Добровольский осмотрелся, присел и потрогал пол.
– Сюда вообще сто лет никто не входил, – сказал он, – сплошная пыль.
– Люся говорила, что она здесь несколько раз убиралась, дядя Гоша ее приглашал.
– Она у всех убирается?
– У меня не убирается. Я сама.
– Понятно. – Добровольский поднялся, отряхнул руки и спросил рассеянно: – Она хорошо поет?
Олимпиада от такого простого и хорошего вопроса взбодрилась и сразу обрела почву под ногами:
– Я не знаю, хорошо или плохо! Стихи, которые она сочиняет, ужасные.
– А музыка?
Олимпиада пожала плечами:
– Не могу сказать. Я, когда слышу эти ее опусы, выхожу из себя и уже не понимаю, хорошие они или плохие.
Он открыл дверцы шкафа и внимательно изучал содержимое:
– Если она еще не рассталась с мечтой о большой сцене, значит, ей нужны деньги. Логично?
– Она тут ни при чем, – быстро заявила Олимпиада. – Какие еще деньги?! И как на убийстве Парамонова, к примеру, можно нажиться?!
– Я пока не знаю.
– А на убийстве дяди Гоши?! И откуда у нее взрывчатка?! И вообще… это плохая мысль!
– Может, и плохая мысль. Но зато хороший вопрос, откуда взрывчатка. Самый лучший.
Он говорил рассеянно, словно сам с собой, а Олимпиада уже кипела от возмущения: как можно таким равнодушным голосом выспрашивать про Люсинду и подозревать, что та могла быть хоть в чем-то замешана?!
– Странно. Ни в этой комнате, ни в той, ни в прихожей нет ни одной пары ботинок, ты обратила внимание?
– Н-нет.
– Зато у входной двери стоят ваши любимые валенки, которые есть у всех в этом доме. А ботинок нет.
– Ну и что?
– Это странно, – почти по слогам повторил Добровольский и добавил: – А у вашей гадалки-старосты нет дубликатов ключей?
– Нет, – огрызнулась Олимпиада. – У нас же не коммунальная квартира! Мои ключи есть у Люси, на всякий случай. А больше я не знаю.
– Понятно.
Добровольский закрыл шкаф и еще раз огляделся.
В квартире не было ничего, что говорило бы о жизни хозяев. Даже пустых бутылок не было, как будто покойник, перед тем как стать оным, аккуратно собрал их и вынес.
И это было очень подозрительно. Если человек не засекреченный шпион и не занимается серьезной конспирацией, значит, в его жилье должно быть что-то, свидетельствующее о пристрастиях, наклонностях и хоть каких-нибудь жизненных интересах.
Добровольский знал это точно.
Олимпиада смотрела на него и ждала. Чего?.. По-видимому, чудес. По-видимому, того, что сейчас он достанет портсигар, эффектно закурит, выдохнет дым, посмотрит в потолок и скажет, что слесаря дядю Гошу убил… бродяга. Так всегда бывает в третьесортных детективах, когда автор не знает, кто убил и зачем. Тогда на горизонте появляется бомж, на которого списывают все грехи!
Добровольский не стал закуривать и ни слова не сказал про бродягу. Он думал, куда бы ему еще заглянуть, и заглянул в стенной шкаф. Там тоже не обнаружилось ничего особенного.
– У нас в доме когда-то самогон гнали, – неизвестно зачем сообщила Олимпиада Владимировна. – Бабушка дядю Гошу подозревала и мечтала найти аппарат. Мы пришли сюда, я на диване сидела, и она тоже все по сторонам посматривала, даже на кухню ходила под каким-то предлогом. И ничего не нашла.
– Нет? – переспросил Добровольский задумчиво. – Любопытно.
Что-то странное было в этом самом стенном шкафу, что-то неправильное, только он никак не мог сообразить, что именно. Он закрыл дверцы и внимательно осмотрел его снаружи. Ничего особенного, шкаф как шкаф, встроен в стену по старинке – в стене углубление, и в нем шкаф.
Ничего подозрительного. Ничего.
Он присел и посмотрел снизу вверх, а потом опять открыл дверцы. Еще посмотрел и тихонько хмыкнул.
– Что там такое?
– Ты видела когда-нибудь, чтобы в шкафу были следы от ботинок? А самих ботинок не было? Только валенки да и те не в шкафу, а на полу в прихожей?
– Как?!
– Посмотри сама.
Невесть откуда он извлек узкий и длинный фонарик, который загорелся очень ярким и острым, как лезвие ножа, светом. Свет упал на пол, рассек его пополам. Днище шкафа было исчерчено какими-то следами, как будто по нему и впрямь ходили в ботинках.
– Зачем ходить… в шкафу?!
– Липа, сколько квартир на третьем этаже? – Добровольский просто так спросил, он и сам отлично знал, но ему нужно было, чтобы она подтвердила. В горле и еще чуть-чуть пониже сильно похолодело, как всегда бывало, когда на него сваливались правильные догадки, и от этого холода он говорил хрипло.
– Две, – тут же отозвалась она. – Эта и Женина. Он пишет романы, я тебе говорила.
Добровольский протиснулся в шкаф и теперь там шумно пыхтел.
– Липа, ты когда-нибудь видела шкафы, в которых нет полок?
– Чего… нет?
– Полок. Только крючки на стенах, а полок никаких нет. Спрашивается, зачем шкаф, в который ничего нельзя положить?
В эту секунду вдруг что-то произошло.
Добровольский вместе с фонариком упал носом вперед, Олимпиада взвизгнула, что-то заскрежетало, и задняя стена шкафа исчезла, словно ее и не было. Вместо нее образовался узкий темный проход.
Потайной лаз?!
– Але? – глупо проблеяла Олимпиада, которая внезапно позабыла, как зовут Добровольского. – Але! Ты… здесь?
Было так страшно, что хотелось кричать, но она изо всех сил старалась держаться.
– Я упал, – издалека сказал Добровольский сердитым голосом. – Здесь ступенька. Подожди, я свет зажгу.
Как будто приглашал ее к себе на кухню!
Опять какая-то возня, шевеление внутри густой черноты, куда не проникал ни один луч, и тусклый свет лампочки не проникал тоже – стекался к проходу, а дальше не шел!
– Я боюсь, – прошептала Олимпиада. – Я очень боюсь.
– Не бойся.
Тут вдруг сухо щелкнуло, и потайной ход озарился ярким, привычным, ободряющим светом. И оказалось, что за бронированной дверью шкафа нет никакого потайного хода, зато есть комната, довольно большая. С одной стороны на металлическую махину были прикреплены доски и наклеены выцветшие обои, а с другой она была монументальной и прочной, как броня.
– Пролезай сюда, – велел Добровольский. – Не бойся.
Олимпиада Владимировна шагнула и чуть не упала. Он поддержал ее под локоть.
– Я же тебе говорил, ступенька!
Олимпиада оглядывалась в изумлении.
Потайная комната была большая, квадратная и без окон. Потолка тоже не было, комната упиралась прямо в крышу, были видны балки.
Когда Олимпиада была маленькой, она очень хотела найти клад и была совершенно уверена, что найдет его, стоит только поискать получше – мало ли тайников спрятано за старыми стенами. Клад она не нашла и тайников никаких тогда не обнаружила, а оказывается – вот он, тайник, да еще какой! Чердак у них в доме и впрямь был какой-то однобокий, маленький, слева много места, а справа почти нет, глухая стена. Оказывается, вот оно, продолжение чердака, то, что было за стенкой, потому и потолки здесь такие высокие! Вряд ли нынче кто-нибудь сможет ответить на вопрос, зачем строители, возводившие в начале двадцатого века их дом, оставили глухой высоченный «карман» без дверей и окон, как пить дать не было в те времена всесильной БТИ, проводившей «замеры» и бравшей на учет каждый метр! Может, здесь жил банкир, собиравшийся поставить «несгораемые шкафы» с ассигнациями и банковскими билетами? Или фотограф из ателье на Покровке, проявлявший в полной темноте свои пластины? Непонятно, непонятно, но вот же она, потайная комната, попасть в которую можно только из шкафа, как в кино!..
Добровольский посмотрел на нее.
– Вот здесь он и жил, а там у него просто так… декорации.
Олимпиада все оглядывалась. Под потолком горела мощная лампа без абажура, заливала все помещение яростным электрическим огнем. Здесь был огромный плоский телевизор, несколько открытых полок с наваленным инструментом, проводами и еще чем-то непонятным, два стола, побольше и поменьше, тоже заваленные и заставленные аппаратурой. Еще какие-то коробки, ящики и даже сейф, похожий на танк, в зеленой броне.
– Что это такое?! – спросила Олимпиада у Добровольского, словно это он тут жил. – Что это за комната?!
Добровольский не ответил. Он ходил вдоль стен, что-то рассматривал, брал в руки и опять отставлял, и снова рассматривал. Он даже потыкал пальцем в какую-то емкость, потом понюхал его и попробовал на вкус!..
Олимпиада была потрясена. Она никогда не видела потайных комнат, и, по идее, такие должны принадлежать неким романтическим персонажам, загадочным и странным, вроде Брэда Питта из фильма «Знакомьтесь, Джо Блэк», а уж никак не дяде Гоше Племянникову.
Или, может, это комната его сына? Но ведь и в его сыне не было ничего загадочного и романтического, так, обыкновенный оболтус, ничего особенного, как сказала бы Люсинда Окорокова!
Здесь даже чайник был – цивилизованный электрический чайник, и банка хорошего кофе, и чистые чашки на отдельной полке, и коричневый сахар. Дядя Гоша Племянников пил хороший кофе с коричневым сахаром?!
Добровольский громко хмыкнул, и Олимпиада на него оглянулась. Он вытащил из-под верстака какую-то кривую блестящую трубу и потряс ею.
– Вот твой самогонный аппарат. Права была Настасья Николаевна, которая считала, что самогон происходит именно из этой квартиры! Только твоя бабушка ничего не знала про потайную комнату.
– Что это значит? – строго спросила Олимпиада, как будто она была общественницей Парамоновой. – Что тут происходит?
Добровольский затолкал трубу обратно под верстак, подошел к столу и ткнул пальцем в белый порошок.
– Знаешь, что это такое?
– Кокаин? – проявила смекалку Олимпиада, вооруженная знаниями о том, что нынче все повально и повсеместно заняты подпольным производством и торговлей наркотиками.
Добровольский покачал головой.
– Это взрывчатка, – подумал и добавил: – Мне нужно поговорить с твоим кавалером. Он сейчас у тебя?
Парамонова смотрела телевизор. Шел уже десятый час, и нужно было ложиться спать, да и по телевизору ничего хорошего не показывали. Парамонова любила настоящие, правдивые кинофильмы, например «Радость и слезы», это тот, где Хуан-Антонио не узнает свою дочь Фелицию-Круазетту, а она влюблена в дона Марио, который на самом деле ее брат, но она об этом не догадывается, потому что Марио еще в младенчестве украли, а их мать Сесилия потеряла память. «Слон» тоже ничего, про шаха, который на самом деле был английский дворянин, но его родители оба потеряли память, и негодная кормилица Ханума продала его в рабство отцу нынешнего правителя, Ишид-Бею, а у того не было детей. То есть он не знал, что у него есть сын, потому что мачеха его третьей жены Биль-Ба-Шют скрыла от него рождение Фархада, а потом он ослеп и не мог признать своего сына, потому что единственной особой приметой у того была фамильная родинка на шее, но Ишид-Бей был слеп и не мог увидеть родинку! А Фархад все это время думал, что он раб, хотя воспитывали его как самого настоящего вельможу и он даже учился в Англии, и его собственная двоюродная сестра не узнала его, когда встретила на балу. И он тоже ее не узнал, а когда она в него влюбилась, решил бежать из-под гнета Ишид-Бея, но опоздал. Его короновали, а он мечтал соединиться со своей возлюбленной, несмотря на то, что она к тому времени уже упала с лошади и тоже потеряла память и никак не могла вспомнить, от кого она родила своего малютку!
Парамонова смотрела какую-то передачу, вовсе не такую интересную, как кино, маялась, но спать не ложилась.
Тамерлан прерывисто и хрипло дышал под креслом. Он был слишком толстый, на руки его взять просто невозможно. Он толстый и старый, с бельмом на глазу, и теперь Парамоновой казалось, что он очень похож на ее покойного мужа, хотя на самом деле Тамерлан напоминал сардельку на тоненьких ножках.
Парамоновой было грустно. Теперь ей почти всегда было грустно, и поговорить не с кем, и поругаться всласть тоже не с кем. По привычке она еще то и дело поминала покойника, когда обнаруживала не вынесенный мусор, носки под диваном или пачку папирос, затолканную за цветочный горшок.
– Ах ты ирод! – громко говорила тогда Парамонова, позабыв, что «ирода» уже похоронили. – Ах ты паршивец! Сколько раз тебе было говорено, чтоб не совал папиросы за цветы, а он все сует и сует!..
Тут она вспоминала, что «паршивец» помер, заливалась слезами, не слишком долгими, и садилась смотреть «Радость и слезы», «Девичье сердце» или «Измена и предательство».
Пока смотрела, все было хорошо, а как только кино кончалось, вновь вспоминалось страшное.
С мужем она прожила лет сорок пять, вышла замуж семнадцати лет от роду, да так и жила с ним. Не хорошо и не плохо, а в общем нормально, как люди живут, ни на что не жаловалась. Великовозрастные дочери уехали, одна в Казахстан, другая на Север, и Парамонова о них ничего не знала, кроме того, что они уже сорокалетние тетки, у них самих взрослые двадцатилетние дочери, ее внучки, – в Казахстане и на Севере, – и эти самые дочки примерно раз в пять лет намыливались в Москву. Парамонова их принимала, когда они были маленькие девчонки, но они очень быстро ей надоедали – шум, гам, возня, вещи какие-то повсюду, в ванную очередь, завтрак на всех готовь, потом обед им подай, одни убытки!..
Как-то так получилось, что дочери быстро перестали ездить и внучек перестали привозить, и Парамонова даже была довольна – теперь она с упоением говорила Любе из третьей квартиры, что «эти дети – такие сволочи!», и просила погадать. Люба гадала, и выпадала все время дама пик, и каждый раз Люба истолковывала это по-разному. Истолковывать-то истолковывала, а вон оно что вышло!..
Вышло так, что муж с крыши насмерть свалился и оставил ее одну на белом свете! Она так и думала о себе – сиротинка, одинокая, никому не нужная, дети – сволочи, а мужа прибрал господь, и теперь ей, одинокой, кое-как свой век доживать.
Парамонова никогда не верила ни в бога, ни в черта, всегда была «общественницей», и даже в один год назначили ее агитатором и дали на демонстрации нести транспарант в заводской колонне, но думать так про себя было «жалостливо», аж слезы наворачивались.
Тамерлан все сопел под креслом, ворочался, никак не мог устроиться, а Парамонова, пригорюнившись, смотрела телевизор. Передавали, как два депутата поссорились. Непонятно было, из-за чего они ссорятся, то ли один из них требовал легализовать проституцию, а второй не хотел, то ли тот, первый, требовал аборты запретить, а второй отказывался. Парамонова зевнула и подумала, что она бы всех проституток на сто первый километр выслала и обязала на тяжелых работах вкалывать, аборты бы запретила, а кто не послушался, того под суд, чего проще?.. И ссориться не надо.
Спать все еще было рано, и Парамонова решила попить кефиру. У нее был свежий кефир и полбатона из булочной на бульваре, когда брала, хлеб еще теплый был.
Как-то никогда ей не приходило в голову, что мужа своего она любила и жить без него ей тошно и неинтересно, потому что у них с Парамоновым все было совсем не так, как в «Ликах любви», «Радости и слезах» или даже «Измене и предательстве»! Никто не терял память, никто не узнавал другого под маской на карнавале, никто не делил наследство дона Педро! Но они всегда и во всем были единомышленниками, дружно не любили заводское начальство – а кто ж его любит?! Дружно ругали советскую власть, а потом, когда ее не стало, власть бандитскую и мафиозную. Отоваривали талоны, дрались в очередях, мыкались в собесе, занимая очередь с шести утра, чтобы добыть прибавку к пенсии, положенную по закону, между прочим!.. Проявляли бдительность, не любили приезжих, хоть каких, хоть молдаван, хоть чукчей, хоть этих, с Кавказа! Сколько раз Верочке говорили, что эта племянница доведет ее до гроба, украдет чего или наведет на нее, Верочку, рыночных бандюганов! Ну, выпивали, конечно, помаленьку и иногда на этой почве даже дрались, но Парамонова была сильнее, а Парамонов быстро успокаивался и засыпал и наутро ничего не помнил.
Хорошая жизнь, такая понятная, простая такая, как у всех, и вдруг она кончилась, и никакого интересу не стало – какое ей, Парамоновой, дело до белобрысой лимитчицы, которую Верочка держит в своей квартире?! Какое ей дело до того, что на бульваре пацаны из своих баллонов опять испакостили гадкими словами все лавочки? Раньше бы непременно к участковому метнулась, а нынче сидит вот одна, сиротинушка, и грустно ей, сил нет!..
Парамонова отвинтила крышку от кефирной бутылки – а раньше крышка была из тверденькой фольги, и ее нужно было продавливать внутрь! – и налила немного Тамерлану в тарелку, чтобы он тоже попил, вернулась в кресло и откусила от батона. С этим кефиром с батоном были связаны хорошие воспоминания о молодости. Она работала крановщицей и всегда так обедала – кефир и батон, и так вкусно было этим обедать, так здорово, и, главное, можно долго есть, никуда не спешить, потому что обеденный перерыв час, а батона с кефиром хватало примерно на полчаса, и еще оставалось время, чтобы поболтать с девчонками или просто посидеть на солнышке!
Тамерлан кое-как выбрался из-под кресла и, переваливаясь, пошел на кухню, зацокал по линолеуму когтями.
– Иди, иди, попей, – вслед ему сказала Парамонова, – свежий кефирчик, вку-усный!..
Тамерлан зашел на кухню, и слышно было, как он там лакает, шумно и неаккуратно.
Парамонова откусила от батона. Депутаты в телевизоре перестали ссориться, разошлись в разные стороны, программа кончилась, и началась другая, про писательницу. Этих писателей Парамонова терпеть не могла и считала, что все они как один тунеядцы вроде Женьки с третьего этажа. Ну, скажите на милость, что это такое за работа – сиди себе за столом да води ручкой по бумаге! Так месяцок поводишь, а тебе за это денежки – получи, мол, за свой тяжкий труд, дорогой товарищ писатель! Вот взять, к примеру, ее, Парамонову. Да она таких историй, о которых в книжках пишут, может сколько хочешь сочинить! Хоть сто, хоть двести! У нее в жизни чего только не было – и с бюрократами она боролась, и с «несунами», и в социалистическом соревновании побеждала, и «Знак Почета» ей вручали, всего не опишешь! А по телевизору ее никто не показывает!
Пока писательница стрекотала, какая она такая-сякая-замечательная, Парамонова доела батон, допила кефир и совсем омрачилась.
Что теперь делать? Батон съеден, кефира нет, кино кончилось, да еще Парамонов помер!..
Тамерлан захрипел на кухне, и это могло означать только одно – кто-то идет по лестнице. Парамонова прислушалась. Она знала шаги всех жильцов и была уверена, что это Липа со второго этажа тащится домой со своей работы. Или сама Липа, или ее хахаль. Вот до чего дошла современная молодежь без руководящей роли партии и правительства! Вот до чего, товарищи, дошла она, когда молодая девка с парнем нерасписанная живет, и никого не стесняется, и даже соседей не сторожится! Когда хочет, приходит, когда хочет, уходит, а у подъезда ее повстречаешь, так вылупит глаза свои бесстыжие и здоровается, вежливо так, как приличная!..
Шагов Парамонова не расслышала, зато в дверь позвонили.
Тамерлан изо всех сил напрягся, хрипло гавкнул и закашлялся.
– Принесло кого-то! – сказала Парамонова, страшно обрадованная тем, что кто-то пришел. Она выбралась из кресла, напялила тапки, не переставая ругаться, и зашаркала к двери. Хоть бы Люба пришла повечерять! Чайку бы попили, а потом она бы погадала, все не так грустно!
Парамонова зажгла свет, зажмурилась, потому что после полутьмы комнаты стало слишком ярко, глянула на себя в зеркало и отперла дверь.
– А-а! – воскликнула она и улыбнулась кокетливо. – Проходите, проходите до комнаты сразу!
– А у вас… собачка. Не кинется?
– Да нет, нет, куда ж ему кидаться, он старенький уже, дедок совсем! Проходите не стесняйтесь!
А может, и ничего, подумала взбодрившаяся Парамонова и даже в зеркало на себя глянула и поправила кудряшку на лбу. Не оставят добрые люди, вот в беде навещают ее, сиротку, и не так грустно, есть же вот понимающие, знают, как ей одиноко, и не оставляют…
Тут, на этой самой утешительной и славной мысли, и кончилась жизнь вдовы и сироты Парамоновой.
Ее сильно ударили сзади, так что она покачнулась, но не упала, а со всего маху ударилась виском об острый край шкафа. Виску стало больно, так больно, как не было еще никогда в жизни, и это оказалась такая безнадежная, такая смертельная боль, что сознание взорвалось и лопнуло, и в голове на одну секунду стало ясно и четко, и она поняла, что умирает, что эта боль – начало ее смерти, только начало, но остановить ее уже нельзя. «Добрый» человек, которому она так обрадовалась, пришел ее убивать, и сейчас убьет, и уже почти убил.
В следующий миг, очень короткий, ей стало нечем дышать, но от боли в лопнувшем сознании она не могла сопротивляться и слышала хрип, который издавало ее собственное сдавленное горло, и еще она успела подумать – неужели это случилось со мной? – с безмерным удивлением, и больше уже ничего не чувствовала.
Тамерлан сипел, кашлял, лаял и пытался прогнать того, кто сделал что-то нехорошее с его хозяйкой, но он был очень стар, и его старческое сердце разрывалось от ужаса, и поделать он ничего не мог.
Очень быстро он понял, что все кончено, и, подгребая деревенеющими лапами, из последних сил пополз, вытянулся и замер.
– Откуда?! Откуда взрывчатка?!
– Вот отсюда, – Добровольский показал на плотный квадратный пакет, валявшийся на столе.
– Почему ты думаешь, что это взрывчатка?!
– Потому что я знаю.
Олимпиада никак не могла взять в толк, что такое он говорит.
– То есть под носом у дяди Гоши кто-то что-то делал со взрывчаткой, а он даже не знал?!
Добровольский отряхнул руки.
– Липа, – сказал он с некоторым раздражением. – Возьми себя в руки. Ничего такого не происходит, от чего можно потерять разум. Дядя Гоша собирал здесь взрывные устройства. Вот тебе и начинка, видишь? – Он потряс какой-то ящик, полный гаечек, болтиков и обрезков от железок. – Все яснее ясного!
– Дядя Гоша не мог… – начала Олимпиада и осеклась.
Все действительно было яснее ясного, как выразился Добровольский.
– Он делал взрывные устройства, а потом что-то случилось. Может, он стал не нужен или слишком опасен, и его решили взорвать вместе с этой его… мастерской. Ему дали по голове и оставили здесь. – Добровольский говорил быстро и будто сам с собой. – Мне необходимо выяснить, имелся ли на том взрывном устройстве таймер, или оно было настроено на удар или на замыкание проводов. Скорее всего, таймера не было. Труп должны были найти, перевернуть, переложить, и тогда устройство сработало бы. Если бы оно сработало здесь, дом взлетел бы на воздух, ничего не осталось бы. Но его кто-то прислонил к твоей двери. Заряд был не слишком сильный, и тело сверху ослабило взрыв, и никаких серьезных разрушений не последовало. О, черт!
Добровольский проворно шарил по полкам и столам, Олимпиада не сводила с него глаз.
– Что-то должно было тут остаться, какие-то записи, адреса, хоть что-нибудь!
– Что?!
– Ну, хотя бы денежные расчеты. Он должен был получать за свои услуги очень много денег. Я хочу знать, где эти деньги. Там должны быть записи или хоть что-то!
– Наверное, в сейфе.
– Наверное.
Где-то очень далеко лаяла собака, и Олимпиада подумала, что к Парамоновой кто-то пришел.
– Утром в ту субботу в его квартире разговаривали, я сам это слышал. Парамоновы сказали, что разговаривать никто не мог, потому что к нему никто не приходил. Как видно, приходил! И этот кто-то знал про лабораторию, взрывчатку и знал, как заминировать человека, а это не слишком просто!
– Не просто? – переспросила Олимпиада. Добровольский мельком глянул на нее. Он сидел на корточках перед сейфом и копался в своей сумочке, похожей на косметичку, которую принес с собой.
Олимпиада несколько секунд смотрела ему в глаза, а потом сказала:
– Мы должны позвонить в милицию.
– Нет. Не должны.
– Как?!
– Мы не сможем объяснить своего присутствия в этой квартире. Я не хочу давать… ложные показания, а в этом случае придется.
– Но мы должны!
– Я найду способ известить власти, – сухо сказал Добровольский. – Но не сию секунду.
Собака перестала лаять, видно, Парамонова ее успокоила.
– Павел, у нас, в Москве… то и дело происходят взрывы. На Садовом кольце даже щиты развесили – ваш звонок свяжет террористам руки!
– Ты хочешь связать руки террористам?
– Да! – громко заявила Олимпиада. – Да, хочу!
– Даже если закон в данном случае будет не на твоей стороне?
– Почему не на моей?! Что ты придумал?!
– Я ничего не придумал. Я совершенно точно знаю, что тебя тут же арестуют за… соучастие или причастность, я не помню толком, как это называется по-русски. Ты очень подозрительно себя ведешь. Ты забираешься в чужие опечатанные квартиры, находишь в них взрывчатку, а потом сообщаешь в полицию, которая при осмотре помещения ничего такого не нашла! Я вообще очень удивлен, что тебя не задержали в самый первый раз, когда слесарь оказался возле твоей квартиры!
Олимпиада сжала кулаки. Она не желала его слушать. Он говорил ужасные и несправедливые вещи, да еще так, как будто она и вправду была в чем-то замешана. Но он же знает, что это не так!
Она только открыла рот и собралась сказать что-то такое, что навсегда сбило бы его с этого невозможного, уничижительного тона, но он не дал ей произнести ни слова.
– Не мешай мне, – приказал он. – Я должен разобраться сам, а я пока ничего не понимаю! Кроме того, боюсь, что дело будет очень затруднено, если в него вмешаются русские власти.
– Да кто ты такой, чтобы разбираться?! Или ты думаешь, что если у тебя дипломатический паспорт…
– Я комиссар швейцарской финансовой полиции, – сказал он так, словно сообщал, что он экскурсовод в краеведческом музее. – Я хочу знать, с чем связаны все эти необъяснимые вещи, которые происходят вокруг меня.
– Кто?! – пронзительно переспросила Олимпиада. – Кто ты?!
Добровольский не стал повторять. Сейфовый замок в данный момент интересовал его гораздо больше, чем Олимпиада. К счастью, он был прост, и открыть его не составляло никакого труда.
Замок щелкнул, открылся, и оказалось, что в сейфе почти ничего нет. Добровольский вытащил на свет довольно худосочную пачечку евро, еще одну, потолще, долларов, записную книжку и проколотый дыроколом паспорт советских времен на имя Племянникова Георгия Николаевича.
– Негусто.
– А что ты ожидал найти? – язвительно спросила Олимпиада, которая все еще никак не могла прийти в себя после известия о том, что он международный Шерлок Холмс. – Явки, пароли, чужие дачи?
– Почему дачи?
– Потому что это песня такая, – буркнула Олимпиада. – Ее поет группа «Високосный год».
– Хорошо поет? – рассеянно переспросил Добровольский.
Он пролистал записную книжку и затолкал ее в свою сумочку. Вряд ли сейчас, с ходу он вычитает в ней нечто полезное и все объясняющее! Придется заняться ею позже и со всем вниманием.
– Почему милиция не нашла эту комнату, Павел, а ты нашел?
– Вот ты спросила! – удивился Добровольский, аккуратно сложил деньги в сейф, закрыл дверцу и стал опять копаться с замком. – Не нашла, потому что не искала. Как тебе такое объяснение?
– А ты что, искал?
Он пожал плечами.
– Меня учили в правильном месте. – Замок щелкнул, Добровольский подергал дверцу, проверяя, заперта ли, и поднялся с корточек. – Я умею искать.
– Нам нужно уходить, пока нас здесь не застали.
Может, потому, что он так хвастался перед Олимпиадой своей школой, а может, потому, что он был твердо уверен, что источник опасности находится вне этого дома – вряд ли слесарь-подрывник продавал свои устройства кому-то из соседей! – но Добровольский все пропустил.
Безошибочное чутье его подвело – словно в доказательство того, что оно вполне может быть и ошибочным, что нет правил без исключений.
Он услышал движение за дверью только в последний момент, когда уже ничего нельзя было поделать.
Он стоял далеко, далеко и от двери, и от Олимпиады, и увидел только, как в проеме за ее спиной что-то мелькнуло, темное и трудноопределимое.
– Липа!
Она еще только оборачивалась, она даже не успела ни удивиться, ни испугаться. В воздухе что-то будто коротко свистнуло, лампочка всхлипнула, и в разные стороны брызнули осколки стекла, уже невидимые, потому что сразу стало темно, так темно, что мозг не спохватился перенастроиться и перед глазами моментально поплыли желтые и фиолетовые круги.
Добровольский больше не видел Олимпиаду и только услышал удар, показавшийся оглушительным, звук падающего тела, потом лязг – и наступила уже такая темнота, темнее которой не бывает.
Тетя Верочка капризничала и после картошки с селедкой захотела «вкусненького». Люсинда подумала-подумала и предложила нажарить оладий.
Тетя Верочка поджала губы и уставилась в окно, которое уже было законопачено на ночь железными ставнями.
Эти ставни Люсинда ненавидела. В Ростове она даже штор никогда не закрывала. У нее была розовая кисея, собранная бабушкой «на нитку», на окне и – пологом – над кроватью. Летом, когда светило солнце, вся комната была розовой, как будто Люсинда жила внутри флакона с розовыми духами. И зимой от этого веселого цвета было не так уныло, а в Москве приходилось жить с серыми железяками, не пропускающими ни света, ни воздуха.
Ну и что, ну и ладно, она уж давно привыкла. Вот без гитары она никак не привыкнет, придется, видно, новую покупать и просить Липу, чтобы у себя держала, потому что тетя Верочка так радовалась, когда гитара погибла, так радовалась и все повторяла, что «туда ей и дорога», и Люсинда поняла, что новой она просто не переживет.
Ну и ладно, может, Липа разрешит. Она добрая, Липа!..
– А чего же? – спросила Люсинда, когда Верочка отвернулась к окну. – Может, гренков? У нас белого хлеба много.
Тетя Верочка не хотела гренков, тетя хотела торт.
– Да где ж его взять? – искренне удивилась Люсинда. – У нас нету!
А вот если бы она, Люсинда, была заботливой племянницей, она бы торт купила. Могла бы и подумать о тетушке, у которой в жизни никаких радостей нет, и сидит она, запертая в четырех стенах, сторожит имущество, как собака цепная, и никто о ней не заботится, даже торт никогда не купит!
– Да куплю я, – растерялась Люсинда, которой купить торт не приходило в голову. – Завтра с работы поеду и куплю, вот честное благородное слово!
Тетя Верочка завтра не хочет. Она желает сейчас. Завтра племянница вполне может не утруждаться, потому что она никакого торта, ясное дело, не захочет! Ей раз в жизни захотелось, а нету!..
– Поздно уже, – сказала Люсинда осторожно. – Булочная закрыта. Куда я за ним пойду, за тортом-то!
Верочка еще сильнее поджала губы и опять стала смотреть в окно. Люсинда все-таки надеялась отвертеться от торта, потому что идти придется не близко, на Чистопрудный бульвар, в супермаркет, а там все дорогущее, ужас!
– Тетя Верочка, так я завтра привезу, а? У нас там пекарня рядом, все свежее, с пылу с жару, «наполеончик» такой, пальчики оближешь! А, тетя Верочка? Хорошо?