Litres Baner
Весенняя коллекция детектива

Татьяна Полякова
Весенняя коллекция детектива

Маленький Добровольский поменял руки, которыми он крепко держался за перила, и продолжал ждать маму.

Потом у него зачесался живот, и он почесал его, но пуговица от шубы оторвалась и поскакала вниз по лестнице. Он некоторое время подумал – такая катастрофа не была предусмотрена, и инструкции выданы не были, и решил, что должен подобрать пуговицу.

Лестница была одномаршевая, длинная и выходила прямиком к примерзшей подъездной двери, из-под которой лезли снежные языки.

Он не знал, что верхняя ступенька окажется выше остальных и нога в валенке, которой было так неудобно от замявшегося носка, провалится в пустоту. Он клюнул носом, торчавшим из цигейковой шапки, рука поехала по перилам, и он покатился вниз, считая ступеньки. Катился он довольно долго, тяжелый и увесистый кулек одежды с Добровольским внутри, и подъездная дверь его не задержала, он вывалился наружу, на снег, и попробовал подняться. Не смог и только там трубно и от души заревел.

Прибежала мать, легкая, как перышко, встревоженная, в одном сапоге, подняла сына и стала ощупывать. Ничего трагического не обнаружила и только тогда засмеялась, и отец прибежал сверху, сильно стуча подошвами зимних ботинок по деревянным ступеням, и тоже сначала щупал сына, а потом смеялся, и Добровольскому так нравились их лица, молодые, веселые, их смех и то, что они смеются из-за него!..

Хорошо, что сейчас на нем нет шубы, шапки, рейтуз, колготок, варежек, носков и всего прочего!

По крыше гулял легкомысленный мартовский ветерок, и отсюда окрестности казались совсем другими, не такими прозаическими, как представлялось снизу, от подъезда.

Отсюда становилось понятно, что вокруг город, причем самый его центр, что город этот огромен и прекрасен, а может быть, и ужасен, но это совершенно неважно. Еще было видно, что над городом звездное небо, чистое и высокое, а облака, которые летят высоко-высоко, не закрывают звезд – а может, и не облака, просто ведьма пролетела в ступе и оставила след?.. Еще было ясно, что скоро весна, что она уже почти пришла, что вот-вот, и станет тепло – об этом журчал ручеек, бегущий в водосточной трубе.

Добровольский, оскальзываясь и то и дело съезжая по ледяному железу крыши, приблизился к краю и заглянул вниз.

Черный человек лежал, раскинув руки, неестественно вывернув шею, и около него толпился народ, три бесформенные тени, отсюда Добровольский не мог разобрать, кто есть кто. Из-за поворота прыгал по зимним подтаявшим ухабам милицейский «газик», тыкались в темные стволы деревьев желтые лучи фар, и еще какой-то человек несся по дорожке.

Добровольский понял, что времени у него почти нет.

Он осмотрел край, присел и потрогал его рукой. Зацепиться действительно не за что, если уж начал падать, то удержать себя нечем. Он опустился на колени и быстро пополз, глядя себе под нос, как спаниель, почуявший куропатку.

Вот отсюда он начал падать – на железе остались длинные свежие царапины, поблескивавшие в ведьминском лунном свете.

Добровольский быстро оглянулся – ему показалось, что из чердачного окна кто-то пристально смотрит ему в затылок.

Ему редко что-то мерещилось, так редко, что на этот раз он себе поверил. Нет, не мерещится. Действительно кто-то смотрит.

Осторожней, сказал он себе. Осторожней и быстрее.

Так. Царапины. Глубокие следы там, где снег не был слизан промозглым мартовским ветром. Этот самый Парамонов, что лежит сейчас внизу с вывернутой шеей, шел, высоко вскидывая ноги в валенках. Такие овальные мягкие следы могут оставить только валенки.

Стоп, сказал себе Добровольский. Парамонов был обут в высокие шнурованные ботинки, о которых Добровольский сам себе сказал почему-то «ленд-лизовские», а вовсе не в валенки.

Думать было некогда, и он не стал сейчас думать. Он всегда знал, когда нужно только смотреть, только запоминать, только складывать в себя информацию, как складывает равнодушный компьютер.

Где следы Парамонова? Их не может не быть, потому что падал он именно с крыши, на которой в данный момент сидел Добровольский, больше в этом доме падать решительно неоткуда – все окна закрыты и законопачены «на зиму» по русскому обычаю.

Он стал искать и нашел – с другой стороны и под другим углом, они тоже тянулись от фанерной будки к краю крыши.

Внизу колхозным хлопком хлопнула дверь «газика», из нее не торопясь, выбрались какие-то люди и побрели к трупу. Добровольский глянул мельком и отвернулся.

Времени почти не осталось.

Он проворно пополз вверх, к коньку, и посмотрел еще оттуда, но не нашел того, что искал и что должно было быть на этой крыше обязательно. Возле фанерной будочки он задержался, огляделся, по-обезьяньи раскачиваясь с ладоней на пятки, а потом сделал вовсе непонятное.

Поднялся и, держась рукой за чердачный скворечник, быстро обежал вокруг него, то и дело заглядывая вниз, где шли мучительные переговоры между жильцами и «представителями власти». Но и тут он не нашел то, что искал, подтянулся на руках и осторожно внес себя внутрь, в чердачную темень и запах пыли.

Лестница скрипнула, когда он ступил на нее, и вернулось ощущение, что он не один, что кто-то наблюдает за ним из темноты. Добровольский проворно спустился, пригибая шею и контролируя каждое свое движение и собственный страх, который внезапно стал больше его самого.

Павел Петрович Добровольский не боялся никогда и ничего – может, просто потому, что толком не знал, чего должен бояться. Пожалуй, он был сильно напуган лишь однажды и с тех пор дал себе зарок не попадать в ситуации, в которых от него ничего не зависело бы. К сорока годам он более или менее осознал, что любой контроль – это миф, иллюзия, жалкая мальчишеская бравада, и тогда он дал второй зарок: никогда не отвечать ни за кого, кроме себя.

С собой ты как-нибудь разберешься. Ладно уж.

С теми, кто тебе дорог, – никогда.

Выход нашелся, он всегда находится. Раз и навсегда Павел Петрович Добровольский исключил из своей жизни любые привязанности.

А почему нет?.. Мне даже нравится!.. Сидишь себе «под лаской плюшевого пледа», гладишь своего кота, решаешь свои задачи, да и только.

Весь остальной мир вертится сам по себе и так, как ему заблагорассудится, и уж Добровольского это точно не касается.

Чувство страха было новым – за себя, а не за кого-то другого, а за себя он точно никогда не боялся! Он не боялся смерти, болезней, ошибок – ошибки можно исправить, болезнь, бог даст, обойдет стороной, а смерти не миновать, это уж точно, по крайней мере до Павла Петровича миновать ее никому не удалось. Умереть внезапно – в этом есть смысл и определенная красота, и даже резон: никому никаких хлопот, завещание давно составлено и подписано, ну, и дальше что?

Дальше ничего, дальше то, про что в Голливуде – да будет он благословен! – сняли сто миллионов кинокартин и про что сто миллионов разнообразных писателей понаписали сто миллионов разных книг.

Небытие. Пустота. Вечность.

А может, что-то другое, ибо каждому воздастся по вере его, и краешком души, самым-самым незащищенным, Добровольский верил, что там, за порогом, ничего страшного нет, что стоит только его перешагнуть, как откроется что-то невиданное и услышится что-то неслыханное, и все это будет прекрасно, гораздо прекрасней, чем здесь, где все так неопределенно и зыбко. А там уж тебе все объяснят и все покажут, и все встретятся и наконец поговорят так, как всегда хотелось и почему-то никогда не получалось тут, внизу. И будет летняя терраса, полная золотого закатного солнца, пироги на столе, покрытом клетчатой скатертью, и бабушка будет молодой и веселой, и дед остроумным и жизнерадостным, в очках на кончике носа. И малыш на крепеньких пухлых ножках станет ковылять по чистому полу, и собака Грей заливисто лаять у баскетбольной сетки, и земляника в глубоком коричневом блюде будет пахнуть головокружительно, как в детстве. И все будут веселы и добры друг к другу, и никто никуда не станет спешить, и не возникнет никаких вопросов, на которые нет и не может быть ответа, и страха, что все это кончится, тоже не станет. Там все простится, все поймется и никогда не кончится, потому что в запасе – вечность. А может быть, и не одна, а сколько угодно вечностей.

И после секундной мысли обо всем этом Добровольский вдруг понял, что он туда не хочет. Не хочет!..

Он не готов ни к вечности, ни к покою, ему нужна земная грубая четкость – стрекотанье «газика», запах талой воды, и пыли, и дешевого табака, и голоса, среди них Олимпиадин, самый рассудительный, или голос таким не бывает?

Страх за себя и за то, что он может всего этого вдруг лишиться, царапнул мозг, стало больно внутри головы, там что-то сильно и мерно застучало, и словно упала занавеска, надежно прикрывавшая его, делавшая невидимым.

Я боюсь. Я должен быть очень осторожен.

Глаза привыкли к темноте, и Добровольский оглянулся по сторонам, как волк, поворачиваясь всем телом.

Никого.

С нижней ступеньки он осторожно ступил на серый от пыли пол, присел, боковым зрением все время проверяя темноту вокруг, и в лунном свете стал изучать следы.

Вот прошли «ленд-лизовские» ботинки, это точно они, рифленая, сильно вырезанная подошва. Вот и валенки, овальные, мягкие.

Так, так, так.

Слева шла еще цепочка – кеды, как определил Добровольский. Рисунок мелкий, рубчатый, в елочку.

Эти кеды нам известны, подумал он. Эти кеды торчали в аэропорту, где у меня пропала сумка, впервые за десять лет, и как раз тогда, когда она никак не должна была пропасть.

Значит, все-таки кеды.

Он поднялся, еще раз оглянулся и поднял с пола метлу. Осмотрел и прислонил к лестнице. Лопата стояла рядом. Он осмотрел и лопату, прислонил туда же и выбрался с чердака.

Интересно. Очень интересно.

Он прикрыл за собой сетчатую дверь, замок трогать не стал – чем черт не шутит, может, там и впрямь какие-то отпечатки пальцев, хотя по роду своей деятельности он никогда не верил во всякие такие штуки. В качестве доказательств в суде эти самые отпечатки еще туда-сюда, но как почва для каких-либо выводов – никуда не годятся!

 

На площадке третьего этажа было довольно сумрачно, свет горел на втором, где была его квартира, то есть деда Михаила Иосифовича, девушки с чудовищным именем Олимпиада, Парамоновых и в торце еще одна дверь. Кто живет за ней, Добровольский не знал. Видимо, девушка Олимпиада не любила полумрак, потому что лампочка на их площадке сияла вовсю, и он был уверен, что она так сияет именно из-за Олимпиады.

Он сбежал с лестницы, ведущей на чердак, и на секунду замер. Здесь были всего две квартиры – покойного слесаря и того, с бородой и в очках, которого он впервые увидел в Шереметьеве. Добровольский мог бы поклясться, что квартира покойного открыта.

Но она не может быть открыта, потому что ее заперли и заклеили белой бумажкой с фиолетовой печатью сразу после взрыва!

Времени совсем не оставалось, но Добровольский подошел и посмотрел. Бумажка болталась, приклеенная только одним краем. Дверь была приоткрыта, и за ней начиналась чернота, словно вход в преисподнюю открывался сразу за этой щелью.

Хлопнула подъездная дверь, зазвучали громкие голоса, и нужно было уходить, чтобы не привлечь внимания – вот когда ты вспомнил про то, что тебе никак нельзя привлекать к себе внимание! Добровольский тихонько потянул на себя дверь, и она подалась и стала медленно приоткрываться, и тут он так струсил, что даже самому стало стыдно.

Утешая себя тем, что туда, за дверь, ему все равно никак нельзя, потому что голоса звучали все громче, и какая-то женщина, должно быть, жена Парамонова, громко и с подвываниями рыдала, и мужской голос пытался ее перекричать, а женские голоса – успокоить, Добровольский ринулся по ступенькам вниз, нашарил ключи от своей квартиры и приготовился войти.

У двери сидел Василий и, увидев обретенного хозяина, мяукнул вопросительно. Зеленый хвост метнулся из стороны в сторону – Василий выражал неудовольствие тем, что его бросили в такой сложный момент совершенно одного, даже в дом не пустили.

Добровольский пустил его в прихожую, стремительно вошел следом, зажег свет, выхватил из кармана телефон, нажал кнопку и сунул его обратно в карман. Народ был уже почти на площадке, и его было много, народу.

– Здравия желаю, – сказал, заметив его, старший лейтенант Крюков. – Давно не видались!

– Паспорта будете смотреть? – осведомился Добровольский, но лейтенант не удостоил его ответом.

– Девушка сказала, что вы с ней были, когда этот с крыши е…лся, упал то есть. Так?

– Так, – согласился Добровольский.

– Она сказала, что вы с ней были, а потом звонить пошли.

Вот как! Он пошел звонить! Молодец девушка с удачным именем Олимпиада.

– У меня не было с собой телефона, он остался дома, – любезно объяснил Добровольский. – Я попросил ее позвонить в полицию и в «Скорую». Я сам позвонил на всякий случай еще раз.

– На какой такой случай?

– Чтобы быстрее приехали. – Проверить это невозможно – его телефон в его собственном кармане в данную минуту звонил «куда следует», и звонок его непременно будет зафиксирован, а больше ничего и не нужно.

– Когда это случилось?

Добровольский пожал плечами:

– Минут сорок назад.

Крюков кивнул с сомнением, будто точно знал, что все это случилось как минимум на прошлой неделе, но уличать во лжи подозрительного иностранца пока еще рано.

– А что вы делали на улице, когда… потерпевший упал?

– Я гулял, – признался Павел Петрович.

– С девушкой прогуливались?

– С котом.

Словно в подтверждение сказанного, на пороге показался Василий, пришел неслышно, встал и почесал бок о косяк. Зеленый хвост извивался.

– А девушка откуда взялась?

– Я мусор выносила, – встряла Олимпиада храбро. – Мы уже к подъезду подошли, когда снег стал падать, такие огромные глыбы. Да вы их видели!..

– Мы видели.

– И сверху нам кто-то крикнул «осторожней!» или «отойдите!».

– Поберегись, он крикнул, – уточнил Добровольский. – Мы зашли под козырек, и в этот момент человек… упал.

– Да ты ж мой дарагой! – вдруг закричали с лестницы, и снова раздались рыдания. – Да ты мой бедный! Сколько раз говорила, чтоб не смел на крышу, особенно когда выпимши, а он и в тот раз тоже, и опять!

– Успокойтесь, – заговорило сразу несколько голосов, – тише, тише! Люся, дай ей воды! Щас, тетя Верочка, сию секундочку дам! У меня налейте, ко мне ближе, и валокордин в холодильнике с правой стороны!

– Да не надо мне никакого валокордину, когда так оно все вышло! Да что ж это такое делается, когда жизни никакой нет, когда в самом расцвете…

– Господин полицейский, – вдруг спросил Добровольский, – а вы посмотрели?.. На… покойном нет проводов?

Последовала секундная пауза, после чего лейтенант выпучил глаза и гаркнул во все горло:

– …твою мать!

Сильно топая, он ринулся вниз и закричал:

– Осторожно, мужики, он может быть заминированный! Осторожно, кому говорят, отойдите от него все!

Безутешная вдова кинулась следом за ним, так что вертлявая старушонка, поддерживавшая ее за локоть, сделала несколько суетливых шажочков и чуть не упала, и обе они пропали из виду следом за лейтенантом.

Снизу неслись мат, крики, ругань, топанье ног, отдаленный хрип милицейской рации. На площадке и на лестнице остались Олимпиада с Люсиндой, дебелая женщина в немыслимом халате, с тюрбаном на голове, еще одна, в валенках и серой потертой шали, и еще издерганный молодой мужчина с портфелем наперевес. Все они поначалу смотрели вниз, в пролет, а потом как по команде уставились на Добровольского.

От неожиданной неловкости Добровольский уронил зажигалку, наклонился и стал ее искать. Дружелюбная Люсинда кинулась ему помогать, и они довольно быстро ее нашли, и Добровольский опять уронил – ну, невозможно, когда на тебя смотрят столько женщин сразу!

Зажигалка поскакала по ступеням, дама в шали посторонилась. Добровольский ринулся и нагнал зажигалку, но еще долго ползал по полу, все не мог подобрать.

– Молодой человек! – строго сказала та, что в шали, когда он подполз слишком уж близко. – Что это вы там делаете?!

Зажав дурацкую зажигалку в руке, он выпрямился.

– Прошу прошения, – пробормотал Павел и показал свой трофей. – Зажигалка упала.

– Господи, – громким шепотом спросила Люсинда, – это что ж такое творится? Это как же оно так получается, а?!

– Недаром карты беду предсказывали, – сказала дебелая женщина и поправила свой тюрбан. – И, главное, я смотрю и никак в толк не возьму, кому беду-то? Гадала клиентке одной, и беда выпала, но не ей! А оно вон как вышло!..

– Липа, – сказал издерганный молодой человек и странным, умоляющим жестом прижал к себе портфель поплотнее, как младенца. – Липа, я должен ехать!

– Олежка, ты же видишь, что тут творится!..

– Вижу, – согласился Олежка, и лицо у него сморщилось, стало совсем детским. – Но я-то ничего не видел! Ничего!.. Я должен ехать!

Олимпиада Владимировна пожала плечами:

– Ну, уезжай.

– Так они же меня не отпустят!

– Похоже, нет.

– Ну, скажи им, чтобы они меня отпустили, Липа!

– Я?! – поразилась бедная Олимпиада Владимировна. – Я должна сказать?!

– Ну, хотите, я скажу, – внезапно предложил Добровольский.

– А вы-то тут при чем?!

– Какая разница, кто скажет? Все равно полиция никого не отпустит, это совершенно очевидно!..

По лестнице на площадку второго этажа поднималась Парамонова, а за ней трюхала вертлявая старушка. Парамонова качалась из стороны в сторону, как будто тянула тяжелую баржу, а старушка подпрыгивала и старалась рассмотреть, что происходит на площадке.

В это время на третьем этаже вдруг хлопнула дверь – все замерли и подняли головы, – заскрипели ступеньки, на стену упала длинная тень и показались кеды на белой резиновой подошве, потом вытянутый и побелевший от многочисленных стирок некогда синий свитерок, на который опускалась монументальная борода.

– Я пришел сказать, – сказал обладатель бороды замогильным голосом и поднял вверх правую руку. – Я пришел сказать вам: случилось то, что должно было случиться!

Олимпиада от растерянности посмотрела почему-то на Добровольского, Люсинда прыснула со смеху, бабки переглянулись, а Парамонова вдруг перестала раскачиваться, схватилась за перила и прошипела:

– Ах ты, сучок болотный! Сидишь себе в норе, носа не кажешь, да?! Случилось, что должно! Да ты же его небось сам и подтолкнул! Ты хде был все это время?! Ты хде был, когда мово мужа с крыши кидали?! Бомж проклятый, писатель он, видали мы таких писателей!

И она бросилась вперед и вцепилась ему в бороду так, что Жорж Данс зашатался и упал. Вдвоем с Парамоновой они покатились по ступенькам, сбили с ног гадалку Любу, которая только охнула и села на них верхом.

Парамонова выла и молотила кулаками куда ни попадя, Жорж выворачивался и кричал, и все про то, что он точно знал, что так и будет, где-то лаяла собака, Люсинда хохотала во все горло, истерзанный молодой человек с портфелем стонал, а Олимпиада кричала:

– Остановитесь! Остановитесь же! – И, кажется, в воздухе над ними реяли клочья вырванной бороды.

Добровольский, наблюдавший за заварухой с неподдельным интересом, глянул на Олимпиаду, подошел к куча-мала поближе, примерился и двумя руками поднял с пола тетку в халате. Поднял и отставил ее к стене. Посмотрел еще и выдернул бородатого пророка, изрядно ощипанного, но не побежденного. Парамоновой же, которая все порывалась дотянуться и вцепиться в пророка, он громко сказал:

– Брейк! – И взяв под мышки, отволок ее к противоположной стене.

– Ну, доберусь я до тебя, попомнишь меня тогда, гад ползучий! И никакая ментура мне не указ! Я, может, сегодня кормильца потеряла, кто мне пенсион будет выдавать?! Ты, что ли, убивец?!

Некоторое время все молчали, а потом по лестнице поднялся старший лейтенант. Вид у него был усталый.

– Нет на нем никаких проводов, – негромко сообщил он Добровольскому. Почему-то все нынче обращались только к нему. – Если б вы знали, как вы меня все достали!.. А это кто такой?!

Все соседи разом повернулись, и Добровольский повернулся тоже, и оказалось, что у стены рядом с тяжело дышавшей и хватавшейся за сердце гадалкой Любой стоит гладкий розовый мужчина в небольших очочках. Он был в светлом плаще, в одной руке держал портфель, а в другой шляпу и вид имел довольно растерянный.

– Добрый вечер, Владлен Филиппович, – поздоровалась Олимпиада. – У нас опять чрезвычайное происшествие.

– Какой ужас! – сказал мужчина гулким и приятным голосом. – Я видел внизу тело. Мои соболезнования, – и он слегка поклонился Парамоновой, которая сморкалась в огромный платок, – мои самые искренние соболезнования. Ваш муж был прекрасный, добрый человек, отличный общественник, он никогда не ставил свои интересы выше интересов нашего дома, так сказать, в целом.

Добровольский поймал себя на том, что смотрит на необыкновенного человека, вытаращив глаза, моргнул и усмехнулся.

– Да вы откуда взялись?! – взревел старший лейтенант. – Документы ваши!

– Господи, да это Владлен Филиппович Красин, наш сосед, – нетерпеливо сказала Олимпиада. – Мы все его отлично знаем!

– Отлично! – влезла с подтверждениями Люсинда.

Старший лейтенант мельком глянул в протянутый ему паспорт, сунул его обратно Красину и повторил:

– Как вы все меня достали! Ну, где чердак?..

– Да что ж это такое делается?! – опять заголосила Парамонова, которой больше никто не говорил «соболезную», а ей так хотелось, чтобы еще сказали, и страшно было, что, как только она перестанет кричать, все про нее позабудут. Про нее и про то, какое у нее горе. – Да как же это, товарищ военный?! А вы мне справку-то дадите, что муж мой был невинно убиен на крыше?!

– Успокойтесь, мамаша, – грубо сказал старший лейтенант. – Все вы получите, и справку тоже, а насчет вашего мужа я и сам пока не знаю, убиен он или сам по себе свалился.

– То ись как? – подала голос шустрая старушка. – То ись как – сам свалился? С чего это он стал бы валиться?

– А говорят, нетрезвый был!

– Да кто такое говорит?! – почти завыла Парамонова. – Да кто такое может говорить, когда мой муж был целиком и полностью непьющий!

– Да вы ж только что… – простодушно удивился старший лейтенант Крюков, – вы давеча сами сказали, что он был выпивши, когда на крышу полез, и что в прошлый раз тоже нетрезвый снег кидал! Говорили или нет?

– Говорила она, – встряла Люсинда Окорокова, – я сама слышала!

– Ну, вот видите. И соседи слышали. А ну-ка, девушки, проводите гражданку до дому, а я на крышу поднимусь, посмотрю, что там к чему.

– Я провожу, – вызвался Добровольский.

Он должен был еще раз посмотреть на открытую дверь в квартиру покойного Племянникова и сделать так, чтобы лейтенант ее тоже заметил.

 

Кто и зачем открыл ее, да еще в такой неподходящий момент?!

Гуськом они поднялись по лестнице на третий этаж, где лампочка светилась тусклым светом и черные тени прятались по углам.

– Эта лестница, что ли?

– Господин полицейский, – начал Добровольский и осекся.

Дверь в ту самую квартиру была плотно закрыта, и бумажка приклеена, и не было никаких сомнений в том, что она и не открывалась с того злополучного вечера.

– Ну чего? – грубо спросил старший лейтенант. – Или вы признаться хотите, что всех тут положили просто так, из спортивного интереса?

– Не хочу, – сказал Добровольский.

Он быстро соображал, что такое могло произойти с загадочной дверью, он даже на часы посмотрел, и получалось, что между тем, как он увидел, что дверь открыта, и тем, как они с лейтенантом поднялись на третий этаж, прошло всего двенадцать минут.

За это время бородатый писатель, впоследствии побитый Парамоновой, спустился на площадку второго этажа. А больше никто ниоткуда не появлялся.

Ах да. Еще возник круглый и гладкий жилец Красин, но откуда он пришел, никто не заметил. Вроде бы с улицы. Или нет?..

Бормоча что-то себе под нос, старший лейтенант начал подниматься на чердак, и тут Добровольского ждал еще один сюрприз.

Как только он следом за лейтенантом влез на последнюю ступеньку, выяснилось, что за те же самые двенадцать минут на чердаке кто-то успел побывать. Ничего подобного Павел Петрович не ожидал и даже присел на корточки и потрогал ладонью пол, чтобы удостовериться.

Вся пыль была сметена – длинными, неровными движениями метлы, и только в середине – там, где были следы – овальные валеночные, рифленые «ленд-лизовские» и рубчатые от кед. По сторонам пыль продолжала лежать нетронутой.

Метла?.. Где метла?!

Добровольский поднялся и посмотрел, заглядывая лейтенанту через плечо.

Метла, которую он прислонил рядом с лопатой к перильцам лестнички, ведущей на крышу, валялась в дальнем углу – так, как ее, вероятно, отшвырнул тот, кто за эти пресловутые двенадцать минут навел здесь полный порядок. Лопата стояла, а метла валялась в углу. Вот вам и «ленд-лизовские» ботинки!..

– Вы за мной не ходите! – прикрикнул на него старший лейтенант, которому нравилось чувствовать себя начальником над этим ухоженным, здоровым, с гладкой лоснящейся мордой.

Будь у него хоть три паспорта, и все дипломатические, нам на это нечего смотреть! Преступление совершено на территории Российской Федерации, и будете вы за него, господин хороший, отвечать по всей строгости закона. Ежели вы в чем виноваты, конечно, а подозрений с вас никто не снимал.

– Стойте где стоите, а еще лучше вниз идите! Идите, идите!.. Нечего тут, не кино!..

Добровольский еще раз оглядел пол, на котором остались только длинные неровные следы от метлы, и стал неторопливо спускаться вниз.

– Тебе нужно менять квартиру!

– Олеженька, я не могу ее поменять. Для этого нужен миллион справок, а наш дом ни на одном плане не обозначен. Мы даже за свет не платим, потому что с нас не берут – не знают, куда перечислять. Я плачу вообще!.. – Олимпиада закатила глаза. – То есть в сберкассу, и квитанции храню. Как зеницу ока. Думаю, если придут выселять как неплательщиков, я сразу – раз и квитанции покажу! И Люся так же платит, и все.

– Нет, но это невозможно! Что это такое, то тебя взорвали, то этот идиот с крыши грохнулся!

Олимпиада поставила перед ним чашку горячего кофе, присела рядом и аккуратно прислонилась. Олежка не любил, когда она прислонялась слишком… активно.

– Но это же не я с крыши грохнулась! – рассудительно сказала Олимпиада. – Пока, по крайней мере.

– Вот именно! – Олежка с шумом отхлебнул, обжегся и со стуком вернул чашку на блюдце. Олимпиаде пришлось отодвинуться. – И вообще, мне не нравятся твои соседи и особенно эта, лимитчица с рынка!

– Я уже слышала, – сказала Олимпиада, которой вдруг надоело непрерывно оправдываться. – Я уже слышала и ничего не могу с этим поделать.

– Все ты можешь! Ты можешь ей сказать, чтобы она сюда не приходила, и все дела.

Некоторое время они посидели молча, думая каждый свои думы.

Олимпиада думала что-то в том роде, что «мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает» – обычные женские мысли о несправедливости жизни.

Вчера, похныкав немного, Олежка все-таки вернулся «в семью». Втащил в плохо открывающуюся дверь свой портфельчик, протиснулся сам и сказал Олимпиаде Владимировне, что так ее любит, что готов все простить.

Что именно он должен прощать ей по такой своей большой любви, в чем она провинилась, Олимпиада на всякий случай уточнять не стала. Пришел, портфельчик принес, вот и хорошо.

Все-таки они знакомы уже три года – срок по нынешним временам очень большой, почти целая жизнь! Их познакомил Олимпиадин сокурсник по университету на какой-то вечеринке, и Олежка сразу же стал за ней «ухаживать», то есть пригласил потанцевать и рассказал историю о том, как прошлым летом ходил в поход и что именно там, в походе, с ним случилось.

Олимпиада тогда почти не слушала. Все было ясно.

Ясно, что она ему «понравилась» и что он тоже ей «понравился», и все остальное было лишь вопросом времени и интенсивности ритуальных танцев, которые танцуют все, прежде чем перейти «к делу».

Олежка пару раз пригласил ее в кафе, один раз в кино – ждал возле кинотеатра с тремя гвоздичками цвета стяга Октябрьской революции, и весь сеанс Олимпиада продержала гвоздички на коленях и в конце концов один цветочек все же сломала.

За эти три свидания определилось самое главное.

Он не был хамом или недоумком, улыбался хорошей улыбкой, был на четыре года старше ее и уже работал, то есть «самостоятельный». Он не накачивался до одури пивом и потом, во время прогулок, не отпрашивался за ближайшую палатку пописать, в общем, не делал ничего такого, что вызывало бы у нее отвращение, и Олимпиада Владимировна пригласила его к себе, где, собственно, все и «случилось».

«Случившееся» показалось ей немного скучным и каким-то слишком… стерильным. Олежка долго «готовился» – целовал ее мокрыми поцелуями, после которых очень хотелось вытереть губы, активно гладил по спине и – слегка – по груди, прижимался, чтобы она «почувствовала», и она вроде бы даже «чувствовала».

Невыносимую неловкость она списывала на то, что у нее не слишком много опыта в данном вопросе, и еще на то, что он… чужой человек. Ну, совсем чужой. Но ведь не вечно же он будет чужим, когда-то станет своим, и все наладится, конечно, наладится!

Что именно и как именно должно налаживаться, она не очень себе представляла.

Олежка в конце концов стал своим. И ничего не изменилось.

Он приезжал, они ужинали, смотрели на диване телевизор и делали вид, что рассказывают друг другу о своих делах – ее совершенно не интересовала его риелторская контора, а ему не было никакого дела до ее карьерных устремлений и Марины Петровны.

В постели Олимпиаде было скучно и грустно, и приходилось все время прикладывать массу ничем не вознаграждавшихся усилий для того, чтобы все-таки поддерживать в себе некий интерес «к процессу».

Олежка всегда долго и старательно занавешивал окна шторами, проверял, нет ли случайных щелей, и не имело никакого значения, что Олимпиадины окна выходят как раз на ряд старых лип, за которыми пустырь, за пустырем гаражи, а дальше стройка, и решительно некому подсматривать оттуда за Олежкой, но он утверждал, что с открытыми шторами ему «неуютно».

Ну, и шут с ними, со шторами, неуютно так неуютно!.. Ей-то что, пусть хоть ставни приколотит, главное, чтобы ему было хорошо и свободно, а она сама уж как-нибудь… перетерпит.

Еще он долго и старательно принимал душ – большое достоинство, между прочим! – а Олимпиаде все время почему-то казалось, что там, в ванной, он в гигиенических целях протирает себя марганцовкой или салициловым спиртом. Потом он приходил в комнату, укладывался, вздыхал, некоторое время активно гладил Олимпиаду по спине и слегка по груди, уверял ее, что ему с ней хорошо, и… засыпал.

«По графику» на «все остальное» был отведен один день в неделю. Но и этот один день не приносил ничего… феерического.

Поцеловав ее некоторое время, очень старательно и очень мокрыми поцелуями, он аккуратно приступал к делу и делал его уныло и однообразно, видимо, так же, как заполнял договоры об аренде квартир «на длительный срок».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru