
- Рейтинг Литрес:5
Полная версия:
Sirin Черная птица
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Розалина шутливо щёлкнула его по лбу. Они оба фыркнули, и этот чистый смех на мгновение разогнал тени по углам, а большой добрый кто-то в притворе, чудилось Кристиану, тихо посмеялся вместе с ними.
Но затем Розалина снова стала предельно серьёзной: — Давай вместе помолимся, хорошо? Чтобы демоны ушли и тебе стало легче.
Они опустились на колени, и холодный, вытертый веками камень сразу отдался в суставах тупой болью, но он на это и не глянул. Розалина закрыла глаза и повела звонко:
— Господи, Всемилостивый
— Всемилостивый — послушным эхом отозвался Кристиан, глотая остатки слёз.
— Не оставь раба Твоего Кристиана в темноте
— Не оставь меня
— Даруй ему силу терпения и ниспошли света в его разуме
— Силу и свет
Розалина на миг прикрыла глаза, а затем глянула прямо на него. Её глаза светились такой глубокой, всепрощающей теплотой, какой он больше никогда и ни в ком не встречал.
— Бог тебя не оставит, Кристиан. Нужно только искренне верить.
— Верить, — горячо выдохнул он.
Кристиан, взрослый, открыл воспалённые глаза. Он всё так же стоял на коленях у пустой постели, упершись влажным лбом в сцепленные пальцы, и губы его сами, по затверженной за десятилетия привычке, договаривали
— Не оставь меня, даруй мне силу терпеть и света в разум мой, — и, договорив, он поднял голову. Поглядел в тёмный угол, где в слабом отсвете углей виднелся край портрета, и оттуда, чудилось ему, шло к нему тихое, ровное одобрение. На старом холсте дрожал последний отблеск свечей, и нарисованные глаза словно ожили в этом дрожании, и безумному королю всею душой верилось, что она смотрит на него сейчас через все прожитые без неё годы так же, как смотрела тогда, девочкой, в порубежной церкви, — с той же спокойной верой.
— Верю, — хрипло сказал он, кивая кому-то в пустоте покоев. — Верю, Господи. Ты меня не оставишь.
Он поднялся — не сразу, шатнувшись, потому что истощённое тело едва его несло, — но на лице застыло то самое умиротворённое, страшноватое благоговение. Потом прошёлся по покоям, гася свечи одну за другой, и комната затонула в темноте, и только угли в камине тлели багровым. В окне открылся клочок ночного неба, синего и густого, без луны и без звёзд, затянутого тучами, — нет, одна звезда всё же горела низко на западе. Король подошёл к окну ближе, и взгляд его перебежал со звезды на чёрный провал под нею. И там, на самом фоне звезды, проступил крылатый силуэт — птица, большая, чёрная, ворон. Он распахнул крылья, на миг закрыв собою звезду, и Кристиану почудилось, что смотрит он прямо на него, в упор, одним чёрным спокойным глазом.
— Лети, — шепнул он темноте. — Мне не страшно.
Глава 9 Куртаг
Малая гостиная в восточном крыле была единственной комнатой во всем этом вылизанном по линейке дворце, к которой Лилианна успела привязаться, и привязалась она к ней не за роспись плафона и не за тонконогую золоченую мебель, а за то, что комната была маленькая и нагревалась. Единственная, кажется, во всем Кэрсэнне, которую можно было протопить так, чтобы не зябли пальцы, потому что окна тут выходили на полдень, и зимнее солнце, едва поднявшись над дальней кромкой парка, все утро лежало на наборном паркете широкой косой полосой, медленно переползая от одного кресла к другому. Стены были обиты бледным, в цвет топленых сливок, шелком с тисненым узором. Не цветы даже, а намек на цветы, размытые завитки, что складывались в раковину, если смотреть прямо, и расходились, стоило скосить глаза, и от этого светлого шелка, и от резьбы, выкрашенной не в тяжелое старое золото, а в нежную, почти телесную позолоту, поблекшую местами до розового, в гостиной даже в пасмурь стоял ровный медовый свет, будто его держали тут про запас.
Лилианна сидела в глубоком кресле у самого окна, подобрав под себя одну ногу, чего ей не позволили бы нигде, кроме как здесь, наедине с Луизой, и грела ладони о тонкостенную чашку, расписанную мелкими голубыми цветочками по белому полю, такими крохотными, что их и разглядеть-то можно было, только поднеся к самым глазам. Чай в чашке был светлый, золотистый, заваренный с сушеным липовым цветом и еще с чем-то терпким, чему Лилианна не знала названия. Тут все пили этот липовый отвар, считая его полезным для нервов, и приносили его в высоком серебряном чайнике с длинным изогнутым носиком, похожим на птичью шею. Чайник этот, нагретый, чуть слышно потрескивал, остывая, на спиртовке под ним.
— и тогда я ей говорю, не может же быть, чтобы из одной курицы вышло столько перьев, а она мне — так это не из одной, госпожа, это с целого птичника собирали три года, а я стою и думаю, три года, это ж как надо — Луиза говорила быстро, не поспевая за собственным языком, перескакивая с одного на другое, и не доканчивала фраз, бросала их на середине и хваталась за новую. Руки у нее при этом не знали покоя. То она поправляла на блюде разложенные пирожные, и без того уложенные ровно, то перекладывала с места на место серебряные щипчики для сахара, то тянулась подлить в чашку госпоже, хотя чашка была полна.
Лилианна слушала вполуха, и не оттого, что ей было неинтересно про куриные перья и про какую-то модную даму с приезжей шляпкой, а оттого, что смотрела сейчас не на разложенные лакомства и не на солнечную полосу на полу, а на саму Луизу, и видела, что та не выспалась, и видела отчего. Глаза у фрейлины были припухшие, в красных прожилках, под ними легло сизое. Она то и дело сбивалась, теряла нить, моргала чаще нужного. Лилианна знала, что Луиза не спала, потому что не спала и сама, потому что обе они последние недели спали урывками, и каждая по своей причине. Причины эти лежали так близко одна к другой, что лучше было о них не думать вслух, а сидеть вот так, в медовом свете, и говорить про перья.
У Луизы был повязан бант — большой, кремового шелка, какие тут полагалось носить дамам помельче рангом, чтоб закрыть горло и оживить зеленое платье, и бант этот был завязан криво, наспех, одна петля выходила вдвое длиннее другой, узел съехал набок, а кончик ленты заворачивался не туда. Лилианна смотрела на этот несчастный кривой бант, и в ней поднималось что-то теплое и больное разом, потому что Луиза, которая каждое утро убирала ее, Лилианну, волосок к волоску и расправляла на ней каждую складку, нынче не сумела управиться с собственной лентой, — и это говорило о ней больше, чем все недосказанные фразы про курицу.
— Луиза, — сказала Лилианна, отставив чашку на низкий столик с такой осторожностью, будто чашка могла ее выдать. — Иди-ка сюда.
Фрейлина осеклась на полуслове, и в лице у нее мелькнуло что-то быстрое, испуганное, не по поводу даже, а просто так, заранее, и Лилианна это заметила , но отнесла на счет все той же бессонницы и той самой ночи, после которой они обе никак не могли прийти в себя. Луиза подошла, неловко, держа руки перед собой, как держат провинившиеся.
— Стой смирно. — Лилианна поднялась из кресла, и затекшая нога отозвалась мелкими иголочками, а низ живота отозвался привычным уже тупым, заживающим, на которое она давно научилась не обращать внимания. Она взялась за криво завязанную ленту обеими руками, распустила узел. Шелк послушно соскользнул, прохладный, гладкий, и принялась завязывать заново, неторопливо, выравнивая петли, проверяя на глаз, та ли длина. — Ты б хоть в зеркало глянула с утра.
— Так некогда было, госпожа, — пробормотала Луиза, и Лилианна, стоя совсем близко, у самого ее лица, увидела, что та смотрит куда угодно — на стену, на окно, на собственные руки, — только не на нее, и приписала это смущению, потому что Луиза и впрямь смущалась, когда о ней заботились.
— Некогда, — повторила Лилианна, затягивая узел ровно посередине, как полагалось. — А вот так не стыдно показаться? — Она расправила обе петли, чтоб легли симметрично, и легонько, кончиками пальцев, провела по банту сверху вниз, разглаживая, и в этом коротком движении было больше нежности, чем она позволяла себе обыкновенно. Луиза под ее рукой замерла и втянула голову, будто прикосновение это было ей тяжело. — Ну вот. Теперь хоть на люди.
Она отступила на шаг, оглядела свою работу и осталась довольна. Улыбнулась, и улыбка вышла у нее непривычно легкая, не та натянутая, что она надевала на людях, а настоящая. Она сама удивилась, что умеет еще так улыбаться.
— Спасибо, моя королева, — выговорила Луиза тихо и наконец подняла на нее глаза, но тут же и опустила, и в этом коротком взгляде Лилианне почудилось что-то, чему она не нашла места, какая-то быстрая виноватая тень, но отнесла ее туда же, куда относила все в это утро, к усталости, к ночи, к крови, которую они вдвоем отмывали с простыней и о которой условились молчать.
— Садись. И ешь. — Лилианна опустилась обратно в кресло и кивнула на блюдо. — Я не для того велела принести этакую гору, чтоб ты возле нее суетилась.
Гора и впрямь была. Пирожные принесли утром, целое блюдо, и Лилианна, заказывая их, сама не знала толком, зачем заказывает, — просто вчера, проходя мимо буфетной, услышала, как кондитер выговаривает поваренку за пережженный сахар, а в спертом коридоре вдруг потянуло ванилью и горячим тестом. Что-то в ней отозвалось на этот запах так остро и так беспричинно, что она остановилась и постояла, дыша, а после велела подать к утреннему чаю сладкого, всякого, какое есть. И вот оно стояло теперь перед ней на серебре: маленькие, на один укус, бисквиты, пропитанные чем-то и облитые сверху белой глазурью, с засахаренной фиалкой на макушке, витые трубочки с кремом, из которых крем выглядывал по краям пухлыми завитками, крохотные тарталетки с темным, почти черным вареньем, блестящим, как смородиновый глаз, и еще что-то слоеное, рассыпчатое, обсыпанное сахарной пудрой так густо, что бери и пудра облаком осядет на пальцы.
Лилианна смотрела на все это и медлила, как медлят перед тем, чего давно себе не позволяли. В той, прошлой жизни сладкое было виноватым — лишний кусок, отложенный на бедрах, цифра на весах, которой потом стыдишься, привычка заедать пустые вечера и стыдиться этого тоже, так что и сахар во рту был пополам с попреком. А тут, в чужом изломанном теле, в этом медовом свете, попрекать было некому и нечем. И она протянула руку, взяла один из тех бисквитов с фиалкой, поднесла ко рту, и откусила половину.
На одно долгое мгновение — все остальное отступило.
Сладость разошлась во рту не сразу, а волной. Сперва тонко хрустнула глазурь, сахарная, чуть отдающая лимоном, потом под ней подался влажный бисквит, пропитанный, как оказалось, чем-то винным, и это винное смешалось с молочной мягкостью крема внутри. Засахаренная фиалка добавила поверх всего цветочной горчинки, едва уловимой, и все это легло на язык разом, теплое и плотное. Лилианна, сама того не заметив, прикрыла глаза. Сладкое прокатилось по небу, скользнуло в горло, и следом за ним по всему телу — по рукам до самых кончиков пальцев, по затылку, вниз вдоль хребта — прошла короткая, ясная, ни с чем не сравнимая волна простого животного удовольствия, такого чистого и такого безоговорочного, какого она не помнила за собой уже бог знает сколько, ни в той жизни, ни в этой. Тело, которое последние недели только и делало, что болело, тошнило, истекало кровью и ныло, тело, которое она привыкла ощущать одной сплошной раной, вдруг, на этот один глоток, отозвалось не болью — радостью, тупой, телесной, идущей откуда-то из самого нутра. И Лилианна замерла, держа на языке остаток сладости. Не сразу решилась проглотить, потому что глотнешь — и кончится.
— Госпожа? — Луиза глядела на нее с легкой тревогой. — Что-то не так? Несвежее?
— Нет. — Лилианна открыла глаза и проглотила, улыбнулась, и в улыбке этой было что-то растерянное. — Нет, все так. Все очень так.
Она и сама не ждала, что ее вот этак прошибет от куска бисквита, и оттого ей сделалось неловко и смешно. Она тихо, коротко рассмеялась и взяла второй, на этот раз трубочку с кремом. Крем выдавился с другого конца ей на палец, и она слизнула его, не подумав, как сделала бы девчонкой, и снова рассмеялась.
— Ты ешь, ешь, — сказала она Луизе, у которой при виде смеющейся госпожи в лице что-то дрогнуло и понемногу отпустило. — Тут на двоих, я одна столько не одолею. Бери вон ту, с вареньем.
Луиза несмело взяла тарталетку, и они какое-то время ели молча, и тишина эта была не тяжелой, что висела в больших залах, а простой, домашней, в которой слышно было, как тикают где-то в углу каминные часы под стеклянным колпаком, как потрескивает остывающий чайник, как сахарная крошка осыпается на блюдо. Солнечная полоса доползла до края стола, и в ней, в этом косом столбе света, заплясали поднявшиеся от пирожных сахарные пылинки, и Лилианна следила за ними и думала о том, как мало, оказывается, человеку надо, чтобы на одну минуту перестать быть несчастным: теплая комната, кусок сладкого, единственная рядом живая душа, которой можно не держать лицо.
— А помнишь, — начала она, облизнув с большого пальца пудру, — ты в первый день, на границе, все приседала да приседала, я думала, ты сейчас в реверансе насмерть зашибешься.
Луиза прыснула, прикрыв рот ладонью, и в этом смешке наконец прорезалось что-то от прежней, бойкой Луизы.
— Так мне велено было, госпожа! Лорд Ричард сказал — ты, Луиза, перед принцессой не разгибайся, покуда она тебе сама встать не позволит, она южных кровей, у них там строго. Я и не разгибалась. У меня потом спина три дня
— Южных кровей, — фыркнула Лилианна. — У нас там, между прочим, реверансами не убивались. Это вы тут все на пружинах.
— Так ведь не убережешься, — Луиза отерла с уголка губ варенье, осмелела, потянулась за второй тарталеткой. — У нас как присел мелко — гордячка, присел низко — подлиза, не присел вовсе — дерзкая. Куда ни кинь, везде виновата. Я уж приноровилась средненько, чтоб всем угодить.
— И всем угодила?
— Никому, — призналась Луиза, и обе они засмеялись, и Лилианна — громче, чем стоило бы, громче, чем смеялась за все месяцы в этом доме, и сама услышала свой смех со стороны, Удивилась ему, и не стала себя одергивать.
Что-то в это утро в ней отпустило. Не зажило — она не обманывалась, — а просто отпустило на час, на два, как отпускает боль под действием капель: знаешь, что вернется, а покуда не вернулась, дышишь полной грудью и не веришь, что еще недавно не могла. И в этой передышке все ей казалось чуть ярче, чем было: и медовый свет на стенах, и голубые цветы на чашке, — все мелкое, все живое, все свое. Она поймала себя на том, что воодушевлена, по-глупому, без причины.
А Луиза, напротив, чем дальше, тем больше сбивалась с этого легкого тона, и Лилианна, занятая своим нечаянным теплом, не сразу это уловила. Фрейлина смеялась чуть запоздало, на полтакта позже, чем надо, и смех у нее выходил коротким, обрывался, и глаза она все отводила — то к окну, то к двери, то опускала в блюдо, — и руки у нее снова заходили, заперебирали щипчики, салфетку, край скатерти. Лилианна списала и это на усталость, на ту же ночь, и потянулась было сказать что-нибудь еще про границу, про реверансы, про что угодно, лишь бы продлить это утро, как вдруг Луиза, сидевшая лицом к двери, замерла.
Замерла вся, разом, как замирает мелкий зверек, заслышавший над собой тень, — не дернулась, не вскрикнула, а именно застыла, с недонесенной до рта тарталеткой, и взгляд ее, устремленный поверх плеча Лилианны, в раскрытую дверь гостиной, и тарталетка в ее пальцах дрогнула. Темное варенье капнуло на светлую скатерть, расплылось, а Луиза этого даже не заметила.
— Луиза? — Лилианна начала оборачиваться.
— Не надо! — вырвалось у фрейлины слишком резко, слишком громко, и она тут же осеклась, и понизила голос, и заговорила быстро, сбивчиво, цепляясь за первые попавшиеся слова, — То есть не оборачивайтесь, госпожа, там там ничего, там слуги прошли, с бельем, я просто крошка в горло попала, вот, поперхнулась.
Но Лилианна уже обернулась.
В галерее, в дальнем ее конце, где медовый свет малой гостиной обрывался и начиналась холодная, лепная, заставленная фарфором парадная анфилада, медленно шел Перси. Шел не сюда, не к ним, а мимо, поперек дверного проема, из одного крыла в другое, и шел не один. К боку его, под наброшенным наспех мужским кафтаном, прижималась женщина. Молодая, простоволосая, в съехавшем на плечи платье, какие не носят днем порядочные дамы, и Перси вел ее, обхватив поперек спины, низко, по-хозяйски, ладонь его лежала у нее на бедре, и он что-то говорил ей, склонившись к самому уху, а женщина запрокидывала голову и беззвучно смеялась. В том, как они двигались, в этой утренней, неприбранной фривольности, на виду, не таясь, было что-то до того бесстыдное и до того спокойное, что Лилианне на миг сделалось неловко, будто она подсмотрела не предназначенное для чужих глаз.
И в этот самый миг Перси, не замедляя шага, скользнул взглядом в раскрытую дверь гостиной — мельком, лениво, как скользят по случайному окну, — и взгляд его прошел по Лилианне, по столу, по сладостям, и остановился на Луизе.
Остановился на одно мгновение. На одно.
Золотые глаза его, те самые, которыми так восхищалась Луиза перед портретами, не выразили ничего — ни удивления, ни приветствия, ни даже узнавания, — они просто легли на побелевшую фрейлину, прижали ее взглядом к креслу, как прижимают булавкой, и тут же отпустили.Перси, все так же не сбавляя шага, все так же склоненный к своей смеющейся спутнице, увел ее дальше по галерее, за поворот, и медовая полоса света поглотила пустой дверной проем. Стало так, будто никто и не проходил.
Но Лилианна успела поймать тот короткий взгляд, которым обменялись эти двое, — Перси и Луиза, — и не поняла его, и не сумела бы повторить, что именно в нем было, но что-то в нем было, какая-то нить, протянутая через всю галерею от золотых глаз к зеленым, тонкая и тугая, и Луиза эту нить почувствовала всем телом. Лилианна это видела.
— Кто это с ним? — спросила она, оборачиваясь обратно к Луизе, и спросила безо всякой задней мысли, из простого утреннего любопытства, желая еще поболтать, посудачить, как судачат две женщины над остывающим чаем.
— Не знаю, госпожа. — Луиза наконец заметила, что капнула вареньем, и торопливо, излишне усердно затерла пятно салфеткой, не поднимая глаз. — Какая-нибудь из тех. Их тут много ходит. Принц Персиваль до них охоч.
Голос у нее был ровный, и слова правильные, и руки заняты делом, — но Лилианна, глядевшая на склоненную ее макушку, на этот старательно затираемый багровый развод, вдруг ощутила, как медовое тепло утра тронуло холодком, легчайшим, мимолетным, не успевшим даже толком встревожить. Что-то было не так с Луизой в это утро — с самого начала, с кривого банта, с недосыпа, с этих перескакивающих фраз, — и теперь к этому прибавился взгляд через галерею, и Лилианна сложила все вместе и не сложила ничего, потому что объяснений было слишком много и все безобидные: не выспалась, перепугалась принца, который тут всех держит в страхе, поперхнулась, смутилась. Она и выбрала самое простое.
— Боишься его, — сказала Лилианна мягко, утвердительно, и протянула руку, и накрыла беспокойные пальцы Луизы своей ладонью, придавила к скатерти, унимая. — Я заметила. Ты при нем вся сжимаешься.
Луиза замерла под ее рукой, и на одно долгое мгновение Лилианне показалось, что та сейчас что-то скажет, что-то настоящее, потому что губы у фрейлины дрогнули и приоткрылись. В опущенных глазах ее влажно блеснуло, но Луиза только сглотнула, кивнула, и выговорила тихо, едва слышно:
— Боюсь, госпожа. Очень боюсь.
И это была чистая правда, такая чистая, что Лилианна ни на грош в ней не усомнилась.
— Не бойся, — сказала Лилианна и сжала ее пальцы крепче. — Я с тобой. Меня-то он не тронет, я королева, а ты при мне. Захочет обидеть тебя — пусть сперва со мной говорит.
Она сказала это легко, почти весело, все еще на гребне своего нечаянного утреннего тепла, и сама поверила в то, что сказала, — что она, королева, может кого-то заслонить, что у нее есть на это сила, что ее «я с тобой» хоть чего-нибудь стоит в этом доме. Луиза, услышав это, отняла наконец руку, тихо, бережно, будто боялась обжечься о ее доброту, и отвернулась к окну, чтобы Лилианна не увидела, как у нее снова налились глаза.
— Поглядите-ка, госпожа, — выговорила она с натянутой бодростью, лишь бы увести разговор куда подальше от себя, и кивнула на стекло. — Снег-то перестал. И солнце вон какое.
Лилианна поглядела. За высоким окном, за частым свинцовым переплетом, лежал внизу парадный двор — мощеный, вылизанный, охваченный с трех сторон строгими крыльями дворца, — и по нему, по ровной серой плите, и впрямь стелилось бледное зимнее солнцею. Снег на голых, обрубленных липах подтаивал понизу и капал, и от карет, выстроенных у дальнего крыла, тянулись по камню длинные синеватые тени. И в эту минуту, пока Лилианна смотрела, во дворе началось движение. Забегали конюхи, выводя лошадей, заскрипели полозья выкатываемого возка, засуетились слуги с сундуками, и весь этот сонный, заиндевевший двор вдруг ожил той деловитой, торопливой суетой, какая бывает перед дальней дорогой.
— Никак уезжает кто, — сказала Лилианна, привстав в кресле и подавшись к стеклу.
— Так король же, — отозвалась Луиза, и в голосе ее, помимо воли, проскользнуло облегчение, такое же, какое поднималось сейчас и в самой Лилианне. Обе они это услышали, и обе сделали вид, что не услышали. — Нынче утром собрались, спешно. Я с вечера слыхала на кухне — Его Величество вздумал ехать к границе, по крепостям, а может, и дальше. Сказывали, надолго. Может, на полгода, может, и поболе.
Надолго.
Слово это вошло в Лилианну и легло где-то под ребрами теплым, недозволенным грузом, и она не стала его прогонять. Она прижалась лбом к холодному стеклу, как прижималась когда-то к стеклу подъездной двери в той, оборвавшейся жизни, только теперь по другую сторону была не серая улица с фонарями, а каменный двор и свобода, целое полугодие свободы, шесть месяцев пустой, нетронутой ночами постели, шесть месяцев без шагов в коридоре, без отворенной на ее позор двери, без перстня, медленно проворачивающегося на пальце, без всего того, что она научилась бояться раньше, чем оно случалось. Шесть месяцев, в которые ее никто не тронет И от одной мысли об этом в груди у нее разлилось второе за это утро тепло, и было оно куда сильнее первого, сладкого, потому что то была радость тела, а это — радость освобожденного зверя, которому отворили клетку, пусть и на время.
— Свобода, Луиза, — выговорила она тихо, не отрываясь от стекла, и улыбнулась этому слову, и улыбка вышла у нее нехорошая, голодная, — Нас ждет свобода.
Луиза ничего не ответила, только придвинулась к окну рядом, и они вдвоем стали смотреть вниз, во двор, плечом к плечу, как смотрят заговорщицы, у которых теперь и эта тайная радость была общей, — а внизу из-под тяжелого ризалита, из распахнутых парадных дверей, на широкое крыльцо вышел Кристиан.
Он вышел стремительно, не по-королевски, без той рассчитанной медлительности, с какой положено являться монарху, — выскочил, почти выбежал, на ходу набрасывая на плечи темный дорожный плащ, который не желал ложиться и сбивался набок. Лилианна сверху, со второго яруса, видела его как на ладони, его взъерошенную светлую голову, которую он так и не дал прибрать, резкие, дерганые движения, ту нездоровую, ломкую порывистость, что в последние недели не отпускала его вовсе. Он не поднял глаз. Ни разу не поднял он глаз к окнам восточного крыла, где сидела его жена, — да и не вспомнил о ней, надо думать, ему было не до нее, ему вообще, кажется, было не до кого, кроме того, на кого он сейчас, на крыльце, обрушился.
Следом за королем из дверей вышел Ричард, старый, сухой, в наглухо застегнутом темном кафтане. И вышел он с той осторожной, скользящей поспешностью, с какой ходят за человеком, от которого не знаешь, чего ждать, и которого боишься потерять из виду. Он что-то говорил Кристиану, негромко, успокаивающе. Слов Лилианна, конечно, не слышала за двойным стеклом, но видела по самой повадке старика, по тому, как он держал руки чуть разведенными, ладонями книзу, как держат их, когда уговаривают, гнут свое мягко и неотступно. И видела, как Кристиан этого не выносит.
Король резко обернулся к нему. Так резко, что плащ хлестнул его по ногам, и ткнул в старика пальцем, выпрямленным, как клинок, и тыкал им, тыкал, в самую грудь, отчеканивая что-то. Лицо у него при этом, насколько Лилианна могла разобрать сверху, было перекошенное, белое, с тем выражением загнанной, мечущейся злобы. Ричард качнулся было назад, под этим пальцем, потом снова шагнул ближе, снова развел руки, снова заговорил. И тогда Кристиан вскинул обе руки к голове, к ушам, будто хотел заткнуть их, чтоб не слышать, замотал головой, и оттолкнул старика. Не сильно, ладонью в плечо, но оттолкнул, отвернулся, и пошел к карете, не разбирая дороги, чуть не сбив подвернувшегося конюха.
— Опять ругаются, — пробормотала Луиза, глядя вниз. — Лорд Ричард его все уговаривает не ехать. С самого утра. А Его Величество и слушать не хочет.



