Весенняя коллекция детектива

Татьяна Полякова
Весенняя коллекция детектива

Доверять он не мог, но чувствовал ответственность – кажется, с той минуты, когда поставил в свой багажник расползающийся мешок с мусором и потом долго колесил по Москве, которую знал не слишком хорошо, в поисках мусорных ящиков. Это оказалось делом многотрудным, потребовавшим колоссального количества времени и вообще вдумчивого подхода. Он было нашел помойку, но оттуда его прогнали – он не до конца понял почему, но потом сообразил, что, видимо, ящики были не муниципальными, а частными. Он еще нашел, но там не было места для мешка, который привез Добровольский, мусор и так вылезал из него и выпадал со всех сторон, и его европеизированная совесть не позволила добавить к кучам еще и свой мешок. Так бы он и ездил, если бы не догадался выбросить мешок в бак возле американской закусочной – там с мусором не было никаких проблем – когда бак наполнялся, подъезжал шустрый маленький тракторенок и переворачивал его в кузов, не уронив ни одной бумажки. Добровольский, который после трудов пил в этой закусочной кофе, специально смотрел.

…Никогда еще мусорный мешок не был причиной его сближения с женщиной, а теперь вот стал. Мусорный мешок и два трупа, очень романтично!..

– Мне нужны сведения о ваших соседях, – сказал он своим перепуганным девицам, которые переглядывались у него над плечом, думая, что он ничего не замечает. – Как можно более подробные. Обещаю вам, что информация останется абсолютно конфиденциальной.

Зря он это сказал. Им и в голову не приходило, что они могут невзначай выдать чьи-то секреты, а вот теперь пришло.

– Господи, да мы ничего не знаем!

– Да, – подтвердила Люсинда Окорокова и сделала строгое лицо. – Мы ничего не знаем.

– Хорошо, – сказал Добровольский. – Тогда так. Люся, что вы делали, когда Парамонов упал с крыши?

– Мы? – удивилась Люсинда. – Мы… ничего не делали. Я носки штопала, а тетя Верочка, кажется, телевизор смотрела. Я не видала.

– Как? Почему не видели?

– Ну, она не любит, когда я ей мешаю телевизор смотреть. Она погромче любит. Я всегда к себе ухожу, а она концерт включает.

Люсинда не стала говорить, что уходит она не только потому, что тетя Верочка «не любит». Она уходит, потому что не может смотреть эти сказочные концерты. Ей все хочется туда, в телевизор, и там громко и красиво петь о любви, танцевать, взмахивать гривой и поигрывать микрофоном. Как она об этом мечтала! Она еще и сейчас мечтает, хотя Липа говорит, что все это глупости и никогда она туда не пробьется. Но ведь она же пишет песни, и неплохие, зря Липа говорит, что ужасные! Слова, может, и впрямь ужасные, плохо у Люсинды Окороковой со словами, но музыка-то, музыка!.. А в песне главное что? В песне главное как раз музыка!

– Значит, ваша тетя смотрела телевизор, а вы в соседней комнате штопали носки. Вы выходили оттуда во время концерта?

– Да не, не выходила, тетя не любит, когда я туда-сюда шастаю!

– А почему вы все-таки вышли?

Люсинда посмотрела в потолок.

Сейчас соврет, понял Добровольский.

И она соврала:

– Ну, потому и вышла, что услыхала, как Парамонов того… грохнулся с крыши! Я думала, обвал у нас, что ли? Вон в новостях в последний раз показывали, как в Осетии пятиэтажка рухнула, потому что ее эта самая подмыла… сель подмыла!

– Хорошо, – сказал Добровольский. – Вы вышли, когда услышали, что кто-то упал. Да?

– Да.

– И дальше что?

– А дальше уж вы вбежали. Сначала Липа, а за ней вы. И говорите мне, что Парамонов свалился, а я-то, дурочка, вам не поверила еще!

Это снова было вранье, но Добровольский решил пока ничего не уточнять. Если она думает, что он все это проглотит, не поперхнувшись, – ну, пусть так и думает!

– А ваша тетя?

– А тетя осталася концерт досматривать!

– То есть, когда вы выходили из квартиры, она сидела перед телевизором?

– Да не, не сидела! – сказала Люсинда с легким раздражением. Ей не нравилось, что он начал выспрашивать – поначалу все так хорошо было, так культурно сидели, выпивали эту виски, прям как положено все было, а тут на тебе, понесло его! Да и что ему может быть за дело до тети Верочки! – Она на кухню отошла или в туалет, может. Но сидеть не сидела.

– То есть, когда вы услышали шум и решили пойти посмотреть, вы тетю не видели?

– Да зачем мне ее видеть, когда телевизор на полную громкость орал! – совсем уж возмутилась Люсинда. – И на улицу она никогда не выходит, только летом, да и то до лавочки и обратно!

– Ваша тетя инвалид?

– Сами вы инвалид! Дай бог каждому такого здоровья, как у тети Верочки!

– А почему не выходит на улицу?

Тут Люсинда оказалась в тупике. Действительно, почему? Вроде бы все в порядке, руки-ноги ходят, и голова соображает, а на улицу… нет, не выходит.

– Не любит она улицу эту! – выпалила Люсинда. – И боится, потому что кругом беззаконие и хулиганство!

– Прямо возле дома беззаконие и хулиганство? – усомнился Добровольский.

– Да у нас кругом оно! А тетя Верочка этого не любит, и еще она воров боится! У нас дверь железная и окна изнутри железяками задвигаются!

– А у нее есть что красть?

– У всякого, кто своим домом живет, есть что красть! У нас вон телевизор японский, видеомагнитофон корейский, швейная машинка «Зингер», шуба тоже, каракулевая, и шапка тети-Верочкина! Мало ли, гопники набегут, по голове дадут, а старому человеку много ли надо!

– Кто такие гопники?

Люсинда замолчала и посмотрела недоверчиво:

– А че? Не знаете, кто такие гопники?

Добровольский искренне признался, что не знает. Люсинда даже головой покрутила от возмущения:

– Ну, хулиганье мелкое!

– Это жаргон, – пояснила Олимпиада Владимировна. – Вроде «ботвы».

– Ботвы?

– Вот такая ботва, прикинь, – тут же высказалась Люсинда, – бывает не до смеха!

Добровольский понял, что если они сейчас примутся ему объяснять, что такое «ботва», – это жаргон, вроде «зажигать драйв», понимаете? – то он точно пойдет и утопится, и решил не выяснять.

Итак, непонятно, где была тетя Верочка, когда Люсинда вышла на площадку, потому что в комнате, где орал телевизор, ее не было. Отлично.

– Теперь расскажите мне про человека с бородой, который носит кеды и живет на третьем этаже.

– Ах, это Женя, – сказала Олимпиада Владимировна таким тоном, как будто это имя все объясняло. – Он писатель. То есть никакой он не писатель, но однажды он что-то написал. Конечно, это нигде не печаталось, но он все ждет, что… напечатают. В сущности, несчастный человек!

– Меня убираться звал, – добавила Люсинда и взяла из коробки последнее печенье.

Вид при этом у нее был виноватый, она даже глазами по сторонам стрельнула, не видит ли кто, что это она доедает последнее, но было так вкусно, что остановиться она не могла. Вкусно и, самое главное, много – ешь сколько хочешь! Они с тетей Верочкой вечно экономничали, покупали печенье в бумажных пачках. Оно сильно крошилось, пахло парфюмерией, и Люсинде все время казалось, что пекут его из мыльных стружек.

Вот у них в Ростове на Прибрежной улице пекарня есть. Вот там печенье так печенье – толстое, масляное, мягкое, во рту тает! Купишь кулечек, идешь и ешь себе, до дома не близко, солнышко припекает, рекой пахнет и печеньем из кулечка, и точно знаешь, что на всю дорогу хватит, и так весело идти с печеньем! А дома ужин, мама непременно за стол посадит, и хоть и не хочется, а поешь, потому что вкусно и мамино!..

Тут Люсинда вдруг так заскучала по маме, что последнее печенье из коробки проглотилось как-то незаметно, и сразу стало грустно. Раз все кончилось, значит, сейчас будут выгонять. Нет то есть, они культурные, выгонять не станут, но, значит, дело к концу идет, придется возвращаться домой, к тете Верочке, пробираться, стараясь не вздыхать, не скрипеть дверьми и половицами, а как не скрипеть, когда они сами скрипят! Дом-то старый совсем. Тетя Верочка проснется, начнет жаловаться на бессонницу, в которую ее вгоняет Люсинда, на старость, на погоду, попросит чайку, а потом еще и грелку, и угомонится только поздно ночью, а Люсинде вставать в полшестого. До Выхина далеко, и работа у нее в восемь уже начинается. Ашот сам непременно припрется проверять, «заступила» или «не заступила», и не лень ему, черту носатому!..

Вспомнив про Ашота, она совсем загрустила и пригорюнилась. Вот ведь как оно вышло – ехала-то в консерваторию, а получила что? Фигу с маслом получила и тетю Верочку в придачу!

Нет, конечно, тетя ее облагодетельствовала, позволила жить у себя, а то пропала бы Люсинда совсем! Сколько она видит на своем рынке именно таких, молоденьких и совсем пропащих, подсевших на наркоту, дрожащих, пьяненьких, в рваных колготках, с ярко наведенными глазами и губами на юных, ужасающе порочных, мятых лицах!.. Некоторых, совсем уж плохоньких, Люсинда жалела и подкармливала по секрету от Ашота, который за такую жалость от нее мокрого места не оставил бы, и несколько раз ездила в вешняковскую церковь, ставила свечки за всех несчастных и горемычных – сама-то она и впрямь хорошо устроилась! Если бы только не Ашот, то и вообще замечательно.

Впрочем, если бы не Ашот, появился бы непременно Казбек или Махмуд, и еще неизвестно, стали бы они так с ней миндальничать! Ашот хоть Любу побаивается!

Она опомнилась, только когда поняла, что и Липа, и этот новый сосед с длинной фамилией смотрят на нее и ждут. А чего ждут, она не поняла, все прослушала.

– Люсь, ты к Жене когда-нибудь заходила?

– Да сто раз! Убираться, он сказал, не надо, а надо будет, только когда он гонорару свою получит. Зато он мне роман читал! – похвасталась Люсинда. – Он его всем читал!

– Мне не читал, – сообщила Олимпиада.

– Да как же тебе читать, когда ты все время на работе! А мне читал и дяде Гоше читал, я знаю. А Филипычу вообще домой давал. Я однажды пришла, а он уходит, Филипыч, и у него такая папка здоровая! И он мне сказал, что Евгений – это он так Женьку называет! – дал ему свой роман почитать. А Женька потом объяснил, что это будет независимая рецензия, вот как!

 

– Кто такой Филипыч?

– Красин Владлен Филиппович, кажется, плановик из НИИ. Он тут всегда жил, я его маленькой очень хорошо помню. Он мне все время странные вопросы задавал – почему у меня такие плохие манеры и почему я так громко говорю. А однажды конфету дал большую, а оказалось, что это пустой фантик. Я тогда так переживала, а бабушка рассердилась. – Олимпиада Владимировна улыбнулась воспоминанию. – Повела меня в булочную на Гоголевский и купила килограмм таких конфет. И сказала, чтобы я ни у кого ничего не брала.

– На каком этаже он живет?

– На первом, – сказала Люсинда. – Рядом с нами. Там, на первом, мы с тетей Верочкой, Люба, баба Фима и Филипыч.

– Вы видели, как он оказался на площадке, когда госпожа Парамонова кинулась на… писателя?

Олимпиада посмотрела на Люсинду и пожала плечами. Люсинда покрутила головой.

– Не, мы не видели! Да они дрались-то как, разве еще за чем уследишь! Упокой, господи, Парамонова, но жену его я терпеть не могу! Все она ко мне вяжется, все бдительность проявляет. Я ей – идите, женщина, в народную дружину, там и проявляйте, а у меня все справки на руках, и нечего меня проверять!

– Ну, откуда он мог взяться? – с некоторой досадой спросила Олимпиада. – С работы наверняка пришел, а тут у нас такая история!..

То, что Красин пришел не с работы, Добровольскому было очевидно. Он еще помолчал и спросил задумчиво:

– А у него есть валенки?

Девицы опять переглянулись и уставились на него.

– Да у нас у всех есть, – сообщила Олимпиада. – Тут же не чистит никто! Бывает, так завалит, что до стоянки только в валенках и дойдешь.

– А я так и на работу в валенках еду, – подхватила Люсинда. – Холодно целый день стоймя стоять! Я и портянки умею наматывать, и варежки подшила, баечку внутрь сунула и подшила! Правда, я сейчас в варежках не работаю, потому что у меня рефлектор в палатке, а раньше только в них!..

– Понятно, – сказал Добровольский.

В Женеве никто не ходил в валенках, круглый год было солнечно, и в феврале цвела магнолия. По набережной бегали дети, коляски стояли как попало, и подростки на роликовых коньках старательно их объезжали. В ботаническом саду в воскресенье утром не протолкнуться – все приходят завтракать на лужайки, с корзинами, пледами и детьми, а потом уезжают в горы, загорать или кататься на лыжах, смотря по сезону.

Офис Добровольского находится в центре, впрочем, в Женеве центр везде, на вымощенной булыжником, круто поднимающейся вверх улочке, и повар-француз из ресторанчика напротив всегда готовил ему один и тот же салат – крупно нарезанные помидоры с козьим сыром и приправами. Добровольский ел салат, запивал его холодным белым вином, смотрел на прохожих и совершенно точно знал, что будет завтра, послезавтра и через год. Кажется, это называется стабильность.

Валенки и баечка, подшитая в варежки, были так же далеки от него, как Британия от Гондураса.

Только почему-то нынче он чувствовал себя как раз гондурасцем, а не британцем, – тем, кому приходится растолковывать самые простые вещи и который не понимает самых простых слов вроде «ботвы»!

– Значит, валенки есть у всех, – подытожил он. – Понятно.

Он помолчал еще немного, собираясь с мыслями. Эти валенки почему-то совершенно вывели его из равновесия!..

– Липа, на нашем этаже четыре квартиры. Ваша, моя, Парамоновых и еще одна. Кто в ней живет?

– Да Вовчик в ней живет! – воскликнула Люсинда. – Студент.

– Я никогда его не видел.

– Да его никто не видит никогда, – сказала Олимпиада. – Вернее, очень редко. Я даже не знаю, студент он, или кто. Когда-то говорил, что студент, но с тех пор времени много прошло.

– А может, там нет никого?

– Есть! – уверенно провозгласила Люсинда. – На той неделе деньги собирали, так его дома не было. Я ему записку в дверь сунула, чтоб он Любе сто рублей сдал, ну, он на следующий день пришел и сдал!

– Может, он рано уходит и поздно приходит, – Олимпиада пожала плечами. – А может, вообще не приходит. Хотя у него есть мотоцикл, он стоит на той же стоянке, что и моя машина, рядом практически. Иногда я приезжаю, а мотоцикла нет, значит, студент катается где-то. Но чаще всего стоит.

– То есть вы хотите сказать, что он все время дома, но ни разу не вышел на шум?!

– Да мужикам вообще ни до чего дела нет, – поделилась наблюдением Люсинда, – кабы не бабы, они вообще из нор не вылезали бы!

– Ну, Парамонов, например, был очень активный, – возразила Олимпиада Владимировна, и они заспорили, какой именно был Парамонов.

Добровольский думал.

Валенки есть у всех. Кто живет в четвертой квартире на их площадке, неизвестно. Чем занимался слесарь, неизвестно тоже. Откуда на площадке возник жилец Красин с портфелем, тем более неизвестно, никто не видел, как он появился.

Кто-то забрал лопату после того, как ударил Парамонова по голове. Кто-то наблюдал за ним, Добровольским, когда он осматривал крышу. Кто-то открыл дверь в квартиру покойного слесаря. Кто-то подмел пол там, где были следы. Следы были от парамоновских ботинок, валенок и кед.

У Люсиндиной тетушки валенки были в пыли, Добровольский рассмотрел их, когда делал вид, что искал зажигалку. Где была тетушка, когда Парамонова сбросили с крыши, неизвестно. Телевизор работал, а саму тетушку Люсинда не видела.

Зачем понадобилось слесаря взрывать, непонятно совсем. Что делал писатель Женя в Шереметьеве – загадка.

Добровольский знал, что нельзя думать, когда так мало информации, но первый раз в жизни он не понимал, как ее добыть, не возбуждая подозрений. Кроме того, он почти забыл о том, что не должен привлекать к себе внимание властей, или вся многолетняя работа пойдет псу под хвост.

Пардон, коту. Под хвост коту Василию.

Вышеименованный кот лежал у него на коленях, очень тяжелый, очень горячий, и громко тарахтел, будто внутри у него работал моторчик. Добровольский рассеянно его чесал, а Василий подставлял места для чесания.

Олимпиада Владимировна подумала с некоторой тоскливой жалостью к себе, что ей бы тоже хотелось, чтобы кто-нибудь ее почесал, да вот некому, и тут же себя одернула. Дома на диване спит Олежка, а ее посещают подобные мысли!

Но что делать, если они сами лезут ей в голову?!

Добровольский спохватился и предложили дамам еще чаю. Дамы отказались.

Следовало подниматься и уходить, но расставаться почему-то никому не хотелось.

Павел Петрович решительно не знал, чем бы их задержать, и даже растерялся немного. К светской беседе он не был готов, да и вряд ли возможно завести с ними светскую беседу.

Олимпиада Владимировна еще мгновение сидела, сильно выпрямив спину, а потом поднялась, и Добровольский поднялся следом, подхватив кота. Василий свешивался длинной тушкой на две стороны, но не делал никаких попыток освободиться.

Он тоже наслаждался обществом. Столько лет у него ничего этого не было – дома, кресла, батареи, чистой руки, которая гладила бы спину. Он даже позабыл, было ли когда-нибудь вообще! А если и было, то значительно хуже, чем то, что наступило теперь, – рай, нирвана! Раньше Василий – тогда он еще был даже не Барсик, а Шурик, – служил в библиотеке, ловил тамошних мышей и выучил много красивых и умных слов.

Он вообще был ученый кот и знал толк в жизни.

– Спасибо за чай, – поблагодарила Олимпиада, и Добровольский понял, что она расстроена. Все это читалось на ее лице так легко, как на книжной странице. – Мы должны уходить.

– Последний вопрос, – сказал Павел Петрович, и она посмотрела на него с надеждой.

Никаких надежд, мысленно приказал ей Добровольский.

Я все вижу.

Я все знаю.

Ты умненькая, воспитанная, начитанная, славная внучка Анастасии Николаевны, которая работала в Ленинке, и скрасила моему деду жизнь, когда мы все бросили его одного. Ты мне подходишь, если не по возрасту, то по воспитанию. Хотя и по возрасту подходишь тоже, потому что мне, в силу взрослости моей, глубоко наплевать на многое, на твоего кавалера, к примеру. Я знаю, что уведу тебя от него в два счета. Нет, на счет «раз». Тебе будет со мной головокружительно интересно, и мне, скорее всего, будет интересно с тобой – вон ты какая, стойкая, справедливая, благодарная! И именно поэтому – стоп. Никаких надежд. Никакого будущего.

Я больше не попаду в ситуацию, когда от меня ничего не зависит, и я больше никогда не буду отвечать ни за кого, кроме себя.

И за тебя не буду.

– Последний вопрос у меня к вам, Люся, – сказал Павел Петрович довольно холодно из-за собственных мыслей. – Когда мы встретили вас на лестнице после того, как упал Парамонов, вы держались за щеку. Кто вас ударил?

Она так перепугалась, что Павел Петрович решил – сейчас кинется бежать, упадет и расшибется. В квартире было тесновато.

– Я?.. – пробормотала Люсинда. – Я?! Ударить?! Меня? Никто… Никто меня не ударял, что вы!

– Люся, у вас на щеке отпечаталась пятерня. Вы прикрывали щеку рукой. Кто вас ударил?

– Я… мне домой… мне домой надо… там тетя Верочка одна… я…

И она на самом деле кинулась, затопала, Добровольский неожиданно быстро двинулся за ней, даже Василия в кресло уронил.

Олимпиада рванулась было следом, но Добровольский ее моментально остановил, даже не словами, а взглядом, которого она послушалась.

– Ну и что это такое? – спросила Олимпиада у Василия, когда он уселся, очень недовольный, и встопорщил усы. – Кто ее ударил?

В это время вернулся Добровольский.

– Я не знаю, – ответил он на вопрос, заданный коту. – Кажется, я ее расстроил.

– Да уж, – согласилась Олимпиада. – Мне нужно ее успокоить.

– Она убежала домой, – рассеянно сказал Добровольский. – Я не уверен, что вы вообще должны с ней разговаривать об этом.

Олимпиада посмотрела – сидит себе в кресле, гладит кота, будь он неладен, вид загадочный у обоих.

– Может, вы ошиблись? – спросила она сердито. – Я что-то ничего не заметила такого, что было бы похоже на пощечину!

– Это потому, что вы были заняты совсем другим. И я не ошибся, иначе ваша подруга так не испугалась бы. Сказала бы, что это чепуха, и все.

Олимпиада помолчала. Он был прав.

– И я так и не понял, что она делала на площадке между первым и вторым этажом.

– Она же вам рассказала! Она вышла потому, что услышала шум на улице!

– И вместо улицы помчалась наверх? Ведь живет она на первом этаже, правильно?

Олимпиада растерялась.

– Ну… да.

– И как она могла услышать шум на улице, если у них в квартире вовсю орал телевизор, а на окнах, как только что было сказано, ставни?

– У них не ставни, – все так же растерянно пояснила Олимпиада, – у них… щиты такие, изнутри задвигаются.

– Если щиты были задвинуты, она не услышала бы даже ядерного взрыва. Не то что падения нашего Парамонова. Зачем она вышла на лестницу? Как оказалась между этажами? Кто ее ударил?

– Люся ни в чем не может быть замешана, – твердо сказала Олимпиада. – Я ее знаю, она отличный человек!

– Возможно. Но она может быть замешана во что-то другое, о чем мы пока даже не догадываемся.

– Бросьте! Во что она может быть замешана?

Добровольский пожал плечами.

– Я должна идти, – высокомерно сказала Олимпиада. Высокомерие от того, что он ее расстроил. – Доброй ночи.

Он вышел ее проводить и подождал, пока она закроет дверь. Потом некоторое время подумал на площадке.

Нет никаких данных, вот в чем основная проблема! А если их нет, значит, нужно их добыть!

Добровольский вернулся к себе, вошел в прихожую, но дверь закрывать не стал.

Олимпиада Владимировна, приникшая к «глазку» в своей квартире, не пропускала ни одного его движения.

Он вышел через пару секунд в перчатках, но без куртки и с маленькой сумочкой под мышкой, похожей на косметичку. Деловито запер дверь и стал подниматься по лестнице на третий этаж.

Вид у него был совершенно безмятежный.

Олимпиада подождала-подождала, но он не возвращался. Тогда она сходила посмотреть на Олежку – тот спал, рот был по-прежнему открыт. Она постояла над ним, размышляя, и вернулась в прихожую. Кое-как засунула ноги в туфли, натянула перчатки, подумала, стащила туфли и, роняя вещи, выгребла из шкафчика кроссовки – чтоб не топать!..

Добровольский решил, что он один такой умный. Он думает, что его одного интересует вопрос «собственной безопасности». Он считает, что один способен делать выводы – посмотрим!..

Олимпиада Владимировна потопала ногой, проверяя, удобно ли наделась кроссовка, сдернула кожаную курточку и осторожненько выбралась за дверь.

На площадке горел яркий свет, и у кого-то из соседей бубнил телевизор – Парамонова, что ли, смотрит?..

Олимпиада вдруг подумала, как ей, должно быть, грустно.

 

С Парамоновым они были прекрасной парой – ругались, чуть не дрались и при этом были полными единомышленниками во всем, даже в том, что касалось бдительности в отношении подозрительной Люсинды Окороковой. У них было полное родство душ, они и говорили одинаково! Олимпиада совсем не помнила их молодыми и иногда думала, что они так и родились – он в подтяжках и майке, она в бигуди и спортивном костюме. Теперь Парамонова осталась одна – да еще старая, облезлая, толстая, скандальная собака Тамерлан! Как ей жить?.. Что делать?..

Никаких звуков не доносилось с третьего этажа, но сосед ушел именно туда, и Олимпиада стала осторожно подниматься.

Здесь было тускло, и от тусклости сразу стало неуютно и страшно так, что она остановилась в нерешительности – не вернуться ли? – и разумно пообещала себе, что вернется при первой же опасности, а пока никакой опасности нет.

Она просто постоит и посмотрит. Понаблюдает и поймет. Поймет, куда ушел сосед.

Дверь на чердак была закрыта на висячий замок. Стараясь не дышать, Олимпиада потрогала его – заперт. Значит, на чердаке Добровольского нет. Где он может быть, если квартир всего две, одна, опечатанная, дяди Гоши Племянникова, а вторая бородатого писателя Жени?

Олимпиада постояла, размышляя, потом подкралась к двери в квартиру гения русской прозы и прислушалась. Ничего не было слышно, ни звука. Может, он спит или его нет дома?

Но куда делся Добровольский?! Не вылетел же в трубу, как черт в произведении Николая Васильевича Гоголя «Ночь перед Рождеством»! Впрочем, и трубы-то никакой поблизости не было.

Хоть Олимпиада Владимировна и презирала детективы, но все же знала, что если остается одна-единственная возможность, то, какой бы невероятной она ни была, это и есть правильный ответ.

Осталась одна-единственная возможность – квартира дяди Гоши Племянникова.

Она подошла к двери, сунула ухо почти в щель и прислушалась. Оттуда тоже не доносилось никаких звуков – да и как они могли доноситься, если там никого нет и быть не может?!

Пока она совала ухо, прядь волос упала ей на нос, и Олимпиада, скосив глаза, подула вверх, чтобы сдуть прядь. От ее дыхания зашелестела и отлепилась от косяка бумажка с фиолетовой печатью. Олимпиада от неожиданности подалась назад, замерла, а потом легонько поддела бумажку пальцем. И впрямь не приклеена!

Тогда она толкнула дверь внутрь, уверенная, что та не откроется, но дверь открылась!

Хуже того, в глубине квартиры, за поворотом узкого коридорчика, горел неровный свет, как будто в подземелье, где гномы пересчитывали содержимое своих сундуков!

Олимпиаде стало страшно.

Здесь нет никаких гномов, строго сказала она себе и осторожно, по шажочку, двинулась в квартиру. Третий этаж, какие гномы!

Теперь ей уже казалось, что и воздух здесь холодный и влажный, могильный какой-то воздух, и неспроста он такой!.. Может, где-то здесь бродит душа слесаря дяди Гоши, обратившаяся в привидение!

В глубине квартиры раздался шорох, показавшийся ей шелестом крыльев летучих мышей в подземелье, потом что-то заскрежетало – может, цепи на истлевших костях скелета?!

Олимпиада потрясла головой.

Никаких костей. Никаких скелетов. Просто квартира покойного слесаря.

Ей очень захотелось вернуться. У нее Олежка, мать и Марина Петровна на работе. Отсюда, из этой квартиры, казалось, что ее жизнь прекрасна и все еще впереди, да и то, что позади, чудесно, волшебно!..

Зачем ее сюда понесло?!

Шаги. Олимпиада в панике отступила назад и вбок и прижала уши, как заяц, настигнутый собакой, которому некуда больше бежать и жизнь которого больше ничего не стоит.

В конце коридора показался Добровольский, поглядел на нее, хмыкнул и покрутил головой.

– Вот я не угадал, – сказал он негромко и как-то очень прозаично. – Я был уверен, что ты сидишь дома, пьешь кофе и страдаешь.

Олимпиада перевела дух.

– Почему страдаю? – спросила она немного дрожащим, но все же очень деловым голосом, будто в этом было все дело.

Добровольский еще посмотрел на нее и вздохнул:

– Из-за меня, конечно, – сказал он совершенно серьезно, – из-за кого же еще тебе страдать?

Это была крошечная проверка, маленький экзамен себе – ошибся или нет? – и оказалось, что не ошибся.

Олимпиада Владимировна не стала возмущенно отнекиваться и горделиво заявлять, что она о нем думать не думает и вообще знать его не желает. Олимпиада Владимировна подошла, серьезно посмотрела на него и спросила:

– Откуда ты знаешь, что я страдаю?

– У тебя на лице написано, – объяснил Добровольский, и она взяла себя за щеки, словно на ощупь проверяя, нет ли на них надписей.

На этом с личной частью было покончено, и началась деловая.

– Зачем тебе понадобилось в эту квартиру?

– Когда я поднимался на чердак, эта дверь была открыта. Я подумал, что, раз кто-то ее уже открывал, открою и я.

– Зачем?

– Вот и я не понимаю – зачем. Однако совершенно очевидно, что кто-то из соседей был здесь, когда Парамонов упал с крыши. Стой тихо и не мешай мне.

– Да я и не мешаю, – пробормотала Олимпиада.

У самой двери стояли валенки, и Добровольский, неожиданно заинтересовавшись, зачем-то по очереди приподнял их, сначала один, а потом другой. Присел на корточки и внимательно изучил прямоугольный отпечаток в пыли, похоже, туда ставили нечто не слишком большое, с твердыми краями. Тут он отчего-то хмыкнул, поднялся с корточек и ушел в комнату, и Олимпиада, боязливо оглянувшись по сторонам, вошла за ним и остановилась на пороге.

Когда-то она была здесь, сто лет назад, и смутно вспоминала продавленную тахтюшку с вылезшим зеленым ворсом, рядом телевизор «Темп», напротив посудный шкаф с приоткрытой дверцей, коричневый стол, который задумывался как полированный, но со временем, когда сошел лак, превратился в ободранный деревянный, застланный газетами. На газетах стояла сковорода с кособокой ручкой, а рядом еще паяльник на подставке. Ни книг, ни кассет, ничего, что свидетельствовало бы о том, что хозяину была интересна жизнь, которая идет за стенами этой комнаты.

Олимпиада побывала здесь раз или два, когда еще бабушка была «старостой» вместо гадалки Любы и приходила за деньгами на какие-то общественные нужды. Кроме того, бабушка, как участковый оперуполномоченный Анискин, задалась целью всенепременно найти самогонный аппарат. Было известно, что в доме балуются самогонкой, – тогда спиртного в Москве было вовсе не купить, а от мужичков попахивало, и на первомайские праздники, которые отмечали во дворе, на врытом в землю столе под липами, ничейная баба Фима выставила целую бутыль самогона, но где взяла, не призналась даже в подпитии.

Олимпиадина бабушка спиртное на дух не переносила и мечтала аппарат извести, но так его и не нашла.

Добровольский тем временем осмотрел стол, даже газеты поднял, по очереди понажимал на подушки с зеленым ворсом, залез в шкаф и долго в нем копался.

– Здесь ничего нет, – сказал он, вынырнул из шкафа и притворил створку. Она немедленно отворилась с тихим стариковским скрипом. – То есть совсем ничего.

– Как? А вот… вещи…

– Вещи ни при чем. Он ведь должен был чем-то заниматься, ну, хоть кроссворды отгадывать, а здесь нет ничего. Даже газеты, – он кивнул на стол, – трехлетней давности!

– Ну и что? Может, он ничем и не занимался. Может, он день и ночь телевизор смотрел!

– Откуда?

– Что – откуда?

– Откуда он смотрел телевизор, из посудного шкафа? Или сидя на полу? Ты обрати внимание, как мебель стоит!

Олимпиада обратила.

Действительно – телевизор стоял в изголовье тахты и напротив посудного шкафа, а стол оказывался вообще за углом! Непонятно.

– А в той комнате жил его сын?

– Наверное.

Добровольский протиснулся мимо нее, слегка задев ее пузом – все-таки он был очень здоровый! – и открыл дверь в соседнюю комнату. Свет он не зажигал, горела только слабая лампочка в коридоре, и его тень, огромная, неуклюжая, бесшумно прошла по стене, как в кошмаре.

Олимпиада опять прижала уши.

Перчатки мешали ей, и она потянула одну, чтобы снять, но Добровольский прикрикнул, чтобы не смела, и она не стала снимать.

Дверь в ту комнату открывалась плохо, мешал диван, стоявший вплотную к двери. Еще там были гардероб, небольшой компьютерный столик, полочка с книгами – детективы, конечно, поняла Олимпиада, когда всмотрелась, – стопка журналов в углу и на вбитом в стену гвоздике боксерские перчатки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru