Весенняя коллекция детектива

Татьяна Полякова
Весенняя коллекция детектива

Тетя не отвечала, смотрела на ставни.

Все, поняла Люсинда. Надо идти в супермаркет на бульвар. Ничего не попишешь.

– Да я и сегодня могу, – бодро сказала она, прошлепала в прихожую и стала обуваться. – Вам какого хочется, вафельного или бисквитного, тетя Верочка?

Конечно, бисквитного, что это еще за вафельный! Вот раньше вафельный был – объеденье, а сейчас это и не торт вовсе, а так, один хруст, только на зубах скрипит.

– Хорошо! – прокричала Люсинда. – Ждите, скоро буду!

Она вытащила из кармана деньги, которые всегда носила «просто так», не признавая никаких кошельков – кошелек-то вытащить легко, а ты попробуй вытащить, когда они у меня все по внутренним карманам рассованы! – пересчитала и огорчилась. Денег было мало – вот как подкосила ее куртка, за которую отказался скинуть проклятый Ашот! На торт хватит, а до зарплаты еще ждать и ждать, не дождешься!

Может, к Липе подняться, попросить у нее этих самых «курасанов», а тете Верочке сказать, что торта в магазине не было? «Курасаны» ей наверняка понравятся! Пожалуй, это отличная мысль. И ходить никуда не надо, и можно у Олимпиады посидеть!..

Хотя нет. Нельзя. У нее жених на диване спит, а он ее, Люсинду, ни за что в дом не пустит, еще беда выйдет.

То, что может выйти беда, Люсинда теперь знала совершенно точно. Наверняка выйдет.

Она вышла на площадку и старательно, на все три замка, заперла дверь в тети-Верочкину квартиру.

Может, и впрямь в Ростов уехать? Может, права Олимпиада? Станет она, Люсинда, жить дома, выйдет замуж, родит беленькую девочку, похожую на нее саму, а когда той исполнится шесть, отдаст ее в балет и «на музыку»!

Не-ет, закричал кто-то внутри у Люсинды. Не-ет, ни за что!

Никогда! Балет, музыка, а дальше что, как любила спрашивать Олимпиада?! Рынок, палатка и Ашот?! Только не это!

И так Люсинде стало жалко свою дочечку, свою маленькую девочку, свою зайку, что от горя она даже всхлипнула.

И накликала.

Пока она утирала нос, соседская дверь открылась и показался Ашот – не к ночи будь помянут. Люба провожала его, и вид у нее был довольно сердитый – мало дал, что ли?

– Далеко собралась? – с ходу спросил Ашот. – На ночь глядя?

– А тебе-то что? – из-за его спины спросила Люба. – Идет девушка и пускай себе идет, и ты иди.

– А ты не встревай, – ласково сказал Ашот Любе. Так ласково, что она попятилась. – Я тебе не за то деньги плачу, чтобы меня, как мальчишку, вокруг пальца!..

– А ты меня лучше слушай, – огрызнулась Люба. – И приезжай почаще. А то что такое?! Пришел на пять минут, и, здрасти-пожалуйста, побег уже!

– На сколько мог, на столько и пришел, – все так же ласково сказал Ашот, не отпуская взглядом Люсинду. – Хоть на пять, хоть на две, ты знай свое дело!

Возмущенно бормоча, Люба закрыла свою дверь, и Люсинда моментально оказалась безо всякой поддержки.

Нужно уходить очень быстро. Так быстро, чтобы он не успел ничего сказать. А то хуже будет.

Люсинда ринулась вниз по лестнице, но у самой двери он ее перехватил. Он был небольшого роста, с покатыми плечами, но жилистый и довольно сильный.

– Куда бежишь, слушай? – спросил он, и обезьянья волосатая лапка крепко сжала ее локоть. – Куда торопишься? Свидание у тебя?

– В супермакрет, – сказала Люсинда. – Тете Верочке за тортом.

– Ай, зачем обманываешь?! Нехорошо обманывать!

– Да что мне тебя обманывать! Я правду говорю.

Ашот прищурился. На лысине у него проступил пот, Люсинде было видно, как он блестит.

– Садись, подвезу.

– Да не, не надо, я сама!

Она еще пыталась изобразить дурочку, как-то отвертеться, но уже было понятно, что на этот раз все плохо, гораздо хуже, чем обычно, потому что Ашот разозлен, разозлен всерьез, и Люба что-то там напортачила, а именно она всегда говорила ему про Люсинду – не трогай!

– Садись, говорю, – настойчиво сказал Ашот и тяжело поглядел на нее. – Подвезу.

На улице было совсем темно и ветрено, как бывает в марте, когда зима вот-вот сломается, вот-вот, еще немного, и весна победит, но пока еще не понятно до конца, кто кого, пока еще они борются, и то одна одолевает, то другая.

Боком к подъезду, очень близко стояла какая-то большая машина, Люсинда не разглядела какая, да она и не понимала толком в машинах. Ашот всегда въезжал почти в подъезд – истинный хозяин жизни!

– Давай-давай, иди, иди! – Он крепко держал ее, локоть не выпускал, а Люсинда делала попытки освободиться, пока еще слабые, не слишком настойчивые, потому что понимала – как только она начнет вырываться всерьез, а он всерьез будет ее не пускать, настанет ей конец. Нужно как-то ловко выкрутиться, выйти из положения, быстро придумать что-нибудь, ну, например, что живот у нее болит или что-то в этом роде, но, как назло, ничего не придумывалось, то ли от страха, то ли потому, что она уже сто раз придумывала!

Машина мигнула, щелкнули замки в дверях. Ашот, придерживая Люсинду и косым глазом контролируя каждое движение, подтаскивал ее к двери, а она не шла.

– Да ладно, ну чего ты, чего!.. – бормотал он с сильным акцентом. – Девушка ласковая должна быть, а ты не ласковая, я тебе колечко подарю, только вчера купил, с камушком, специально для тебя купил!..

– Да не надо мне ничего, – яростно пробормотала Люсинда и дернула руку. Затрещала ткань. От неожиданности или потому, что она была сильной, он выпустил рукав, и Люсинда отпрыгнула обратно к подъезду.

– Вот и езжай себе, – выпалила она скороговоркой, – а я своей дорогой пойду. Понял?

Лицо у хозяина жизни потемнело, налилось кирпичным цветом, и в свете фонаря это было страшно.

– Ты что? – спросил он и сделал шаг к ней. – Ты что со мной играешь? Со мной нельзя играть! Я с тобой по-честному, а ты со мной как? Проститутка русская! А ну давай в машину, быстро!

– Не пойду, – твердо сказала Люсинда и отступила еще на шаг. Спасительный подъезд был близко, только куда бежать?! Домой?! Она отпирать будет три часа, а на звонок тетя Верочка ни за что не откроет! Звонить соседям? Ничейная баба Фима глуховата, да и толку от нее никакого, Люба, впавшая к Ашоту в немилость, тоже вряд ли ей поможет, а на плановика надежды никакой. Он был круглый, гладкий, носил очки и всех поучал – разве такой спасет!..

– Куда пошла-то? Куда? Куда бежишь? Завтра же ко мне обратно прибежишь, на колени встанешь, чтобы на работу взял! – Ашот говорил и медленно наступал на нее. – Давай полюбовно, говорю же, колечко подарю!

– Да отстань ты от меня, – бормотала Люсинда, – у тебя жена, дети, лысина вон! Чего ты ко мне прицепился?!

– А ты не знаешь, чего? Недотрога, что ли? Так я тебе сейчас покажу, чего!

– Отстань от меня.

– Ну, приди завтра на работу, попробуй только! Садись в машину, быстро, сучка крашеная! Прошмандовка базарная!

От того, что он ее обзывал, у Люсинды загорелись щеки. Хоть она и работала на рынке, а оскорбления всегда были для нее… тяжелы. Никак она не могла привыкнуть.

– Не сахарная, не растаешь! Тебя кто на работу взял? Тебе кто деньги платит? Ты должна отрабатывать!

– Я свои деньги с лихвой отрабатываю! Ты на мне каждую неделю такой навар делаешь!

– Я тебя, суку, сколько лет держу, а расплачиваться когда будешь? За мою доброту? Да стоит мне позвонить только, и тебя менты из Москвы выбросят, б…ь! – И добавил пару совсем уж невозможных слов, а потом кинулся на Люсинду, схватил и поволок.

Она молча сопротивлялась.

От него пахло луком и еще какой-то дрянью, он сопел прямо ей в лицо, выкручивал руки – больно! – и ногой подпихивал ее ноги, так что у нее подламывались колени. Она была высокой и сильной, и у него не получалось ее тащить, и тогда, коротко и страшно размахнувшись, он ударил ее по лицу, по скуле и, должно быть, по глазу, потому что глаз взорвался и потек по лицу, а на том месте, где он был, осталась дырка, и в ней было горячо и невозможно как больно!

От отчаяния и боли Люсинда рванулась и вырвалась, и вбежала в подъезд, но он уже настигал ее, был уже почти рядом, и тогда она увидела веник. Веник стоял в уголке, за дверью. Она схватила веник, повернулась и, почти ослепшая от боли и вытекшего глаза, стала лупить веником по ненавистной смуглой физиономии, по рукам, по всему, куда доставала.

– Су-ука!..

Ашот закрылся рукой, и она побежала вверх по лестнице, придерживая свой глаз, который, оказывается, не вытек, а словно болтался на веревочке, и его приходилось придерживать, чтобы не упал, потому что изнутри его будто выталкивал раскаленный прут.

– Стой, стой, убью, б…ь!

Она неслась вверх, ничего не видя, выскочив на площадку второго этажа, заколотила в Липину дверь.

– Стой, сука!

Дверь подалась, Люсинда ввалилась в квартиру, с той стороны налегла и быстро заперла на замок и еще щеколду задвинула.

Снаружи в дверь словно ломился людоед – все стена сотрясалась и ходила ходуном.

– Открывай, все равно достану! Открывай, б…ь! – И мат, мат, мат, какого Люсинда даже на своем рынке не слыхала.

Она тяжело дышала, в груди у нее жгло, стальной прут протыкал мозг и, кажется, вылезал из затылка, а с той стороны ломился Ашот.

– Липа! – закричала Люсинда. Пот тек, заливал глаза, которые сильно щипало, но это означало только одно – они целы, целы!.. – Липа, помоги!!

– Открывай, зараза!.. – И новый удар, сотрясший стены.

Никто не шел ей на помощь, и, придерживая дверь спиной, она нагнулась, отчего стальной прут вылез совсем, и стала тащить обувную полку, чтобы забаррикадировать дверь. Вряд ли обувная полочка могла ей помочь, но Люсинда тащила изо всех сил, ожидая нового удара!

На площадке вдруг стало тихо, и чей-то голос сказал очень корректно:

– Добрый вечер.

Люсинда приникла ухом к двери, послушала, а потом заставила себя посмотреть в «глазок».

Ашота не было видно, а по лестнице шел плановик Красин, и вместе с ним шло Люсиндино спасение! Вот он остановился на площадке, сделал удивленное лицо и спросил громко:

 

– Вам Олимпиаду Владимировну нужно?

Ашот что-то пробормотал в ответ, Люсинда не расслышала. Красин стоял и не уходил. Он не уходил и чего-то ждал!

Ашот – искривленный в «глазке», как в кривом зеркале – прошел перед ней, глянул на дверь. Она отпрянула, хотя он точно не мог ее видеть, и с силой ударил ногой в косяк.

– Ну встретимся завтра! – тихо и зловеще пробормотал он, приблизив ненавистное носатое лицо к самой двери. – Ну, придешь ты завтра на работу, целка, б…ь!

И пропал с площадки. Владлен Филиппович постоял еще немного, недоуменно пожал плечами, подошел и позвонил.

– Олимпиада Владимировна?

Люсинда решила, что ни за что не откроет, ни за что!..

Красин постоял, позвонил еще раз, помялся – она отлично видела, как он мнется, – и стал спускаться.

Стукнула подъездная дверь, и все затихло.

Тут Люсинда заплакала. Плакала она недолго, а потом кинулась к зеркалу. Глаза были на месте, только один сильно краснее другого и как будто меньше.

– Слава богу, – прошептала она. – Слава богу! Липа, Липа, это я, Люся! Ты где?

Никто не отозвался, и она, споткнувшись о вытащенную обувную полку, вошла в комнату. Никого не было. На диване валялся смятый плед, и никаких признаков жизни.

– Липа, ты дома? Это я, Люся!

Никто не отозвался, и было совершенно ясно, что никого нет, но дверь-то, впустившая и прикрывшая Люсинду, была отперта!

– Лип, тебя нету, что ли?

За окном взвизгнули тормоза, и она, подкравшись к окну, вытянула шею и осторожно выглянула.

Черная машина крутанулась на льду, будто танцевала какой-то странный танец, зажглись тормозные огни, разлетелся снег, и, выровнявшись, автомобиль рванул с места и пропал за углом дома.

Разгневанный Ашот отбыл в неизвестном направлении.

Господи, что она станет делать завтра, как пойдет на работу?! Ведь он не простит ей! Нет, не простит, хотя ничего такого она не сделала! И вот ведь странность какая, за что он обзывал ее сукой и проституткой – как раз за то, что она не была ни той, ни другой?!

Она опять было заплакала, но быстро остановила себя – нельзя, нельзя, да и глаз болит, кажется, даже сильнее, чем прежде!

Тут она вспомнила, что у Олимпиады нынче ночует ее кавалер, перепугалась, кинулась к двери и остановилась. Было совершенно понятно, что в квартире никого нет. Но ведь он был! И куда делся?!

Люсинда еще поглядела в окно, не появилась ли темная машина, но все было тихо, только раскачивался фонарь на цепи, и от угла дома то появлялась, то пропадала тень. Люсинда никогда ее не видела, потому что тетя Верочка всегда задвигала железные ставни. Она боялась воров.

Нужно убираться подобру-поздорову, пока Олимпиадин жених не пришел и не вызвал милицию, потому что в квартиру забрались воры.

А это никакие не воры, это она, Люсинда!

Выходить на площадку было страшно, и она долго смотрела в «глазок», а потом двигала тумбочку и опять смотрела.

Ну, делать нечего, больше ждать нельзя.

Люсинда отперла замок, прислушалась и еще постояла немного.

На площадке никого не было – господи, благослови Владлена Филипповича Красина, дай ему здоровья и всяческого благоденствия!

Люсинда Окорокова выскользнула из двери, покрутила замок, так чтобы вышел «язычок», и захлопнула ее за собой. Потом толкнула, проверяя. Дверь закрылась.

Она побежала было вниз, но тут вдруг заметила, что дверь в квартиру Парамоновых открыта, да еще довольно широко открыта!.. В этом была очень большая странность, потому что Парамоновы никогда не держали дверь открытой, всегда, как и тетя Верочка, запирались на все замки и еще цепочку навешивали! Да и вообще, что такое – куда ни ткнись, все двери в доме открыты!

Люсинда – она была «боевой девчонкой», ее так в Ростове все называли! – вернулась, осторожно подошла к двери, за которой горел мирный свет, и сказала:

– Эй, хозяйка, у вас дверь отперта, как бы вещи не поуносили!

Никто не ответил, и Люсинда вошла в прихожую. Сейчас залает парамоновская собака Тамерлан, скандальная такая собака, даром что слепая и глухая, а чуяла хорошо.

Никто не залаял.

– Хозяйка! Или вы чего? Спите, что ли?!

Люсинда оглянулась на площадку и вошла.

Войдя в комнату, она остановилась как вкопанная, медленно подняла руку и зажала рот.

На крюке от люстры, так, что люстра скособочилась в сторону, висел труп Парамоновой в халате. Одна тапочка болталась на вытянувшейся в судороге ноге, а вторая валялась под трупом. Рядом с тапочкой на боку лежал мертвый Тамерлан.

Олимпиада открыла глаза. Вокруг было черно, совсем ничего не видно, и она решила, что спит и думает, что проснулась. Иногда такие сны ей снились – когда она просыпалась в полной уверенности, что все происходит на самом деле.

Она опять закрыла глаза и решила, что будет спать дальше, пока не проснется окончательно.

– Липа!

– Я сплю, – сказала она.

– Липа!

Она же сказала, что спит! Зачем к ней приставать, когда она спит!

Она поднялась на локтях. Локтям было жестко и неудобно. Олимпиада открыла глаза, поняла, что так и не открыла, – чернота была совершенно одинаковой, что с открытыми, что с закрытыми глазами, – и промычала:

– М-м-м?..

– Липа, приди в себя.

– Я в себе, – пробормотала она, поняв, что очень хочет пить. Так хочет, что во рту все слиплось и сухое небо шелестит о сухой язык. Она сглотнула воображаемую слюну, по горлу прошла судорога, и вдруг сильно затошнило.

– Липа, я здесь. Ничего не бойся.

Голос был очень знакомый и незнакомый одновременно. Только вот она никак не могла вспомнить, кому он принадлежит. Она прилежно вспоминала некоторое время. Так прилежно, что даже тошнота отступила. Откуда-то появился и очень быстро пропал Олежка. Потом еще кто-то, кажется, именовавшийся старшим лейтенантом Крюковым, но он вообще прошел стороной, и наконец явился здоровенный мужик в куртке «кантри кэжьюал» с огромными ручищами. Ручищи взяли ее за бока и подняли из лужи так, как будто она совсем ничего не весила.

Вот бы сейчас обратно в ту лужу – лежать себе и пить из нее, долго, со вкусом, чтобы ледяная вода длинно стекала по горлу, стекала, стекала…

– Я хочу пить, – пробормотала Олимпиада, – сейчас умру.

– Закрой глаза.

Она хотела сказать, что они у нее и так закрыты, но все-таки сделала какое-то движение – может, и вправду закрыла.

Темноту, как лезвием опасной бритвы, рассек длинный и узкий луч, такой яркий, что слезы брызнули из глаз, и в горле сразу стало не так мучительно сухо, зато солоно.

Большой человек, сопевший, как медведь, ходил у нее за спиной, что-то двигалось и гремело, и вскоре под носом у нее оказался пластмассовый электрический чайник.

Олимпиада Владимировна обеими руками схватила его, прижала к губам, запрокинула и стала пить. Вода в чайнике была тепловатая, со странным привкусом, должно быть, застоявшаяся, но она пила и думала, что ничего вкуснее не пила никогда в жизни! Крышка чайника мешала ей, лезла в ухо, но все равно – какое наслаждение пить, просто пить, чтобы вода стекала по горлу и попадала внутрь!

Она оторвалась от чайника, тяжело дыша.

– Что случилось?

– Тебя ударили по голове. Я… не успел это предотвратить.

– Кто? Кто ударил меня по голове?!

– Я не заметил. Он кинул чем-то в лампочку и ударил тебя. Он или она.

– Она?!

– Я же сказал, что не заметил. – В голосе Добровольского было раздражение, а лица его она не видела, потому что фонарь он выключил. – Это мог быть кто угодно, он или она. Вставай. Ты можешь встать?

– Он нас здесь запер?! – дрожащим голосом спросила Олимпиада, решительно не признавая того, что могла быть «она». – В этом… бункере?!

Тут она все вспомнила, и ей стало страшно. Так страшно, как никогда в жизни.

Ей не было так страшно, даже когда она, словно в замедленной съемке, смотрела, как переворачивается в воздухе тело и падает, падает, и понятно, что в следующую секунду грянет взрыв, и неизвестно, останется ли что-нибудь после этого взрыва!

– Мы должны выбраться отсюда как можно скорее.

– А дверь? – дрожащим голосом спросила Олимпиада Владимировна. – Дверь… закрыта?

– Yes, – ответил Добровольский. – Она закрыта, она металлическая, с этой стороны на ней нет никаких отверстий. Про дверь можно забыть. Нужно искать другой путь.

– Какой путь?!

Он не ответил, только рука, державшая ее спину, убралась. Олимпиада покачнулась.

– Возьми.

– Что взять?

В ладонь ей сунулось что-то металлическое, сильно нагретое.

– Нащупай кнопку и нажми.

Твердое и металлическое оказалось фонарем, и лезвие света опять ударило по глазам так, что они заслезились. Олимпиада сморгнула слезы, и очертание яркого круга на потолке стало четким.

– Нажми сильнее, Липа.

Она послушно нажала сильнее, и свет из острого стал рассеянным и мягким. После полной черноты казалось, что очень светло, как в театральном фойе, когда в антракте вдруг зажигаются все лампы.

– Нам нужно выбраться отсюда как можно скорее. Никто не придет нам на помощь, я даже телефон с собой не взял! Давай, Липа. Помогай мне!

Сжимая в руке фонарь, она поднялась. Голова была будто чужая, она потрогала ее свободной рукой, проверяя. На ощупь понять ничего было нельзя.

– Он решил нас здесь… замуровать? Чтобы мы умерли от голода и жажды, да?

– Нет.

Она помолчала. Добровольский чем-то шуровал у дальней стены.

– Что значит – нет?

– Здесь трудно умереть от голода и жажды. Вон водопроводная труба, и еще холодильник у двери.

Она оглянулась – и вправду холодильник.

– А зачем он нас запер?

– Пока мы здесь, у него полная свобода действий. Он может прямо сейчас позвонить в полицию, и следующие несколько лет мы будем доказывать властям, что вовсе не мы в этой комнате занимались изготовлением взрывных устройств на пару с покойным.

– Но это же не мы!

– Я знаю, – согласился Добровольский. – Но власти не знают. А мне не хотелось бы ближайшие годы провести в русской тюрьме. А тебе хочется?

Нет, и Олимпиада Владимировна не хотела тоже.

Она держала фонарь так крепко, что рука тряслась от напряжения и свет плясал по углам.

– Липа, положи его вон туда и помоги мне.

Олимпиада положила фонарь и даже придержала его, когда он вдруг покатился. Соображала она по-прежнему плохо.

– Давай. Осторожно снимай все со стола и относи к той стене. Ты поняла меня, Липа?

Конечно, она поняла, чего ж тут непонятного! Нужно просто снимать со стола странные предметы и коробки, в которых была взрывчатка, и нести к «той стене»! Яснее ясного.

Двумя руками она взялась за какой-то ящик, охнула от тяжести и поволокла его.

– Бери что полегче, – распорядился Добровольский.

– А что полегче?

Ответа на это не последовало, и Олимпиада продолжала таскать. В висках у нее сильно и мерно стучало.

– Что происходит? – вдруг громко спросила она, остановившись. – Что происходит в моем доме?! Кто делает все эти пакости?! Разбойники?! Террористы?!

– Мы выясним, – пообещал Добровольский. – Я тебе обещаю.

И она поверила. Конечно, они выяснят, раз он так сказал. Невозможно ему не верить, он же не Олежка! Им бы только выбраться отсюда, хотя как это сделать, когда металлическая дверь захлопнулась и заперла их, как в мышеловке!

Кажется, у Агаты Кристи был рассказ с таким названием. Или с каким-то другим?

Если я выберусь отсюда и меня не посадят в тюрьму, как пособницу террористов, я перечитаю все детективы, вдруг пообещала она себе. Я больше ни слова не скажу Люське, которая только и делает, что их читает, и да простит меня большой русский писатель Михаил Морокин, который так же презирает детективы, как и я сама!..

– Липа, давай! Берись за тот край!

Она послушно взялась за край стола, и Добровольский моментально закинул его на другой стол, побольше, с которого сам растаскал все барахло. Олимпиада только в последнюю секунду успела отцепиться, а то бы он и ее закинул!..

Склонив голову, он критически оценил сооружение, что-то прикинул и еще воздвиг на верхний стол утлый офисный стульчик, на котором, видимо, сиживал дядя Гоша, когда мастерил свои смертоносные игрушки!

– Так. Теперь мне нужно, чтобы ты держала стул очень крепко, иначе я свалюсь и сломаю себе шею.

– Ты собираешься туда лезть?!

– Липа, – сказал он нетерпеливо, – стены мы не разберем и дверь не откроем. Позвонить нам неоткуда, телефона нет. Путь у нас только через крышу, и времени очень мало. Если он вызвал полицию, она приедет очень быстро, они уже привыкли сюда ездить как на работу.

– Ты собираешься разбирать крышу?!

– Липа.

Она изучила сооружение – стол, на нем еще стол, а сверху вращающийся офисный стул. Выглядело не слишком надежно. То есть совсем ненадежно! Тем же взглядом Олимпиада оценила Добровольского.

 

Он тяжело дышал – то ли от усилий, то ли от того, что духота сгущалась ощутимо, и было совершенно ясно, что сооружение его не выдержит, даже если он похудеет в застенке ровно в два раза.

– Придется ждать, пока ты похудеешь, – тоном Кролика сказала она Винни-Пуху.

Он подумал.

– А сколько ждать?

– Неделю!

И они улыбнулись друг другу.

У них были разное детство, разные родители, даже страны разные, только книжки одни и те же.

– Подсади меня, – велела решительная Олимпиада Владимировна, примерилась и встала на колени на нижний стол. – И держи, ради бога!

Добровольский, который не ожидал от нее никаких таких геройств, странно хмыкнул, как бы по-новому оценивая ее.

Придерживая ее одной рукой за лодыжку, другой он плотно ухватил стол, который даже от ее веса ходил ходуном.

– Отпусти, щекотно, – велела Олимпиада, дернула ногой и осторожно полезла на второй. Офисный стульчик зашатался, закрутился и чуть не упал.

– Липа, осторожнее!

– Это стол, – пропыхтела она сверху, – на нем едят. Это стул, на нем сидят. Павел, держи меня!

– Я стараюсь.

– А чем я буду пилить крышу? Или что я должна делать? – Она стояла на коленях на стуле, который крутился во все стороны, но до потолочных балок было еще довольно высоко, и стало понятно, что придется вставать на ноги, и Добровольский вдруг подумал, что вряд ли удержит ее, если она начнет падать.

– Пилы нет, – сказал он.

Задрав голову, он смотрел, как она пытается встать на ноги на шатком стуле. Обеими руками он держал основание стула, не давал колесикам ездить, но это мало помогало.

– А что есть?

– Топорик.

– Мне придется ее рубить?

Она не сможет ни размахнуться, ни как следует ударить, подумал Добровольский. Она стоит, согнувшись в три погибели, и как только размахнется, стул повернется и она упадет. Упадет.

– Слезай, – приказал он. – Слезай, ты не сможешь. Придется искать другой путь.

– Дай мне этот твой топорик, – балансируя на дрожащих ногах, как канатоходец под куполом цирка, велела она.

– Ты не сможешь, Липа. Я об этом не подумал.

– Я попробую, – сказала она. Теперь она уже держала равновесие, помогая себе руками. – Ты держишь чертов стул?

– Держу! – рявкнул он. Ладони вспотели. – Но если ты упадешь, я тебя не удержу. Слезай!

– Павел, дай мне топор, пожалуйста.

Он перехватил руки, поднял топорик и протянул ей. Она наклонилась, чтобы взять его, потеряла равновесие, и секунду Добровольский видел прямо перед собой ее глаза, полные отчаяния и ужаса, – но только секунду. Она вроде снова нащупала точку опоры, посмотрела вниз и пошире расставила ноги.

– Рядом с балкой, – сказал Добровольский, ужасаясь тому, что она делает. – Там должен быть стык. Попробуй постучать.

Олимпиада попробовала. Получилось гулко, как в дно бочки, и проклятый стул зашатался, заходил ходуном, и она присела, как Василий, бывший Барсик, когда слышал на улице, как ревут машины.

Добровольский держал неверные, хлипкие пластмассовые ножки изо всех сил.

– Найди стык. Попробуй его продолбить или отогнуть лист. Или, может быть, там есть щель.

Фонарь на выступе стены мигнул. В нем были мощные батарейки, но все же не вечные. Минут через пятнадцать он погаснет, и они останутся в черноте – Олимпиада на хлипком сооружении из столов и стульев и Добровольский внизу, вцепившийся в предательскую пластмассу.

И еще существовала вероятность, что тот, кто запер их здесь, вернется. Этим соображением Павел Петрович с Олимпиадой Владимировной не делился. У убийцы мог быть припрятан пистолет, а почему нет? И он мог вернуться. Чтобы убить их и оставить тут – в этом случае их точно долго не найдут, пока запах станет невыносимым. Запах разлагающегося мертвого тела.

Двух. Двух мертвых тел.

У Добровольского не было с собой телефона, не то что пистолета, зачем ему пистолет, когда он скучный кабинетный чиновник, гораздо больше понимающий в финансовых махинациях, чем в каком бы то ни было оружии?!

– Нет тут никакой щели, – пропыхтела Олимпиада. Она старалась не обращать внимания на то, что от духоты и напряжения у нее все сильнее кружится голова и так хочется на воздух, чтобы его можно было пить, как воду из чайника!

Испарина проступила на лбу. Она размахнулась и опять стукнула. Кажется, старая жесть чуть-чуть поддалась, но нужно бить гораздо сильнее, чем она тюкала, согнувшись, а получалось только тюкать!

Крыша громыхала, и Олимпиада надеялась, что Люська услышит и прибежит – куда, зачем, об этом она не думала. Прибежит, и все. Вот-вот отогнется железка, и прямо перед Олимпиадой возникнет удивленная Люсиндина физиономия, и она спросит своим обычным голосом:

– Ты че, Лип? Как ты сюда забралась?!

Рука затекла, и она перехватила топор. Теперь удары стали совсем неловкие, и половина их не попадала на тот самый стык, по которому велел стучать Добровольский.

– Постарайся в стык! – сказал он снизу.

– Лезь сам и старайся, – огрызнулась она.

Что-то с крыши сыпалось в глаза, и она мотала головой. Капли пота катились со лба, и она еще успевала думать, что хорошо бы они не попали на Добровольского, а то неприлично.

Фонарь снова мигнул, предупреждая.

– Я больше не могу, – сказала Олимпиада. Дышать становилось все труднее, как будто она поднималась в гору и вошла в зону кислородного голодания.

Рука против ее воли перехватила топор и продолжала стучать. Бум, бум, бум, звуки жестяные, мерзкие. Топор долбит не крышу, а ее черепную коробку, попадает в самую серединку, в мозг.

Бум, буум, буум!

Олимпиаду повело в сторону, она сильно наклонилась, кровь прилила к голове, и потемнело в глазах. Или это фонарь погас?!

– Липа, слезай!! Хватит!

Света не было. Света не было нигде, ни внутри головы, ни снаружи.

Она судорожно выпрямилась и стала колотить наугад, хотя рука уже почти не держала топор. И когда она поняла, что больше не может, не может, что сейчас упадет, прямо ей в глаза вдруг ударил воздух, холодный и острый, как тот, самый первый луч фонаря, и следующий удар топора пришелся в пустоту, и крохотная синяя точечка заглянула ей в лицо.

– Липа!!

Двумя руками, ни о чем не думая, она стала крушить и громить жесть, которая поддавалась, на этот раз точно поддавалась, и Олимпиада изо всех сил отворачивала прорубленный край, и он загибался, и вторая точечка приветливо выглянула из-за края, словно Люсинда, которая должна была спросить: «Ну как ты тут оказалась?!»

Олимпиада плохо соображала, но воздуха стало много, и он был свежий, легкий, и им хорошо дышалось, и это был путь к спасению!

– Липа!

Она остановилась и выронила топор. Он сильно загрохотал где-то внизу.

Тут Олимпиада решила, что топор попал Добровольскому в голову и она его убила.

– Ты… жив?

– Жив. Попробуй вылезти.

– Как?!

– Возьмись руками за край и подтянись. Сможешь?

– Я… не знаю.

– Попробуй.

Она попробовала. Распрямилась на шатком стульчике, и голова и плечи оказались снаружи, но руки соскальзывали, край был неровный, и, кажется, она резала им кожу. Вылезти никак не получалось.

– Давай, – велел Добровольский из преисподней, – давай, Липочка! Немного осталось! Ну!

И когда он сказал «ну!», она вдохнула, выдохнула, еще раз рывком подтянулась и перевалилась на крышу. Крыша была ледяная и скользкая, должно быть, очень опасная, но такая замечательная, такая надежная, такая твердая – никакой шатающейся хлипкой пластмассы под ногами!..

Олимпиада немного перевела дух, свесила голову в черную дыру, из которой несло теплом, и сказала:

– Я здесь. На крыше. Я тебя жду.

Ответа не последовало.

Раздался какой-то отдаленный шум, дребезг и скрип – слон ломился через посудную лавку.

Лежа на животе, Олимпиада посмотрела на небо.

Оно было высоким, подсвеченным снизу электрическими всполохами большого города, и облака летели далеко-далеко, почти прозрачные и, кажется, очень холодные. Голубые звезды мигали над задранным неровным листом, который Олимпиада отогнула своим топором. Если бы она знала, что это такой новый, широкий, плотный лист, она никогда в жизни его бы не отогнула.

Хорошо, что не знала.

Тут вдруг из дыры показались голова и плечи Добровольского.

– Это я, – сказала голова. – Отползи подальше.

На локтях и коленях Олимпиада, как жук-навозник с обложки последней книжки Михаила Морокина, подалась назад. Из дыры вылетела сумочка, похожая на косметичку. Добровольский на миг скрылся из виду, рывком подтянулся, перевалился через край, и вот он уже рядом с Олимпиадой. Внизу, в черной дыре, со звуком горного обвала рухнула пирамида, которую они соорудили, гул прошел по всему дому.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru