы попали!.. А? Писака некий царю челобитную подал... «Вельможи-де не от коих своих трудов довольствуются. Вначале же потребны суть ратаеви [4]. От их бо трудов едим хлеб». Слышь, что ль? Пересветов Ивашка сунул царю противу бояр челобитную! Все учат царя, а он слушает. Не к добру то. Бобыля все одно живым я из овина не выпущу... Вон князь Данила расковал такого-то... а он в Москву, со словом на своего же господина. Худо пришлось Даниле... Объярмили боярина. Тяглом объярмили в цареву казну. Чего молчишь? Аль онемела?

Агриппина была женщиной чувствительной, любила поплакать. Это выручало.

По щекам ее поползли слезы. Она уже пролила тайком от мужа не одну слезу, только не о парне, посаженном в сарае на цепь, а о том красивом молодце, который только что уехал из вотчины опять в Москву. Он такой смелый, такой сильный и ласковый. Как же тут не поплакать?

– Чего ревешь? Почто жена, коли с мужем не советует? Ни яства, ни пития, ни греха ради пришел к тебе. Доброй беседы ради.

В ответ на такое решительное требование Агриппина тихо проговорила:

– Не ведаю, батюшка, ничего, и не слыхивала, и не знаю, токмо от тебя одного и жду поучения, государь Никита Борисыч...

Колычев, подумав, опять остался доволен смиренным ответом жены, поднялся со скамьи, помолился на икону, поклонился, сказав: «Надо бы кончить и с этим лаптем. Пойду!»

Она ответила на поклон, а после ухода мужа села на скамью и горько расплакалась. Пропала ее молодость! Так бы и помчалась туда, в Москву, вместе с ним, с московским гостем. Приняла бы грех на себя, а там будь что будет! Ради такого красавца можно и пострадать.

Агриппина выглянула в окно. Сосенка топорщится яркой пушистой зеленью около самого наличника, а на ветвях, словно румяные яблочки, развесились ярко-красные птички: одна вниз головою, другая вверх, а некоторые совсем кверху красным брюшком, уцепившись за сосновую шишку... Это любимая птичка Агриппины – клест. Вдали чернеет хвоя могучих древних кедров. Кукушка закуковала. Густой, пьянящий запах смолы пробудил в душе неясные, но приятные чувства. Агриппина вспыхнула, осмотрелась. Никого нет.

– Господи, прости меня! – прошептала со слезами.

Одна жизнь у нее – для мужа и людей; другая, глубоко запрятанная ото всех и почему-то всегда казавшаяся греховную, – для себя. Но все же верилось в то, что стоит попросить у Бога прощенья, как грех снимется и ничего не будет, а на этом свете никто и не узнает, ибо есть ли тайны крепче тех, что живут в боярских теремах и остаются известными только одному Богу!

Вот почему, увидев своего мужа, удалившегося с толпою слуг, она стала усердно молиться о себе.

* * *

Никита Борисыч решил покончить с Андрейкой. Подобные вот молодцы и бывают причиною боярских горестей. Да говорят, что он больше всех шептался с тем московским человеком. Иные из таких, убежав, становятся разбойниками. Тогда берегись! Жди кистеня! Иные утекают в Москву, шляются там, болтают разные небылицы про своих хозяев, а худая молва никогда до добра не доведет, особливо в нынешнее государствование. Есть и такие, что до самого Красного крыльца добираются, бьют царю челом, жалобу приносят. То – самое опасное. От разбойников, от худой молвы оборонишься, от царского гнева – никогда!

С такими мыслями Колычев подошел к овину. Осмотрел свою челядь. Сказал, чтобы с ним остались только двое: Сенька-палач и старый приказчик Онисим.

– Ну, убирайтесь! – замахнулся плеткой он на толпу дворовых.

Стремглав бросились они бежать на усадьбу.

Выждав минуту, Колычев приказал поднять засов. Сенька, здоровенный бородатый детина с опухшими раскосыми глазами, схватил засов, поднял его...

Прямо перед ним, у раскрытой двери, стоял медведь... Цепь была сорвана, тянулась за ним, как хвост.

Первым пустился бежать сам Колычев, за ним Онисим, а позади всех Сенька-палач. Медведь стоял неподвижно, наблюдая за бегущими, а потом привскочил и помчался за людьми по просеке.

Оглянувшись, Колычев завопил на всю усадьбу.

Агриппина увидала в окно мужа, карабкающегося на ворота. Через некоторое время из кустарника выскочил медведь. Агриппина, вскрикнув, замкнула сени и окна. Спряталась в темный чулан, нашептывая молитвы, дрожа от страха.

Медведь прошел под воротами, обнюхивая воздух. Увидев кур, метнулся за ними. Куры с кудахтаньем бросились врассыпную. Некоторые перелетели через частокол. Зверь неторопливо тоже перелез через частокол.

В это время во двор вбежали несколько человек с рогатинами. Двое с луками. Они пустились через двор в обход. Сидя на воротах, Колычев грозно покрикивал на них.

Медведь, встревоженный шумом, скрылся в лесу. За ним побежали дворовые.

Убедившись, что опасность миновала, Колычев с достоинством слез на землю. Обтер лоб, помолился и, тяжело дыша, побрел домой.

Сердито стал он барабанить кулаком в запертую дверь. Послышался голос: «Кто там?»

– Да отворяй, что ли!

– Бог с тобой, батюшка! На тебе лица нет! – всплеснула руками Агриппина.

– Будто не видела!.. – хмуро взглянул он на нее.

– Ничего не видела... Ничего.

– Ты этак и своего боярина проспишь...

Никита Борисыч тяжело опустился на скамью, обтер рукавом пот на лбу.

– Уж лучше на войне помереть, нежели от лесной гадины... – промолвил он, отдуваясь, смахивая рукой репье с шаровар.

Агриппина села за пяльцы, не осмеливаясь взглянуть на мужа.

Боярин хлопнул в ладоши. Появилась сенная девка.

– Покличь Митрия... – глухо произнес он.

Она поклонилась, выбежала. Дмитрий – самый близкий к Никите Борисычу дворовый человек. Ему он поручал только особо важные дела.

Боярыня недолюбливала Дмитрия; он вздумал и за ней, за Агриппиной, следить. Часто Никита Борисыч запирался с Дмитрием в своей горнице. Они перешептывались целыми часами, и, как ни старалась она подслушивать их разговоры, ей не удавалось ничего разобрать. Но ей всегда казалось, что разговоры их обязательно про нее. А теперь и вовсе... грех тяжкий за спиной...

Маленького роста, коренастый, рыжий, с острою длинной бородою, очень услужливый, Дмитрий обладал необычной силой; в кулачных боях был для всех грозою. При Никите Борисыче он служил чем-то вроде телохранителя и пользовался большою любовью его.

Дмитрий подбежал к дому.

Агриппина вышла кормить голубей на башню. Это было ее любимым занятием. Она вскоре увидела, как Дмитрий с плетью в руке быстро вышел из сторожки и побежал по просеке к медвежьему сараю.

* * *

Пахло скошенною травой, нагретою солнцем. Синие сумерки окутали Богоявленское. Дворовые люди боярина Колычева, утомленные бестолковой беготней по лесу и криками хозяина, лежали на куче сена в сарае, робко перешептываясь:

– Ай да Герасим! Вот те и бобылек! Что сотворил!

– Как святым духом взяты! Либо вихорем.

– На брань захотели. Супостатов крушить. Мысля такая была.

– Кому воли не хочется? Вон «хозяин» [5] и тот убег! Не стал нас ждать. А бобыли и вовсе... Чего им! На камушке родились, в круглой нищете.

Послышались громкие, тяжелые вздохи во всех углах.

– И надо же так! Крышу разобрал... Вытащил Андрейку... «хозяину» цепь обрубил. Обо всех позаботился. Улетели, что голуби... Вот и поймай их теперь!

– Игла в стог упала – знай, пропала!.. Ха-ха-ха!

– О-о-ох, люди! Спите! – кто-то сказал громко с тоской. – Мы – тля! Дворы есть, пашня есть, а нечего есть. Сердечушко, братцы, горит... Так и жмет, душит. Спите! Ладно!

– Дело ясное. У курицы – и у той сердце.

– Кто разгадает, где теперь они? Посылал Никита Борисыч верховых по всем дорогам, да нешто поймаешь?.. Сам пес, Митрей, гонялся, да ни с чем и возвернулся... Теперь беда всем нам от боярина.

– Ничаво! У горя – догадка, беда ум родит.

– Тише! – послышался тревожный шепот. – Не услыхал бы кто, не ровен час. Спите!

– Звезды одни... наши сестры... не скажут!.. Святой Егорий, оборони нас, грешных... И-их, их!

Шепот стих. В лесу кричала неясыть [6], будто кошка; хрустели сучья около сарая: может, заяц, может, еж! Их много в окрестностях... Жужжали, влетая стрелою на чердак, ночные жуки, косматые бабочки-бражники.

Вотчина боярина Колычева и лесные дебри погрузились в сон.

III

Московскому собору тысяча пятьсот пятидесятого года Иван Васильевич говорил: «Старые обычаи на Руси поисшаталися». Царю было всего двадцать лет, а упрямства на старика хватило бы.

После того и началось. Диковина за диковиной! Не миновало и богоявленской вотчины.

Один государев судебник что шума наделал!

Конечно, и в прежние времена в волостях полагалось выбирать мужицких старост, а на судах присутствовать «судным мужам» из крестьян, но сильные родовитые вотчинники умели обходиться и без того. Теперь попробуй обойдись!

 

На московском соборе царь и об этом помянул: «Земским людям лутчим и середним на суде быть у себя не велят, да в том земским людям чинят продажи великия».

Как сейчас, перед глазами Колычева гневное лицо молодого царя, грозившего ослушникам жестоким наказанием.

Прошло пять лет. Царь тверд. Он и не думает отступаться. Напротив! Тот же Васька Грязной привез в богоявленскую вотчину новую грамоту, а в ней сказано: «На волостном суде быть крестьянам пяти или шести добрым и середним». А он, Колычев, колдунью-старуху сгубил безо всякого суда, своей властью и к тому же избивал бобыля Андрейку, вздумавшего грозить царем.

«Господи, спаси и помилуй!» Бобыль утек, а с ним и Гераська Тимофеев, его дружок. Обскакали на конях, обшарили холопы все леса и поля в окружности, а беглецов так и не нашли.

Дрожащими руками держал Колычев царскую грамоту: «Всем крестьянам Богоявленского, Троицкого и Крестовоздвиженского сел выбрати у себя прикащиков, и старост, и целовальников [7], и сотских, и пятидесятских, и десятских, которых крестьяне меж себя излюбят и выберут всею землею, от которых бы им обиды не было и рассудить бы их умели в правде, беспосульно и безволокитно...»

Выбранных народом в черных государевых землях целовальников и приказчиков грамота строго-настрого запрещала утверждать местным землевладельцам: «И тех прикащиков, и крестьян, и дьяков для крестного целования присылати к Москве».

«Пресвятая Богородица! Мужиков посылать в Москву! Да на кой бес они там нужны?»

Колычеву сделалось душно, словно потолок опускается все ниже и ниже и вот-вот совсем раздавит его.

– Господи! – прошептал боярин. – Да что же это такое?

Придя в себя, крикнул слуг, велел принести вина зеленчатого и заперся в одной из башенок своего дома.

Это было самое любимое место, где он уединялся со своими «неистовыми» мыслями о царе.

На обитых казанскими коврами стенах красовалось дорогое оружие прародителей: мечи, сабли с насечкою, шестоперы [8], усыпанные самоцветами, оперенные стрелы в саадаках [9], золоченые щиты, рогатины, шлемы, кольчуги...

– Ишь, побойчал, волчонок!.. Охрабрился не по совести!.. Узды нет!.. Все перевернул по-своему! – бессвязно бормотал боярин, опрокидывая чарку за чаркой. – Обожди! Оборвут тебе твой жемчужный хвост!

Мысли дикие, жуткие. Захотелось обратиться в черного ворона и улететь. Куда? На всей Московской земле – волостель Иван. Улететь бы в Польшу, в Литву, в Свейскую землю. Туда, куда ушли многие именитые новгородцы...

В прежние времена был закон свободного отъезда в чужую страну, коли не поладил с великим князем, ныне и этого нельзя. Изменниками объявил царь всех «отъехавших»... А прежде то и за грех не считалось, мирно расходились. Разрешалось!

Да и на кого оставить Агриппину, землю, все богатство?

Дело сделано. Старуха убита без суда, а исчезнувшие из вотчины бобыли, как говорят, побежали в Нижний-Новгород, да через него – в Москву. Буде так, – от царя правда не укроется.

Колычевых род добрый, богатый, древнейший, соплеменный роду Шереметевых. Прародитель Колычева воин доблестный и славу великую воинскими подвигами стяжал. Ныне в Москве, в своем доме, живет родной брат Никиты – Иван Борисыч. Вельможа знатный и царской милостью в изобилии украшенный. Есть и ныне доброхоты. Не послать ли к ним гонца с грамотой? Не попросить ли в грамоте Ивана Борисыча перенять мужиков?

Ой, нет! Прискорбнее не стало бы! Может, беглецы ушли на Украину, на рубежи, а не в Москву. Тогда сам на себя беду накликаешь.

Внизу, в светлице, Сеня-домрачей [10] пел Агриппине любимую ее песню о том, как красавица княгиня полюбила своего холопа и как гамаюн-птица спасла от княжеского гнева и лютой казни того возлюбленного и снесла его в золотые чертоги и как божественная Лада [11] сжалилась над тоскующей княгиней и соединила красавицу княгиню с бывшим ее холопом, ставшим царем тридевятого царства, тридесятого государства. Никто с тех пор не мог мешать княгине любить парня, ибо он уже перестал быть холопом, сравнялся с царями и в царстве своем издал приказ в любви не разбирать званий – все одинаковы; и никто в том царстве не боялся никого, никто никому не завидовал, а жили все заодно.

 
На той свадьбе и я был
И мед пил,
По усам текло,
А в рот не попало, –
 

с улыбкою закончил свою песню хитрущий Сеня-домрачей.

– А уж и пригож был тот парень-холоп... В очах его камень-маргарит... Из уст его огонь-пламень горит.

Струны умолкли. Сеня внимательно взглянул на Агриппину. По ее щекам текли слезы. Глаза ее были обращены к иконе. Она тихо шептала что-то. Вдруг обернулась к нему и спросила:

– Далече ли Москва? Поведай! Развей хворь-кручину, тоску мою!

– На коне – будто суток четверо; в лаптях – десять отшлепаешь... Да и кто такой? Дворянин, либо иной вольный, либо чернец – ходьба ровная, без оглядки – ходчее будет. Беглый али бродяга, не помнящий родства, дойдет ли, нет и в кое время – Господь ведает.

Агриппина задумалась.

– Ну, ну, спой еще песню. Не уходи! – попросила она.

Зачесав свои длинные волосы на затылок, опять взялся за гусли курносый Сеня, вытянув шею, запел под унылое бренчанье жильных струн:

 
Спится мне, младешенькой, дремлется,
Клонит мою головушку на подушечку;
Хозяин-батюшка по сеничкам похаживает,
Сердитый по новым погуливает...
 

– Будя! – вспыхнула Агриппина. – Иди! Чтоб тебя и не было! С Богом.

Она открыла потаенную дверку в стене и вытолкнула его вон. Домрачей был маленького роста, весь пестрый, юркий. Он живо выскользнул на улицу, торопливо пошел к воротам усадьбы. Сверху загремел пьяный голос боярина:

– Сенька! Скоморошь! Подь сюда, лукавый пес!

Домрачей опрометью пустился бежать на зов хозяина.

– Кто я? – поднявшись с места, спросил Колычев опешившего Сеньку.

– Осударь ты наш батюшка! – бухнулся он боярину в ноги.

– Врешь! Холоп я. Питуха я бесовский! Говори «да», сукин сын! Говори!

Сенька лежал на полу, уткнувшись в ноги Колычева, с удивлением следя одним глазом за боярином.

– Ну, говори! – грозно крикнул Колычев, занеся кулак над ним.

– Да!.. – тихо и страшась своего голоса произнес домрачей.

– Вон! Вор ты! Все вы воры! – исступленно завопил боярин. – Вон, ехидна! Вон! В цепь! В колодки!

Сенька ползком скрылся за дверью.

Агриппина слышала, как испуганный Сенька шлепает босыми ногами, убегая по лестнице. Она легла в постель.

Какое несчастье, что Бог не благословил ее ребенком! Нередко по ночам ей грезится, будто рядом с ней лежит маленькое улыбающееся дитя; она его целует, ласкает. После такого сна еще хуже становилось на душе. Никита Борисыч постоянно упрекает ее: «Соромишься ты, соромишься!» Вину сваливает на нее. Но виновата ли она? Никита Борисыч говорит: «Не от человека-де зависит, зачать или не зачать», а сам бранит ее, что-де ее наказал Бог «неплодством», не его, а ее.

– Чего для оженился я? – сердито ворчал он.

Житья не было от Никиты Борисыча; укорам, оскорблениям не предвиделось и конца.

Но... теперь? Если и теперь... Ведь и впрямь провинилась она перед боярином. Было! Было! Ох, ох! Было!

* * *

Ветлужские леса. Густые заросли ельника и можжевельник; сосны, озера, топкие болота да мелкие лесные речушки, заросшие осокой. Несть числа им – извилистым, тинистым, зачастую очень глубоким. Рыбы всякой видимо-невидимо. По ночам рыси мяукают, заслышав оленя; медведи, ломая сучья, бродят в чаще, чувствуют себя здесь полными хозяевами. Болот много. Не отличишь их от зеленых полян. На бархатной поверхности цветы манят к себе, соблазняют, но горе тому, кто вздумает поверить им: засосет с головой! По ржавым зыбунам змеи ползают с кочки на кочку. А на лесных озерах, в тростниках, беспечно дремлют дикие лебеди, перекликаясь с пухлыми лебедятами, да бобры греются на солнышке, высунув из воды свои мокрые, прилизанные спины.

В теснине лесных троп темно, сыро; пищат комары, впиваясь в тело. Никак не отобьешься! Ежи свертываются в комки под ногами, мешают идти. Андрейка и Герасим с большим трудом пробиваются сквозь чащу, вспугивая стаи дроздов, лесных жаворонков и иных птиц. Жалобно, душераздирающими голосами перекликаются иволги.

Но страшнее всего леший. Его хохот, ауканье, свист и плач леденят душу. Ноги подкашиваются. Про него говорят, что он пучеглазый, с густыми бровями, зеленой бородой. Не дай Бог с ним встретиться!..

Особенно жутко в сюземах – любимое место нежити, самые глухие, непроходимые дебри. Тут столько лесной гнили, старых поваленных деревьев, всякой колючей путаницы и трухи, что даже лесные пожары здесь глохнут. Дойдет огонь до сюзема, опалит, очернит лесную крепость, а взять ее так и не сможет. Сила лешего сильнее огня.

Осторожно, с оглядкой, совершали свой путь через сюземы Андрейка и Герасим. Лезли через деревья и молились...

И все-таки страх перед Колычевым, боязнь погони сильнее всех иных страхов. Нет такого препятствия, которое могло бы остановить парней. Исколотые иглами, с исцарапанными валежником и порезанными осокою ногами, неудержимо движутся они вперед, к Волге. Ни одного жилища, ни одной деревеньки! Ночью – тишина, пронизывающая тело сырость и бледные, бесстрастные звезды.

У Герасима – нож. Он держит его наготове, им же пробивает дорогу. Андрейка все еще чувствует боль в руках от цепей; слаб еще он, не надеется на себя.

– Ничего! – утешает его Герасим. – Понадеемся на Дорофея – утро вечера мудренее, а придет Ларивон – дурную траву из поля вон!

Что страхи? Лето. Июнь – розан-цвет. Самая пора быть в бегах. Поди, по всем дорогам на Руси тайком пробираются люди... Куда? К Волге! К Волге! Выйдешь на Волгу, все дороги там сходятся. Только бы скорее кончился этот проклятый дремучий бор!

Рано светает. Рано лес просыпается. Рано зверь приходит к ручью. Розовые зори зажигают росу.

Андрейка тоскует.

– Что о том думать, чего не придумать. Наше дело холопье, серое.

– Знаю, Герасим, да уж, видать, Бог сотворил так: шуба овечья, а душа человечья... Ничем не заглушишь, щемит в груди обида!

– Пройдет! На войну захотел, поклялся до царя дойти, а ныне вздыхаешь! Дурень! Опомнись! Силища-то у тебя какая! Бурелом ты, а не человек. Не к лицу тебе плакаться.

После многих дней пути наконец лес поредел и блеснула залитая солнцем Волга. Широкая, спокойная, величественная.

1Выселки.
2Швеция.
3Два этажа.
4Крестьяне.
5Медведь.
6Сова.
7Сборщики налогов.
8Оружие вроде булавы, на утолщенной части – шесть перьев (железные выпуклые пластины).
9Кожаный чехол для лука и стрел.
10Игрец на домбре.
11Покровительница любви, брака.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru