Книга Черная птица читать онлайн бесплатно, автор Sirin – Fictionbook, cтраница 19
Sirin Черная птица
Черная птица
Черная птица

4

  • 0
Поделиться
  • Рейтинг Литрес:5

Полная версия:

Sirin Черная птица

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Луиза тихо засмеялась за ее спиной, и гребень шел, шел по волосам. Лилианна подумала вдруг, лениво, сквозь подступающую дрему, что вечером ведь полагается еще идти к мессе — нынче какой-то день, постный не постный, она не разбирала их дней, — выход в дворцовую капеллу, свечи, латынь, которой она не понимает, коленопреклонение перед богом, в которого она не верит, отдельная, своя, тихая пытка стоять на холодных плитах и шевелить губами, изображая молитву так же, как весь день изображала королеву.

— Нынче, — выговорила она, не открывая глаз, — я, наверное, не пойду молиться. — И, словно оправдываясь перед кем-то, добавила тише: — Устала я. Я ведь и так весь день служку из себя строила. Послушницу. — Она открыла глаза, поглядела на свои руки. — Хватит с меня на сегодня ролей. Бог — он подождет. Если он есть, он поймет. А если нет — тем более.

Луиза ничего на это не сказала — то ли не нашлась, то ли побоялась, потому что королева, отказывающаяся от мессы, было делом куда более скользким, чем королева, берущая чулок, только гребень в ее руке на миг замер, а потом снова пошел, ровно, успокаивающе, как ни в чем не бывало.

А потом она отложила гребень.

— Я вам принесла кое-что, — сказала она, и в голосе у нее прорезалось то застенчивое оживление, с каким делятся припрятанным удовольствием. — Я ж видела, что вы извелись без чтения, как у вас ну, как забрали-то ваши книги. Вот. — Она достала из складок платья, из кармана, небольшой томик в потертом тисненом переплете и протянула госпоже, оробев. — Это не из вашего, не из ученого. Это так, для души. Мне сказывали — лучшая нынче. Я и сама урывками плакала даже. Может, и вам скрасит вечер.

Лилианна взяла книжку. Книжку настоящую, бумажную, ту, по которой она тосковала эти месяцы тоской почти телесной, потому что в той, оборвавшейся жизни читала запоем, и без чтения чувствовала себя ампутированной. Ученые ее книги, те, что ей привезли в приданое, отобрали в первую же неделю — не следует королеве забивать голову, — и руки у нее теперь дрогнули от одной тяжести переплета, от запаха старой бумаги и чужих пальцев, листавших до нее.

— Спасибо, — сказала она искренне, и тронула Луизу за руку. — Ты не представляешь... Иди, я почитаю. Ступай спать, ты тоже едва на ногах.

Луиза просияла, присела, и ушла. Тихо притворила за собой дверь. Лилианна осталась одна, в кресле, у догорающих свечей, с книгой на коленях, впервые за весь этот выматывающий день одна и наконец-то она сама.

Она открыла томик.

И минут десять читала.

Это был роман. Любовный — она поняла это с первой страницы, с того, как «прекрасная Розамунда, чья грудь вздымалась под тонким батистом, точно две голубицы, рвущиеся на волю, томно опустила ресницы при виде статного капитана де Грие, и сердце ее пропустило удар, и кровь застыла, и тут же горячей волной прихлынула к ланитам». Капитан, в свою очередь, был сложен как греческое божество, глядел орлиным взором и говорил исключительно периодами. На третьей странице уже прижимал трепещущую Розамунду к мускулистой груди. Батист трещал, и обе голубицы вырывались на волю окончательно. Автор описывал это с тем потным, задыхающимся усердием, с каким описывают то, чего сами, должно быть, не пробовали, нагромождая бутоны, нектары, лилии, пылающие лона, и алчущие уста, покуда Лилианна не перестала понимать, кто к кому что прижимает и зачем.

Она прочла еще страницу. Потом еще одну, через силу, из уважения к Луизе, которая плакала над этим даже.

«Розамунда, — читала она, — отдалась чувству, как нежный цветок отдается буре, и в сладостном беспамятстве не ведала уже, где кончается стыд и где начинается блаженство»

Лилианна поймала себя на том, что перечитывает одну фразу третий раз, не оттого, что не поняла, а оттого, что мысли ее ушли. Ушли к настоящему. Она знала, как оно бывает на самом деле, эта тонущая в нектарах Розамунда, — и оттого читать про голубиц, рвущихся на волю, было ей не сладко и не смешно даже, а как-то пусто, как пусто слушать, когда чужой счастливый человек врет о том, в чем ты знаешь горькую правду.

Она дочитала абзац. Подержала книжку открытой еще минуту, глядя поверх нее на оплывающую свечу.

И закрыла.

Закрыла тихо, не швырнула, не отбросила — просто свела обложки и положила томик на столик, рядом со свечой, корешком от себя, чтобы наутро не забыть поблагодарить Луизу как следует и сказать, что прочла, что понравилось, потому что обижать ее было нельзя. Потому что Луиза старалась, и принесла самое лучшее, что знала, от чистого сердца. А что лучшее, которое Луиза знала, было вот этим, — что тут поделаешь. У каждого свое лучшее.

Свеча оплывала. Лилианна сидела, подобрав под себя босые ноги, в одной сорочке, с распущенными волосами. За окном лежал на парадном дворе, на пустом теперь дворе, тонкий зимний снег, и где-то в южных провинциях, за рекой, горели дотла две деревни, и шла, объявившись снова, пестрая лихорадка, а тут, в теплой опочивальне, при последней свече, сидела чужая молодая женщина в чужом теле, и ей дали полгода, целых полгода. Она не знала еще толком, что с ними делать, но знала уже твердо одно, что завтра она спросит у Луизы, кто кому при этом дворе кем приходится, и кто чего стоит, какая маркиза выше какой графини, и за что тут убивают — за чулок ли, за табурет, за прямое ли слово. Будет учиться. Назвалась королевой — что ж, придется выучиться ею быть. По-настоящему, а не как голубица в чужой книжке.

Она задула свечу.

Глава 10 Человек без Бога

Арсель Винн вёл лезвие ровно, без спешки, и под отточенной сталью покорно расходилась распухшая, в багровых натёках плоть, открывая то, что под нею пряталось и жило, — дрожащее, скользкое, бьющееся под самыми его пальцами. В лазарете было душно и темно, как в погребе. Чадили сальные плошки, и стоял тот тяжёлый, медный, оседающий на язык дух крови и горячего железа, который не перебивали ни пучки полыни, развешанные по стропилам, ни укроп, ни уксус, ничем его было не перебить. Арсель это знал, и оттого давно перестал замечать.

На столе, выскобленном дочиста и всё равно тёмном от въевшегося в дерево, метался молодой солдат с разорванной пулей грудью. Глаза ему завязали грубой холстиной, в зубы вбили обмотанную кожей деревяшку, и двое дюжих санитаров наваливались ему на плечи и ноги всем весом, но тело под ними всё равно выгибалось, рвалось. И сквозь прикушенный кляп шёл низкий, утробный, идущий откуда-то из самого нутра стон. Арсель этого стона будто не слышал. Он сузил мир до одной кровоточащей дыры под своими руками, и всё прочее и стоны, и санитары, и ливень, что лепетал за плотно закрытыми ставнями, напуганный ветром, было сейчас по ту сторону, в другой, ненужной жизни.

Кровь шла густо, толчками, текла у него по запястьям и капала с локтей на и без того бурый передник, и каждая такая капля была ему понятнее и вернее всякой молитвы. Он не молился. Молиться было некому и не о чем — он давно это для себя решил, твёрдо, как решают вещи, оплаченные не одной чужой смертью на этом самом столе. Есть мясо, слабое, прорванное, истекающее, и есть он, человек с ножом, иглой и тем, чего у здешних коновалов отродясь не водилось, — со знанием. Здесь, над раскрытой грудью этого мальчишки, не было ни короля, ни Бога, ни дурных соков, ни чёрной крови, в которую тут верили все, кроме него.

— Зажим, — обронил он негромко, не оборачиваясь, и протянул в сторону раскрытую, по локоть в крови ладонь.

Холодный металл лёг ему в руку тотчас. Арсель перехватил скользкий, уходящий из пальцев сосуд и пережал его, обуздывая тот хлещущий поток, что за полминуты выпустил бы из парня всё до капли. Свободной рукой, не глядя, он тронул раненого под челюстью, у самой жилы. Пульс отозвался под подушечками тонкой, частой, срывающейся ниткой. Ещё немного, и эта нитка перетрётся.

Арсель стиснул зубы. Лицо ему засыпало мелкими бурыми брызгами, тёмные вьющиеся пряди налипли на лоб, и со стороны, в чадном свету плошек, он сейчас и впрямь походил больше на палача над разделанной тушей, чем на лекаря. Так на него и косились, так его и звали по углам, мясником, и он давно отвык поправлять. Осколок пули засел глубоко, между рёбер, левее, чем хотелось бы, почти в лёгком, у самого сердца. Он прищурился, склонился ниже, к самой ране, выискивая в темноте и крови тусклый бок этой подлой, рваной стали. Вот она. Ещё чуть.Металл скрипнул о кость, когда он наконец потянул и вытащил длинный, иззубренный обломок. Раненый рванулся всем телом, выгнулся дугой так, что санитары едва удержали. Даже сквозь всё это, сквозь боль, от которой полагалось бы лишиться чувств, тело его слепо, упрямо, по-звериному рвалось жить, и за это упрямство Арсель его, безымянного, почти любил. Из раны толкнуло новой волной. Он бросил пинцет с пулей на жестяной поднос — звякнуло — и вдавил в разрыв чистую холстину, вымоченную в крепком хлебном вине, что тут жгло руки, а раны, как он давно подметил, отчего-то не гноило, или гноило меньше. Солдат протяжно, длинно выдохнул сквозь кляп, грудь его поднялась судорожным горбом — и замерла. В лазарете на один удар сердца стало тихо.

«Не смей», — подумал Арсель, и не было в этой мысли ни мольбы, ни «пожалуйста», обращённого вверх, к закрытым ставням и пустому небу. Был один голый приказ, тот самый, каким он привык понукать чужое останавливающееся сердце, будто оно могло его, Арселя, послушаться. Он ещё не закончил. Сдохни мальчишка сейчас, под рукой, вскрытый, наполовину заштопанный, — и вся возня была впустую, и кровь его на столе, и сам стол, и эта ночь.

Тело под его ладонями вдруг обмякло, осело, отпустило сведённые мышцы — и через долгую, тягучую секунду рваное, мелкое дыхание пошло снова. За плечом у него коротко, с облегчением ахнули, и в этом чужом выдохе было больше живого, чем во всём, что Арсель чувствовал в себе. Сам он позволил себе один вдох, не глубже, кивнул — подавай иглу — и опять ушёл в ту холодную, вычищенную дочиста сосредоточенность, в которой только и умел работать. Теперь — зашить. Быстро, пока этот упрямый дурак не вытек до дна тем самым потоком, который Арсель только что держал в горсти.

Он склонился снова, почти вплотную к влажному, раскрытому, и нитка с уже продетой иглой ждала в миске под рукой, — но в этот самый миг дверь лазарета с треском отлетела, и в кровавый полумрак, в чад сальных плошек, плеснуло из коридора рыжим, дёрганым светом факелов. В проёме стояла женщина.

— Господин Винн! — голос был встревоженный, чужой здесь. — Вас срочно

— Не сейчас! — рявкнул Арсель, не отрывая глаз от раны, потому что одно неверное движение иглы — и весь его труд за эту ночь пойдёт прахом, и мальчишка вытечет под рукой. К нему не врывались. Никто и никогда не смел соваться к нему, пока он резал, — а эта посмела. — Вон. Пошла вон.

Незваная замерла на пороге, и видно было, как её повело от того, что открылось ей в красном свету, — от стола, от разложенного на нём, от запаха. Но она втянула воздух сквозь зубы и всё-таки шагнула внутрь. В дрожащем свету сверкнули тяжёлые шёлковые юбки, кружевной платок, наброшенный на волосы, лёг тенью на бескровное лицо, — и по одному этому платью, по этим юбкам ясно было, что она не из тех, кто моет тут полы и выносит обрубки. Она тут же прижала к лицу затянутую в тонкую перчатку руку, давя подступившую к горлу дурноту.

— Меня прислал граф Ренар, — выговорила она упрямо, проглотив ком. — Вы пойдёте со мной. Немедля.

Арсель процедил почти ей в лад, не обернувшись:

— Подождите за дверью.

Он уже вёл иглу сквозь проклятый, уходящий из пальцев сосуд, стягивая прореху тонким шёлком, и силой выталкивал из головы это чужое присутствие за спиной, потому что злость — плохой помощник, когда работаешь иглой у самого сердца. А злость поднималась. Кто бы ни был этот граф, не было у него права отрывать человека от живого, ещё дышащего тела. Имя, впрочем, Арселю было знакомо: Ренар, советник при короле Эймаре, доверенный человек его величества, из тех, кому в Эридании не перечат. И всё равно — как смеют.

— Немедля, — повторила девушка, и страх вытончил ей голос. — Граф велел привести вас. Велел не медлить.

Арсель не ответил, торопливо затягивая узел. Челюсти свело — от ярости и от того, чего стоило сейчас не сорваться.

Последний стежок лёг ровно. Солдат был всё так же восково-бел, но кровь больше не шла. Хирург выпрямился, выдохнул через силу — и только теперь, выпрямившись, почувствовал, как ходят у него руки. Он коротко, не глядя на незваную, бросил помощнице наложить повязку и не сводить с раненого глаз до утра, а сам сорвал с себя задубевший от крови передник и швырнул его в таз с тёмной, бурой водой. Рубаха под передником тоже была в крови — по самую грудь, по локти. Арсель оглядел себя, понимая, что в этаком виде и пойдёт, как есть, к графу и ко всем, кто там при графе. Что ж. Тем хуже для них.

Он обернулся к ней наконец. Девушка стояла, старательно не глядя в сторону стола, где неподвижно белело замотанное тело, и взгляд её, опущенный, лихорадочно бегал по затоптанному полу. Видно было, что посланница эта отродясь не стояла так близко к крови и к чужой боли,а теперь держится из последних сил, лишь бы не осрамиться тут, не свалиться.

Арсель отшвырнул тряпицу, которой обтирал руки, и обронил негромко:

— Ведите.

Путь занял не больше четверти часа. Ночь стояла над узкими улицами столицы черно, без просвета, и колкий дождь барабанил по крыше кареты неровно, то стихая, то налетая порывом, когда ветер заворачивал в проулок. Посланница, имени своего так и не назвавшая, сидела напротив Арселя, забившись в угол, и держалась прямо, как держатся, когда боятся прислониться к спинке и потерять бдительность.

Она его разглядывала. Думала, должно быть, что украдкой, что он смотрит в окно и не замечает, — а он замечал. Замечал, как ее взгляд срывается с темного стекла к нему и тут же отдергивается, и снова возвращается, исподтишка, против ее воли. Сперва она глядела на его руки, на засохшую под ногтями чужую кровь, на бурые манжеты, закатанные выше запястья, и в глазах ее стояло то простое, брезгливое, чем встречают мясника. Но карета качалась, желтый свет уличных огней проползал по нему и гас, выхватывая из темноты то скулу, то тяжелую, в темных кудрях голову, то заросшую за бессонную неделю щеку, — и брезгливость в ней понемногу сменялась чем-то другим, чему она сама, видно, не находила названия и оттого пугалась еще больше. Она смотрела на его рот, плотно сжатый, и на жилу, что ходила у него под небритой кожей, когда он стискивал зубы, и торопливо отводила глаза вниз, к коленям, и пальцы ее в тонких перчатках сплетались и расплетались на сумочке. Дышала она через раз. В тесном, темном нутре кареты, где их швыряло друг к другу на каждом ухабе и колено его раз и другой задело ее юбку, висело то душное, нехорошее, чему не место между благородной дамой и окровавленным лекарем, и оба они это чувствовали, и оба молчали. От молчания делалось только гуще. Арсель смотрел в окно и поддерживал ее молчание своим, и думал не о ней.

Он думал о том, зачем его везут.

Граф Ренар И раз приехали от Ренара, среди ночи, не дав ни умыться, ни сменить рубаху, — значит, дело шло о самом верху, о той власти, что висела над всеми ними, как туча над горами. Вот только чем он мог ей понадобиться, Арсель не находил ответа, который бы его не пугал. Он вспомнил, как с полгода назад знакомый книготорговец, у которого он доставал не дозволенные церковью книги, перегнулся через прилавок и шепнул, что заходили какие-то двое, тихие, обходительные, и расспрашивали — не столько про то, что он читает, сколько про то, что пишет он сам, по ночам, своей рукой. А писал он такое, за что одного чтения мало, чтоб разложить человека на площади: что гнать жилой «дурную кровь» значит добивать ослабшего, что нет в теле никаких черных соков, а есть закон, по которому оно живет и портится. А из-под медицины, между строк, лезло и хуже — что и над миром, может статься, нет той горней воли, на которую все валят. И что король над человеком волен не больше, чем лекарь над раскрытой раной. За такое не спрашивают полгода — за такое приходят ночью и берут, и берут не одного, а всех, кто рядом стоял: и книготорговца, и тех, кто переписывал. А никого не взяли. Ни его, ни торговца, ни единой души, — выспрашивали тихо и не трогали, и вот это и было самое скверное, потому что значило, что дело тут не в его бумагах, или не только в них, а в чем-то еще, чего он не знал и оттого не мог под себя подложить. Пальцы у него сами собой сжались на колене, и под ногтями темнела засохшая кровь того мальчишки, которого он час назад держал за нитку пульса.

Карета миновала витую чугунную ограду и покатила по мокрому гравию. Дом вставал в темноте громадой — не рокайльной игрушкой с зеркалами и амурами, какие, говорят, ставили теперь за горами, на севере, а тяжелой, старой кладкой, в которой век прирастал к веку.

Лакеи провели их внутрь. Арсель шагал по мраморным плитам, отблескивавшим от свечей, и грязь с его сапог ложилась на безупречный пол темными следами. Он этого не замечал — внутри все кипело. Ему не дали ни умыться, ни переодеться, погнали как есть, в крови по локоть, и явиться в таком виде было все равно что плюнуть на порог, но раз не дали — значит, спешили так, что было не до приличий, а это пугало больше самой спешки.

Посланница довела его до высоких дубовых створок, окованных черным железом и отступила, склонив голову. В этом ее последнем взгляде, брошенном ему вслед, было пополам со страхом то самое, чему она так и не нашла имени. Арсель машинально вытер влажные ладони о бока и, заставив дыхание, переступил порог.

Зала была длинная, темная, в высоту трех ярусов, и тонула в сумраке, который не брали ни свечи на столе, ни огонь в дальнем зеве камина. По стенам висели потемневшие штандарты и оружие, чьи-то портреты, провожавшие вошедшего неприветливо. За длинным резным столом, при десятке свечей, ждали двое.

Короля он узнал сразу.

Эймар сидел во главе, в тяжелом кресле с львиными подлокотниками. Без короны, и корона ему была ни к чему, потому что и без нее всякому делалось ясно, кто тут держит в горсти и эту залу, и город, и горы за городом. Он сидел прямо и неподвижно, и в самой этой неподвижности было больше угрозы, чем в ином замахе. Маленькие, колючие глаза под тяжелыми веками прошли по Арселю не торопясь, как проходят по лошади на торгу, оценивая, не привели ли клячу за хорошие деньги, — и под этим взглядом у Арселя, который не робел ни перед раскрытой грудью, ни перед остановившимся сердцем, что-то холодное стянулось под ложечкой, потому что то была сила иного рода, та, что не лечится и не понимается, а просто решает, жить тебе или нет.

Рядом, склонившись над разложенными по столу бумагами, стоял второй — высокий, сухой, с острым лицом и пепельными волосами, прядь которых упала ему на лоб. При появлении Арселя он выпрямился, отбросил прядь тыльной стороной ладони и оглядел гостя из-под полуопущенных век — медленно, с холодным, отстраненным любопытством, с каким разглядывают занятное насекомое, прежде чем решить, придавить его или приберечь.

Арсель остановился шагах в трех от стола и склонил голову.

— Ваше величество.

Оправдываться за свой вид он не стал — не было в этом ни смысла, ни достоинства. Король и бровью не повел при виде крови на его рукавах. Только Ренар на миг брезгливо повел углом рта, и тут же согнал это с лица.

— Арсель Винн, — выговорил Эймар, и голос вышел неожиданно мягкий, почти ласковый, и от этой мягкости, не вязавшейся ни с лицом, ни с залой, ни с часом, стало хуже, чем от окрика. — Лекарь. Спаситель наших славных воинов. Наслышан.

Он поднялся — грузно, без спешки — и пошел вокруг стола, и Арсель невольно подобрался, ожидая руки, которую придется пожать своей, в чужой крови. Но руки не было. Король обошел стол и встал по другую его сторону, так что между ними легли разложенные бумаги. И стало ясно, что близко он подходить и не думал, что это была не учтивость, а осмотр.

— Ваше величество милостивы, — осторожно отозвался Арсель.

— Милостив? — Эймар усмехнулся одними губами, и в усмешке этой не было тепла. — Посмотрим.

Он указал тяжелой рукой на стул у стола.

— Садись.

Арсель опустился на самый край. Спиной он чувствовал, как за ним, чуть сбоку, встал Ренар — неслышно, как встают за спиной нарочно, чтобы ты этого не забывал. Король остался стоять напротив, скрестив руки на груди, и свечи коптили и потрескивали между ними, и в их неровном свету тяжелое лицо Эймара казалось высеченным из темного, в прожилках камня. Арсель смотрел на это лицо снизу вверх.

— Вы, должно быть, гадаете, зачем вы тут, — проговорил король, негромко, не торопясь. — Граф Ренар уверяет, что вы умны. Что ж. Умный бы к этой минуте уже понял, что дело худо. Годитесь.

Арсель ощутил, как стянуло кожу на затылке. Он поднял глаза.

— Ваше величество, мне и впрямь невдомек, чем я заслужил такой вызов. Если я в чем провинился

— Провинился. — Эймар словно попробовал слово на вкус и остался им доволен. — Хорошее слово. Скромное.

Арсель смолчал, только стиснул руки на коленях. Король обошел угол стола, склонил голову набок и оглядел его, как оглядывают лошадь, которой набивают цену.

— О вас идет добрая слава, лекарь. Лучший хирург в моем войске. Резал моих офицеров там, где другие крестились и отступались. Образован, учен, верен. — Он помолчал. — И вот этот-то верный, ученый человек, оказывается, по ночам марает бумагу.

Последнее он не выплюнул и не повысил голоса — выговорил ровно, и от этой ровности было хуже. Арсель открыл было рот.

— Ваше ве

Ренар за его спиной не дал ему договорить. Он перегнулся через плечо Арселя и бросил перед ним на стол несколько сложенных листов.

Бумага была плотная, дорогая и до тошноты знакомая, и почерк на ней, летящий, торопливый, заваливающийся вправо к концу строки, был, без всякого сомнения, его собственный, — те самые его письма, которые он отсылал на север со всеми возможными предосторожностями и которые сейчас лежали тут, на столе, разглаженные чужой рукой.

— Запираться ни к чему, — обронил граф тихо, над самым ухом, не повышая голоса, и оттого слова его ложились тяжелее всякого крика. — Тут и рука ваша, и печать той северной редакции, да и слог, согласитесь, не спутаешь ни с чьим.

Кровь бросилась Арселю в лицо, под небритой кожей жарко застучало, и он, против воли, скосил глаза на верхний лист, где первой же строкой шло его собственное: «не богам решать нашу участь, ибо ни один из ведомых богов не подал нам иного знака, кроме молчания» — та самая строка, что он выводил у себя ночью при одной свече и отдал в печать под чужим именем, в том журнале за горами, который мнил погребенным так глубоко, что и сыщику туда не дотянуться. А она лежала перед ним на королевском столе, над нею стояли двое, и один из них держал в горсти его голову.

— Вы, верно, тешились надеждой, что чужого имени довольно, — Эймар качнул головой, и в этом движении не было ни досады, ни гнева, одно лишь спокойное, сытое превосходство человека, который давно все знал и ждал только, когда придет час показать. — Где-нибудь, может статься, и довольно. Но у нас, лекарь, своя инквизиция, тихая, без костров и проповедей, и за такими вот листками она следит прилежнее, чем сборщик за податями, потому что подать — дело наживное, а вот мысль, пущенная гулять по головам, наживного в себе ничего не имеет.

Арсель сглотнул, и сглотнул всухую, потому что во рту у него не осталось ни капли. Он знал, на что шел, когда отсылал написанное, знал не хуже всякого: вольнодумца не милуют нигде, а тем паче такого, что отрицает святую веру и берется рассуждать, как перестроить государство, — и все же надеялся, что даль и чужое имя его укроют, и вот теперь видел, чего стоила эта надежда.

— Что ж вы молчите? — Король подался к нему через стол. — Куда подевалось ваше красноречие — то, которым вы на бумаге отменяете наших небесных покровителей и учите чернь сомневаться в своем короле?

— Я не учил сомневаться в вашем величестве, — выговорил Арсель и тут же понял, что сорвался, что лучше было молчать.

Эймар выпрямился. Лицо его разгладилось.

— Стало быть, признаете, что ваше. Уже хорошо. Не придется тянуть.

Он повел рукой, и Ренар выложил еще два листа — один в столбцах вычислений, другой исписанный сплошь, мелко.

— Это в печать. А вот это, — Эймар тронул пальцем второй, — уже в письмах. Приятелю вашему, расстриге. С полгода тому. «Души нет, — он прочел, чуть скривившись, будто слова царапали ему язык, — есть лишь разумение, рождаемое работой мозга». — Он отнял палец. — Дальше граф пускай дочитывает, у меня язык не лежит.

— Довольно, — хрипло сказал Арсель.

Ноги под ним подламывались. Перед глазами на миг встал помост, столб, охапка хвороста и площадь, орущая «еретик». В другой час он, может, и принял бы это за свою правду. Но сейчас в нем не было ничего, кроме одного, голого, животного — выжить. Он поднялся, держась за край стола.

ВходРегистрация
Забыли пароль