Олимпиада в это время чувствовала себя отчасти этой самой квартирой, которую арендовали на длительный срок.
Он не любил, когда она проявляла излишнюю активность, утверждая, что это пошло. Он не говорил ей ни слова, утверждая, что мужчины так устроены, в постели говорить не умеют. Он то и дело испуганно шептал ей: «Не шуми!», когда она издавала какие-то звуки, и она замолкала.
Он никогда не целовал ее «просто так», а только «с намерениями», и если она спрашивала, ну, почему, почему он никогда ее не поцелует и не обнимет, произносил длинную речь о том, что «просто так» он не может, что ему нужно долго готовиться, что все это совсем не просто, что он должен каждый раз к ней «привыкать», и еще что-то длинное, со множеством пунктов, как тот самый договор об аренде.
При этом он не пил, не тратил ее деньги, мог помыть посуду, если она просила, по выходным ходил с ней в гости и в кино, с удовольствием и гордостью демонстрировал ее своим друзьям, поверял ей свои секреты, а что еще нужно?..
Конечно, конечно, не об этом было написано в книгах, не это показывали в фильмах про любовь, но Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной во всех отношениях, со временем стала считать все слухи про любовь… несколько преувеличенными.
Или нет, не так.
Олимпиада Владимировна, будучи девушкой рассудительной, со временем стала считать, что у нее как раз такая любовь и есть.
Ну и что? А мне даже нравится!..
Полная предсказуемость, никаких бурь и истерик, на которые нужно тратить время и душевное здоровье, никаких непредвиденных обстоятельств. Конечно, скучно немного, да и темпераменты у них, как бы это получше сказать, видимо, наверное, может быть, отчасти, немного… разные, ну и что?
Ее мать из-за большой любви потеряла все – даже себя самое, и Олимпиада Владимировна ничего такого решительно не желала!
Впрочем, однажды она предприняла попытку поговорить с ним о жизни и любви и пожалела об этом.
Олежка сделал страшные глаза и сказал с отчаянием, что она «совершенно его не понимает». Что он понятия не имеет, чего она от него хочет. Что он работает, устает, ему нужны «условия», а они есть не всегда.
Тут Олимпиада решила уточнить, что именно за условия ему нужны и почему они есть не всегда, если постель все время одна и та же, и квартира одна и та же, и даже она сама, Олимпиада, все время одна и та же!
Олежка разобиделся совершенно.
Ну, он так устроен!.. Для воодушевления – сама понимаешь, в каком смысле! – ему необходимы соответствующее настроение и состояние души. И тела. Да, вот именно, еще и тела! И если она этого не понимает, грош ей цена как его любимой женщине. А всякие такие разговоры-переговоры о предмете столь деликатном он – если она хочет знать! – считает пошлостью и неприличием. Вот именно, неприличием! Она насмотрелась голливудских фильмов, где показывают невесть кого, а не нормальных, отягощенных думами, мамами и риелторскими конторами, в которых работает главный Олежкин враг Тырышкин, мужчин! Только в этом самом кино все непрерывно целуются, обнимаются и друг с другом спят. Он, Олежка, считает – если она хочет знать! – это занятие совершенно бессмысленным и ничего не добавляющим ни уму, ни сердцу! Да и для тела, по большому счету, это сплошное перенапряжение, а удовольствие так себе, средненькое. Вот так! Поэтому, если она хочет непрерывных пошлых удовольствий – сама понимаешь, в каком смысле! – то пусть обращается к кому-то другому. Его, Олежку, все и так устраивает.
Олимпиада робко возразила, что да, она хочет удовольствий – и именно в том смысле! – но не видит в этом ничего плохого. Именно потому, что он, Олежка, ее любимый мужчина, она и ведет с ним эти самые разговоры, а не был бы он любимым мужчиной, она бы с ним таких разговоров не вела. Но что же ей делать, если она… если для нее… если ей не хватает десяти минут раз в неделю его унылых укачиваний!
Нет, нет, конечно, она так не сказала, как-то по-другому выразилась, как-то нежно и осторожно, ибо глянцевые журналы эти – Библия, Коран, Книга судеб и Молитвослов современной молодой женщины – предупреждали, что с мужчинами «об этом» нужно говорить осторожно, намеками, иносказательно, да еще так, чтобы он, боже сохрани, не догадался, что он чем-то плох! Ибо, в противном случае, у него может «совсем пропасть интерес», и тогда его придется лечить у доктора для возбуждения этого самого «интереса»!
Олежка в тот момент обижаться передумал, обнял ее, пощекотал за ушком, слегка поцеловал и сказал, что все у них хорошо, а дальше будет только лучше, и все она придумывает, и ничего такого ей на самом деле не надо, и не сварит ли она ему кофе?
Она сварила, смутно надеясь, что обещанное улучшение как раз и наступит сегодня ночью, но Олежка забрался в постельку, вкусно зевнул, великодушно потрепал ее по затылку, давая возможность приникнуть к его мужественной груди, и через десять минут спал, сладко посапывая.
Олимпиада пошла на кухню, докурила его сигарету – хотя никогда не курила! – и налила себе джину из квадратной бутылки.
Джин без тоника на вкус был гадкий, какой-то острый, царапал язык и горло и в желудке, кажется, тоже производил какие-то разрушительные действия.
– Ну и ладно, – вслух сказала она себе, рассматривая Олежкин бычок в своих пальцах. – Подумаешь! Не очень-то и хотелось.
Видимо, он прав. Жить в реальной жизни в соответствии с голливудскими или книжными стандартами – глупость, недаром она так часто и с таким упоением ругала Люсинду за пристрастие к детективам!
Олимпиада тоже как-то их почитала и пришла в негодование.
Особенно одна детективная дамочка привела ее в скверное настроение. Дамочка сочиняла не просто незатейливые сюжеты «с убийством», она еще и про любовь шпарила, как по нотам, и по ее, дамочкиным, книжкам выходило, что она, эта любовь, как пить дать рано или поздно свалится тебе на голову сама. И только тогда и станет понятно и ясно, зачем ты жила все предыдущие годы, и как они были ужасны, и как теперь, с появлением «главного» мужчины, все пойдет замечательно хорошо! Любовь у дамочки была описана с подробностями, с красотищей, «с переживаниями», с «запахом бензина и дорогих духов», и там, на страницах, у мужчин никогда не было проблем с Тырышкиным, мамочкой и риелторской конторой! А тех, у которых были, авторша моментально из своих книжонок изгоняла – мол, не нужны нам такие, подавай нам тех, которые все могут, все хотят, и не раз в неделю, и не десять минут, и не каких-то там унылых укачиваний!
Интересно, а сама авторша верит в то, о чем пишет, или все это «опиум для народа»? И если верит, то неужели именно так – что «это» до гроба, что от поцелуя темнеет в глазах и сводит пальцы ног, что в конце флердоранж и ребенок, плод совместных усилий, – сами понимаете, на какой почве! – которого счастливый отец тетешкает, носит на руках и мечтает понаделать ему братьев и сестер?!
Олимпиада детектив отдала Люсинде, снабдив, правда, ее всеми комментариями по поводу того, что она думает на счет дамочкиных творений!
Смерть Парамонова Олежка Олимпиаде тоже простил, как тот неприятный разговор, и зажили они опять хорошо и складно – ужин, диван, телевизор, нежное и не слишком заинтересованное почесывание по спине и здоровый сон до самого утра.
Олимпиада маялась. Не могла спать. Вставала. Слонялась. Мерзла. Принимала ванну. Ненавидела Олежку, который легко и беззаботно дышал под ватным одеялом. Ненавидела себя за идиотские мысли о том, что сумасшедшая ночь с мужчиной моментально привела бы ее в чувство хотя бы ненадолго, хотя бы для того, чтобы спать, но не было никакой сумасшедшей ночи! Ни одной!.. И надежд на такую ночь тоже особенных не было.
Даже сейчас, сидя рядом с ним на диване, она все строила планы, как бы ей заманить его в постель пораньше, придумать что-нибудь поинтереснее, приласкать как-то особенно. Наверное, все же она виновата, что он не хочет – не хочет-то он именно ее! Значит, дело все-таки в ней, значит, она «не соответствует», а если бы «соответствовала», все было бы хорошо!
Олежка допил кофе, удовлетворенно зевнул, романтически потрепал ее по плечу и слегка подвинул. Ему хотелось лечь, а она мешала. Олимпиаде пришлось пересесть в кресло.
Планы рушились на глазах, и непонятно было, что бы такое предпринять для их претворения в жизнь.
Она сидела в кресле и смотрела на него. Он опять широко зевнул – «а-а-аха-ха!» – переключил каналы и пристроил пульт себе на живот.
От отвращения у нее вдруг потемнело в глазах – что там детективная дамочка сочинила про поцелуи, от которых темнеет?! Потемнело так сильно, что Олимпиада встала и быстро подошла к окну, чтобы как-то успокоиться.
Может, мне его бросить? Вот прямо сейчас?! Просто сказать, чтобы убирался к черту, к мамочке, к Тырышкину?! Ну ведь ясно, ясно, что ничего не выйдет, ну сколько можно! Сколько это будет продолжаться – ее приставания, подлизывания, заигрывания и его неудовольствие, раздражение и здоровый сон?! Всегда?! Я не хочу всегда! Я не смогу всегда!
Она передвинула цветочные горшки и подышала на стекло, чтобы успокоиться.
«Давай, – сказала она рассудку, – что ты спишь, как Олежка?! Включайся!»
«Я здесь, – откликнулся рассудок. – Включаюсь.
Итак, ты, конечно, можешь его выгнать в два счета. Но, во-первых, жалко, свой как-никак! Во-вторых, дальше что? Что дальше-то? Он не пьет, не буянит, не изменяет, не просит у тебя денег, разве что изредка на сигареты! Он вполне ничего, нормальный парень, такие сейчас на вес золота, дорогая! Темперамент у тебя? Ну, и будешь сидеть со своим темпераментом вообще без мужика! Ты на встречу одноклассников в прошлом году ездила? Ездила. Сколько там у вас в классе благополучно замужних девиц? Ну, от силы пяток, а остальные?! Все делают вид, что они бизнес-леди, все они делами заняты, все себе занятия придумывают, и ты хочешь к ним в компанию?! У него все-таки работа, зарплата, машина какая-никакая, ну, и добрый он, ты же знаешь! Останешься совсем одна, будешь, как Марина Петровна, в коричневом костюме и туфлях без каблука, сотрудников день и ночь палкой по коридору гонять – а все из-за того, что мужика рядом нет, никакого нет, ни плохого, ни хорошего, а наш с тобой Олежка не самый плохонький!»
Олимпиада подождала, когда рассеется туманная пленка на стекле, подышала еще и, совершенно успокоившись, вернулась в кресло.
Все правильно. Не станет она его выгонять.
И тут, видимо, для того, чтобы напакостить рассудку, в дело включилась дурацкая фантазия.
«А тот тебя в прошлый раз звал чай пить, – ехидно сказала она, – и ты не пошла потому, что Парамонов с крыши упал! А не упал, так ты и пошла бы. Ты бы сидела у него в квартире, смотрела на него загадочно, говорила бы умные слова. А он… ничего. На Олежку нашего совсем не похож. Чувство юмора у него, глаза черные, куртка в стиле «кантри кэжьюал», и живет он в Женеве, а это – хоть ты тресни пополам! – для барышни всегда является дополнительным стимулом. Мы-то с тобой знаем, дорогая! Еще он спас твоего драгоценного Барсика, поставил в багажник твой мусорный пакет и моментально унял соседскую драку, а Олежка в это время скулил, чтобы ты его домой отпустила! Вот интересно, а он, здоровый, как бабушкин столовый буфет, черноглазый, широченный, тоже целуется мокрыми поцелуями и делает все «по графику»? И ему нужны «условия»? И он читает лекции о том, что «это» не главное, мол, есть дела поважнее?!»
Дурацкая фантазия все испортила. До такой степени, что пришлось Олимпиаде бежать в ванную и принимать там душ – просто для того, чтобы чем-нибудь заняться!
Из ванной она вышла мокрая, сонная и была рада тому, что Олежка спит – пульт на животе, рот полуоткрыт, голова свесилась.
Олимпиада подложила ему под голову подушку – лоб был слегка влажный, спал Олежка крепко! – постояла над ним, вздохнула и пошла на кухню.
Вот тут в дверь и позвонили.
От неожиданности она уронила спички, которые моментально рассыпались по полу, чертыхнулась и пошла открывать, уверенная, что явилась Люсинда с очередным шедевром. Теперь, когда гитары у нее не стало, она исполняла свои песни просто так, притоптывая ногой и помогая себе рукой.
Не буду я ее выгонять, решила Олимпиада Владимировна. И пусть Олежка что хочет, то и думает! Не буду выгонять, потому что у меня нет сил жить одной – после всего, что случилось почти на моих глазах!
Она приоткрыла дверь и уже приготовилась было шептать, чтобы Люсинда заходила, только потихонечку и сразу на кухню, как выяснилось, что это не Люсинда пришла.
– Добрый вечер, – сказал Добровольский. – Прошу прощения. Я могу войти?
Если бы не дурацкая фантазия, которая решила насолить рассудку, Олимпиада не смутилась бы так ужасно!
«И нечего смущаться, подумаешь, сосед! Эка невидаль!» – это уже рассудок вступил.
Несмотря на то что рассудок был прав и ничего особенного не происходило, Олимпиада Владимировна юркнула за дверь.
Добровольский, никак не ожидавший, что она начнет метаться, удивился.
– Я не вовремя? – спросил он и отступил на шаг. – Я хотел бы с вами поговорить.
– Вы… проходите, – сказала Олимпиада и сунула полотенце, которое было у нее на плечах, в какую-то куртку, что болталась на вешалке. – Я… сейчас.
Что именно она сейчас, как-то быстро не придумалось, и получилась пауза, потому что войти Добровольский никак не мог – дверь открывалась плохо, да еще Олимпиада ее подпирала!
– Все же, видимо, я не вовремя, – подытожил Добровольский через минуту. – С вашего разрешения я зайду завтра. Извините.
– Нет-нет! – вскричала Олимпиада, соображая, что же ей теперь делать. На диване похрапывает Олежка, а сосед пришел «поговорить»! – Я просто не готова…
Внизу гулко бухнула дверь – так бухала только одна дверь, за которой жили Люсинда и ее тетушка. Тетушка когда-то была бухгалтером на заводе, и бухгалтерию однажды обокрали. С тех пор она смертельно боялась воров и даже поставила себе металлическую дверь, единственную в подъезде.
По лестнице затопали проворные ноги, и Павел Петрович оглянулся и посторонился.
– Ой, здрасти, – запела Люсинда, – а чего это вы здесь, или опять кого прикончили?
– Пока нет, – сказал Павел Петрович галантно. – А здесь я потому, что хотел поговорить с вашей подругой. И с вами я бы тоже с удовольствием поговорил!
– Ой, правда? – Люсинда пришла в восторг. – Так чего же? Давайте говорить! Лип, а ты чего, не пускаешь его, что ли? Или твой дома?
– Никакой он не мой, – вероломно пробормотала себе под нос Олимпиада, впрочем, так, что никто не слышал.
Положение становилось смешным.
– Так и будем стоять, что ли? – усердствовала Люсинда Окорокова. – Или, может, внутрь взойдем, а?
– Вам неудобно? – наконец-то сообразил Добровольский. – Нет проблем, мы вполне можем поговорить и у меня, если у вас есть полчаса времени.
Насилу догадался!
– Конечно, есть! – сказала Олимпиада. Выбралась из угла, для чего ей пришлось на минуту совсем прикрыть дверь, сняла с крючка ключи и протиснулась в щель. – Просто на самом деле у меня не очень удобно.
– Ой, у ней мужик такой! – сообщила Люсинда, которую никто ни о чем не спрашивал. – Ой, трудный какой! Я его боюсь прям!
– Люся!
– Нет, ну правда же, Липочка! Как глянет, так и сердце ух! – И она показала рукой, как именно ухает у нее сердце, когда на нее смотрит Олежка. – Да что ж я? Да вы ж его видали!
– Видал, – согласился Добровольский, отпирая замок. – Проходите, пожалуйста.
Пока они «проходили», он стоял и ждал, и его постоянная галантность вдруг напомнила Олимпиаде его деда Михаила Иосифовича. Тот всегда был безудержно галантен, даже в возрасте девяноста четырех лет.
– Если хотите, – сказал Добровольский, – я могу договориться, и вам починят дверь.
– Вы знаете кого-то, кто чинит двери?! – поразилась Олимпиада Владимировна.
– Ну, найти несложно. В комнату, пожалуйста.
Комнат было две, как и в собственной Олимпиадиной квартире, и так же, как и собственную квартиру, она знала эту наизусть. Много книг, картин, развешанных странно, как в музее, без рам, сплошным полотном. От обилия картин в большой комнате всегда было сумрачно и пахло музеем. В маленькой комнатке была устроена мастерская, где Михаил Иосифович рисовал. Там было много света и воздуха, окно никогда не занавешивалось, светлые стены, светлый пол, какие-то свернутые в трубку листы плотной бумаги за шкафом. И пахло тут всегда особенно – масляными красками, скипидаром и еще чем-то приятным, что Олимпиада любила с детства.
Здесь почти ничего не изменилось, по крайней мере, ей так показалось, хотя она смотрела ревниво и пристально – новоиспеченный хозяин не имел к этой квартире никакого отношения, а она, Олимпиада, уж точно имеет! То есть имела, когда был жив Михаил Иосифович. Вот здесь, за большим неуютным письменным столом, он однажды нарисовал ей двух грачей на березе. Олимпиаде в школе задали нарисовать весну, а она рисовать не умела, ну совсем даже линию не могла провести. И тогда они с бабушкой отправились к соседу, и тот как-то очень легко, понятно, моментально и нарисовал эту самую весну – березку с голыми веточками и двух грачей на ней. Но это была именно весна – небо очень синее, а прутики веточек, трогательные и тоненькие, все же как будто набравшиеся сил, готовые распуститься свежими, клейкими березовыми листочками.
Конечно, учительница Олимпиаду раскусила, и вот тогда бабушка и Михаил Иосифович отправились в школу, парой, под ручку, и учительница их простила, но взяла дань: Михаил Иосифович должен был нарисовать стенгазету к Первому мая, Дню солидарности трудящихся. Он нарисовал, и это была такая газета, что провисела на классной стене не один год, и все время Олимпиада ею страшно гордилась, будто это она ее рисовала.
– Сюда, пожалуйста, – сказал Добровольский, про которого она на какое-то время позабыла. – Может быть, кофе?
– На ночь? – опять встряла Люсинда, словно именно ей он предлагал кофе, хотя он предлагал вовсе даже Олимпиаде, никаких сомнений! – Может, чаю лучше?
– Зеленого?
– Ой, да этот зеленый ваш прям странный какой-то чай! Все теперь – зеленый, зеленый!.. Алка, которая в продуктовой палатке торгует, говорит, что у них зеленый чай в один день улетает, а уж если похудательный, то в полдня, хотя я в метро у одного мужика в газете подглядела, что они вообще вредные, эти похудательные! Тайские таблетки вредные, и чаи тоже.
Добровольский моргнул.
Из комнатки-мастерской вышел Василий, бывший Барс, зевнул и тихонечко сел у двери – истинный хозяин дома.
– Барсик! – закричала Люсинда, позабыв про свойства «похудательного» чая. – Ты ж мой хороший! Ты ж моя девочка! Ты нашелся?!
Олимпиада обошла ее, села в кресло и потянула к себе огромный альбом Рубенса, который лежал на ореховом столике с незапамятных времен. Вообще она старалась дать понять, что видит Люсинду первый раз в жизни и никакого отношения к ней не имеет.
– У нас в Ростове, – начала Люсинда быстро, – котище был. Я сама с Ростова, – сочла она нужным пояснить положение дел. – Так тот вообще на восемь кило тянул! Мы его с бабушкой однажды на весы взгромоздили и давай взвешивать! Ну, он флегма такая, сел себе и сидит, и оказалось, что восемь кило!
– Надо же! – удивился ее рассказу Добровольский и глянул на Олимпиаду.
Вообще эти девчонки его забавляли. Нравились они ему.
Олимпиада сидела с грозным лицом, перелистывала Рубенса, и было ясно, что как только за ним закроется дверь, она моментально врежет той, которая «с Ростова», по первое число. Потому что ей хочется «произвести впечатление». А как тут произведешь, когда такие истории рассказывают!..
Смеясь над ними и над собой, он все же ушел в кухню, включил чайник и не удержался, подслушал.
– …Ну что ты несешь?! Ну что?!
– …как же несу, когда истинная правда, вот те крест святой!
– Да не надо креститься! Ты бы лучше помалкивала.
– Лип, ну что ты меня за дуру держишь! Чего это я буду помалкивать! А Барсик-то, Барсик, ты глянь! Уж и рожу наел!..
Добровольский вернулся, принес чашечки и сахарницу со щипчиками. Такие аристократки должны накладывать сахар исключительно щипчиками. К чаю у него было овсяное английское печенье в жестяной круглой коробке, его он тоже принес.
– Ух ты! – сказала Люсинда, моментально полезла в коробку, достала круглую печенину и стала с хрустом жевать. – Красота какая! У Алки такие коробки, по-моему, рублей по сто тридцать идут!
– Неужели? – удивился Добровольский.
Олимпиада все смотрела Рубенса. Павел чувствовал ее страдания как свои собственные, и ему было смешно и жалко ее.
Она ему нравилась, и ему хотелось о ней заботиться, хотя он никогда и ни о ком особенно не заботился.
Он разлил чай, уселся и спросил у них, может ли он в их присутствии курить.
Люсинда Окорокова прыснула со смеху и немедленно рассказала историю о том, как Ашот с Димариком однажды полдня просидели «у ней в палатке» и так накурились, что ее, Люсинду, чуть не вырвало, и, между прочим, никакого разрешения «у ней» не спросили!
Олимпиада Владимировна курить разрешила.
– Я хотел поговорить с вами о ваших соседях, – сказал Добровольский, обращаясь к ним обеим. – Дело в том, что я ничего о них не знаю, а хотелось бы знать.
– Ой, да чего про них говорить-то! – хрустя печеньем и старательно отряхивая крошки со старенького свитера, воскликнула Люсинда. – Все люди простые, не так чтоб… баламуты какие! Ну, дядя Гоша покойный, он слесарь был. А сын его, Серега, шалопай тот еще! Сказал мне, когда мы его провожали, – вернусь, говорит, и женюсь на тебе, а ты меня жди! Жди, как же! Будут всякие сопляки на мне жениться! Добро бы еще парень был дельный, а то так…
– Люся! – вскричала страдалица Олимпиада. – Люся, ну, сколько можно?!
– А что? Это я все правду говорю! Тетя Верочка моя на пенсии, а раньше в бухгалтерии работала, на заводе. Люба… вот только Люба у нас знаменитость, гадалка она.
– Люба это кто? – спросил Добровольский у Олимпиады.
– Да вы ее видели! Когда Парамонов упал. Такая высокая, в халате.
– А чем она знаменита?
– Ой, да к ней народ со всей Москвы едет, чтобы она погадала и порчу сняла, или сглаз там какой! – Люсинда пожала плечами, удивляясь, что Добровольский не понимает такого простого дела. – К ней Ашот каждую неделю ездит, и она ему советы дает, прям жить без нее не может. Чуть что, сразу – Люба, погадай мне! Вот она и рассказывала тогда, что карты у ней беду предвещали, а она все понять не могла, на кого беда-то выпадает! А оказалось, на Парамонова.
– А зачем вам наши соседи? – спросила Олимпиада. Она мешала ложечкой чай и очень следила, чтобы это было красиво.
Она все еще мечтала «произвести впечатление», хотя в присутствии Люсинды это вряд ли было возможно.
– Я хочу знать, что здесь происходит.
– Вы?! – поразилась Олимпиада. – Зачем это вам?! Вы живете… не здесь, и вряд ли вас могут интересовать наши дела.
Не мог же он ей сказать, что его «наши дела» как раз и интересуют.
– Когда у меня под носом погибают два человека, я должен понимать, что происходит. – Он добавил себе чаю и объяснил невозмутимо: – В целях собственной безопасности.
Олимпиада пожала плечами.
– Про слесаря мне ничего не известно, – продолжал Добровольский, – а про того, кто упал с крыши, мне сказали, что следов насилия нет и дело не возбуждается.
– Ведь он же выпимши был, – опять встряла Люсинда. – Так жена его сказала. Ух, не люблю я ее, противная тетка, ужас! А если он под градусом был, то и сдуло его с крыши, как ветром, понимаете?
– Нет, – сказал Добровольский, – не понимаю. На краю крыши видны отчетливые следы его ботинок. Там, где он потерял равновесие. Если бы он оступился и упал, следы бы смазались. Вряд ли он прыгал с крыши из стартовой позиции, сильно оттолкнувшись!
– Зачем же ему толкаться?.. – пробормотала Люсинда и посмотрела на Олимпиаду. – Он и не толкался! Его качнуло, он и того… свалился.
– Откуда тогда следы, если, как вы говорите, его качнуло? Нет. – Добровольский поднялся, подошел к секретеру, открыл резную крышку и достал невиданную квадратную бутыль с хрустальной пробкой, от которой во все стороны прыскали холодные искры, так играл свет. – Выпьете со мной виски?
– Да, – согласилась Олимпиада Владимировна.
– Да, – согласилась Люсинда Окорокова.
На свет явились три стакана, тяжеленные, широченные, с толстым дном.
– Ну и стаканище, – протянула Люсинда, взвешивая тару на ладони. – Жуть! Полкило, не меньше.
– Такие следы могли остаться, только если его волокли к краю, – сказал Добровольский, наливая в каждый стакан по крошечному глотку виски. Себе он налил больше на два пальца.
Олимпиада задумчиво посмотрела на него.
– А вы думаете, что лейтенант из милиции следов не заметил?
Добровольский пожал плечами. Лейтенант интересовал его меньше всего.
– А почему Парамонов тогда не кричал? Его волокли, а он не кричал?! Мы же ничего не слышали!
– Я думаю, – невозмутимо сказал Добровольский, – что его сзади чем-то оглушили. То есть не чем-то, а лопатой. Ударили, а потом оттащили к краю.
– Господи боже ты мой, – пробормотала Люсинда Окорокова.
– Лопата… была у него в руках. – Олимпиада закрыла глаза, стараясь вспомнить, а когда вспомнила, быстро глотнула из своего стакана. Люсинда посмотрела на нее и тоже глотнула. Замахала руками, сморщилась и просипела:
– Самогон, вот как есть самогон, который дядя Вася гонит! У нас в станице Равнинной родственники, – дыша ртом, объяснила она Добровольскому. – Тетя Зоя, дядя Вася и ихняя девчонка. Так дядя Вася самогон гонит, а тетя Зоя его на калгане настаивает. Пить невозможно, крепкий, зараза! Вот как эта ваша виски, не отличить!
Добровольский не выдержал и засмеялся, и Олимпиада Владимировна засмеялась тоже.
– Вы чего? – спросила Люсинда Окорокова.
Опять глупость сморозила! Да что ж такое, все время она впросак попадает! Конечно, эти образованные, а вот на рынке, к примеру, одна только Валентина Ивановна образованная, бывшая учительница младших классов, она памперсами торгует. Ну, грузчики все образованные, конечно, все инженеры да научные сотрудники, но с ними особенно не разговоришься, пьющие все до одного. Где ей образованию-то учиться?!
Она не была обидчивой и сейчас не обиделась, а тоже засмеялась вместе с ними.
– Так как же вы говорите, что его по башке шарахнули, если Липа утверждает, что он лопату в руках держал?
– Была лопата, – подтвердила Олимпиада. – Он снег кидал, такие огромные куски падали!..
– Все верно, – подтвердил Добровольский. – Только когда я на крышу полез, никакой лопаты там не оказалось.
– Как?!
– Не было, и все.
– А… где она была?
– На чердаке, возле лестницы.
Олимпиада подумала секунду.
– Может, это какая-то другая лопата? Не его? У нас их несколько в подвале под домом. Года два назад купили.
– Все скидывались, – сообщила Люсинда. – На замок и на лопаты. И еще грабли тогда купили, чтобы весной прибираться, и совок нам с Липой, потому что мы по весне цветы всегда сажаем. Хотя тут не цветы, а грех один. Вот у тети Зои, в Равнинной, там такие мальвы, что из окон ничего не видать, и занавесок никаких не надо!
– Не было никакой другой лопаты, – решительно не дал увести себя в станицу Равнинную Добровольский. – Я осмотрел всю крышу и внизу тоже. Я, правда, сверху смотрел, но оттуда как раз хорошо видно, и фонарь все освещает. Я думал, что была вторая, но ее не нашел. Да и странно, если бы она была. Зачем на крыше две лопаты?! Туда и так влезть трудно, а уж с двумя лопатами…
– Да какая вторая-то?! Я не поняла ничего, – призналась Люсинда.
– На крыше не было лопаты, – объяснила Олимпиада нетерпеливо. – А снег Парамонов кидал, чуть в нас не попал. Спрашивается, чем кидал?
– Ну, лопатой, – задумчиво сказала Люсинда.
– Вот именно. А ее нет. Спрашивается, где она?
– А где она?
– На чердаке. Ее нашел Павел… Петрович.
– Можете называть меня просто по имени, – галантно предложил Добровольский. – Вы же почти моя родственница! Вы столько лет прожили рядом с моим дедом, и к тому же я еще вывез ваш мусор!
Олимпиада ни в какую не желала представлять себя его родственницей!
– Да откуда же она взялась на чердаке, если Парамонов с крыши упал? Он же не мог сначала лопату на чердак поставить, а потом упасть!
– Не мог, – согласился Добровольский. – В том-то и дело. Значит, лопату поставил кто-то еще. Тот, кто его толкнул. Тем более что вы держите лопаты в подвале, а не на чердаке. Я этого не знал.
Олимпиада допила виски.
Ей тоже, честно говоря, не очень нравилось это питье, но приходилось делать вид, что нравится – а как же иначе?
– Да, но это значит, что его… убили?!
– О чем я вам и толкую, – сказал Добровольский нетерпеливо. – Именно об этом.
– Но зачем кому-то понадобилось убивать… Парамонова?!
– А этого вашего слесаря зачем? И еще дополнительно взрывать его под дверью вашей квартиры?! Или вы по совместительству идеолог Аль-Кайды?
– Нет, – призналась Олимпиада. – Нет, конечно.
Добровольский посмотрел на нее.
– У меня есть только одна версия, – сказал он, взвешивая, говорить или еще подождать. Олимпиада смотрела на него, и он решился: – Я думаю, что следом за слесарем должны были убить вас. Это чистая случайность, что, когда вы открыли дверь, он не упал на пол и детонатор не сработал.
– Он на меня упал, – уточнила Люсинда Окорокова и распахнула голубые глазищи, как у красавицы из сказки «Морозко». – Я тоже чуть не свалилась!..
– Ваша подруга остановила его падение. Провода не соединились, не разъединились, я не знаю, как планировалось, – продолжал Добровольский. – Взрыва не произошло. А когда его стали поднимать, а потом уронили, устройство сработало.
– Из-за вас уронили, между прочим, – заметила Олимпиада Владимировна. – Это вы закричали: провода, провода!..
– Я должен был молчать?
– Ах, ничего вы не должны!.. – с досадой воскликнула она. – Просто все это не лезет ни в какие ворота!
– Вот именно, – согласился Павел Петрович. – Совершенно непонятно, как он оказался у вашей двери, каким способом его убили, зачем взорвали?!
– Да я тут ни при чем! – крикнула Олимпиада. – Зачем меня взрывать?! Зачем?!
– А зачем Парамонова с крыши сталкивать?
– Я не знаю!
Добровольский тоже допил виски и прикинул, не налить ли еще.
Плохо, что у него нет никакого прямого выхода на местную милицию. Конечно, он уже давно написал запрос, и созвонился с помощником, и «нажал на кнопки», но пока результата не было, а время уходило, и он не мог тратить его просто так! Неизвестно, что будет дальше и кто станет следующим.
В том, что будет следующий, Добровольский не сомневался.
Какой странный дом. Какой опасный дом.
И ему не на кого положиться в своих… расследованиях. Он никому не может доверять. Даже этим двум, которые смотрят на него такими испуганными глазами, – вечная, как мир, история, когда в минуту опасности женские глаза неизменно обращаются к мужчине, и никакая эмансипация ничего в этом не изменит!..