
- Рейтинг Литрес:4.8
Полная версия:
Sirin Черная птица
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Встать она уже не встала. Усталость забрала её разом, без остатка, и тяжёлый кованый засов так и остался лежать в скобах нетронутым, а тёмная дверь — притворенной, но не запертой, и королевские покои стояли теперь распахнутой ловушкой для того, кто уже бесшумно крался ночными переходами.
Когда тяжёлые медные стрелки башенных часов с глухим, отдающимся в стенах щелчком подошли к полуночи, от колонны в дальнем конце отделилась тень и беззвучно потекла вдоль выцветших гобеленов длинной галереи второго этажа.
Глава 8 Ночные гончие
Перси шёл бесшумно, и в этой бесшумности была не выучка, а порода — так движется зверь, которому не нужно думать о том, куда поставить лапу. На нём был глухой охотничий камзол, застёгнутый под горло, тёмный, без единого знака, по которому его можно было бы назвать. Свои иссиня-чёрные волосы он убрал под бархатный капюшон, чтобы не блеснули на случайном свету. Мягкие кожаные подошвы скользили по ворсу ковров, не приминая его в полный шаг, и стоило где-то в глубине галереи дрогнуть огню, как принц вжимался в стенную нишу и пережидал, пока сонный слуга с чадящим факелом протащится мимо по своим мелким ночным надобностям, ничего не заметив.
Час он выбрал не наугад. Он давно, с дотошностью, какой сам в себе немного стыдился, изучил, как живёт чужая половина дома, и знал наверняка, что в эту глухую пору измученная хворью Лилианна либо лежит в тяжёлом забытьи, либо стоит на ледяных плитах своей тёмной капеллы и молится дотемна, а покои её при этом пусты — или там одна дежурная служанка, которую обойти не труднее, чем спящую кошку.
Он сжал кулак в тугой перчатке, и кожа коротко скрипнула. В голове у него опять, по третьему уже кругу, тёк вкрадчивый материнский шёпот, тот, каким она говорила с ним всегда, не приказывая, а словно бы советуясь: «Надо разобраться, мой мальчик. Чует моё сердце, она что-то от нас прячет. Узнай — а там и решим, как с этим быть». Мать никогда не договаривала до конца, ей это было и ни к чему, за неё договаривал он сам, и оба они это знали. Речь шла о той слишком уж внезапной хвори, что свалила юную невестку. Поначалу Перси и не придал этому веса — мало ли, занемогла южанка с северной сырости или с грубости, дело женское, с кем не бывает, — и пропустил бы мимо, как пропускал капризы всех прочих женщин подле себя. Но мать обронила несколько слов так, что за ними проступило что-то покрупнее простуды, и он не умом, а кожей помнил, как в её серых глазах тогда коротко стало холодно и остро, когда она выговорила, врастяжку, отчётливо: «Понести дитя — милость Господня. Отказаться от него — смертный грех».
Тогда-то он и прочёл за её словами всё, чего она не сказала вслух: Лилианна носила под сердцем семя Кристиана — а теперь, похоже не носила.
Лицо у него, когда он наконец дошёл до тяжёлой двустворчатой двери королевской опочивальни, разом окаменело — то красивое, тонкое лицо, которым при дворе любовались дамы, сделалось пустым и неподвижным, как у человека, что пришёл не подсматривать, а судить и привести приговор в исполнение. Золотые глаза, те самые, что достались ему от одного с братом корня, сузились в темноте. Если мать права, если эта бледная южанка и впрямь по своей воле вытравила из себя то, что должно было стать наследником, — она ответит, и ответит головой, тут он себя не обманывал.
Но прежде головы ему было нужно другое, и от этого другого у него ровно, нехорошо потягивало где-то под ложечкой. Доказательство, такое, чтоб его нельзя было замолчать, — не слух, не материнское чутьё, а вещь, которую можно поднять с полу и поднести ей к самому лицу, и смотреть, как она белеет. Иначе эта тихая дрянь вывернется, заплачет на людях чистыми глазами и его же выставит клеветником. А ему хотелось пойманной — застигнутой, прижатой, такой, чтоб ей некуда было деть рук. Он сам не разбирал толком, чего в этом желании больше, и не давал себе разбирать. Положил ладонь на золочёную ручку и нажал.
Створка подалась почти без звука. Засов с той стороны был не задвинут — кто-то поленился или не успел, и эта чужая оплошность легла ему в руку легко. Перси скользнул внутрь, между приоткрытых половинок, протиснулся боком, не размыкая их шире, чем нужно его телу, и притворил за собой, до мягкого щелчка.
В покоях было темно. Сквозь высокое окно в свинцовом переплёте сочился жидкий лунный свет и ложился на паркет одним косым серым пятном, дробясь по наборному узору и не доставая до углов, где тьма стояла плотно, как стоячая вода. По стенам глухо отсвечивала лепнина, золото по белому погасло до пепельного, а в простенке тускло отблёскивало зеркало и держало в себе вторую, перевёрнутую комнату, такую же пустую. Воздух стоял спёртый, нагретый за день жаровней, и не двигался, и в этой неподвижности проступало двойное: сухая горьковатая нота трав, которыми тут что-то долго и тайно заваривали, а под ней, исподволь, ниже, кислое, ржавое, отдающее железом. Кровь. Он узнал её не умом — узнал тем тёмным низом, который у него с братом был общий, и от которого он всю жизнь отрекался и которому всю жизнь подчинялся. Ноздри у него дрогнули, повело, потянуло этот запах глубже, как тянут запах не с отвращением, а наоборот.
Перси прислонился лопатками к притворённой двери и переждал, пока глаза разберут темноту, пока проступят из неё бледное пятно несмятой половины постели, ширма в углу, тёмный ворох чего-то на крышке сундука. Дышал он медленно, через рот, и слушал, как стучит у него под челюстью, часто и тупо, и стук этот был не от страха быть пойманным — он давно никого тут не боялся, — а от того, неназываемого, что поднималось в нём всякий раз, стоило подумать о ней: о том, как она лежит сейчас где-то слабая, выпотрошенная, как из неё вторые сутки идёт кровь, как её можно застать вот такую, врасплох, ничком, и она ничего не сможет. Он стоял в чужой тёмной спальне над чужой бедой, и ему было хорошо, и от того, что ему было хорошо, ему делалось мерзко, а от того, что мерзко, — ещё чуть слаще.
Огромное ложе под бархатным балдахином пустовало. Подушки были вмяты и сбиты к изголовью, простыни скручены и стянуты в один ком на сторону. Самой Лилианны тут не было. Молится, должно быть, решил он, ушла в свою тёмную капеллу и стоит там на коленях, замаливает то, что уже сделано и чего никаким коленопреклонением не вернёшь.
Перси прошёл дальше, в глубину покоев, ставя ногу осторожно, обходя резные ножки кресел, и его привыкший к темноте глаз цеплял по дороге всё, что могло выдать. У самого ложа, на низком столике, стояла опрокинутая набок глиняная чаша. Он стянул перчатку зубами и тронул её край голым пальцем — край был вязкий, липкий, неприятно тёплый ещё, будто чашу опорожнили недавно. Поднёс пальцы к лицу, потянул носом. В ноздри толкнулось горьким травяным духом, и под горечью сладило мёдом, которым эту горечь забивали, чтоб можно было проглотить. Он знал такие отвары не понаслышке.
Он перешёл к ширме. За ней, в полутьме, отблёскивал медный таз, и лунного света хватало, чтоб разобрать на дне тёмный смятый ком. Перси наклонился. Ткань была почти чёрной, набрякшей, тяжёлой от запёкшейся крови, и крови этой было столько, что ночной холод не успел её взять, не высушил до конца. Нашёл. Под его наклонившимся дыханием верхний край тряпки шевельнулся и чмокнул, отлипая сам от себя с влажным звуком, и от этого звука у него свело челюсти. Вот оно, то, что нельзя замолчать. Он стоял и смотрел в этот таз, и на миг — против воли — увидел её здесь, на полу, как из неё это уходит, толчками, не остановить, и вокруг мечутся бабы, подтыкают тряпьё, гасят свет, прячут. Что-то в нём дрогнуло на этой картине, нехорошо, не к месту, и он сам не понял — то ли поморщился от мерзости, то ли на одно гадкое мгновение её пожалел. Прогнал и то и другое разом.
— Кто здесь? — раздалось вдруг из тишины, негромко, женским голосом.
Он обернулся. В дверях смежной каморки, где спала фрейлина, стояла Луиза, с масляным фонариком в руке, и огонёк за стеклом дрожал и плёл по её лицу беспокойные тени. Она увидела мужскую фигуру и застыла, и он по тому, как она застыла, понял, что узнала, ещё прежде слов.
— П-принц Перси?.. — выговорила она, не веря.
Он покрыл расстояние между ними в три шага, поймал её, зажал ей рот ладонью, плотно, втиснув крик обратно ей в зубы, а другой рукой уже вытащил из-под камзола кинжал. Толкнул спиной к стене и навалился всем телом, прижал, чтоб не вырвалась, чтоб некуда было даже дёрнуться. Фонарик выпал у неё из пальцев и покатился по полу, не погас — лёг набок и заливал маслянистым светом снизу их ноги и кусок стены, и в этом нижнем, неверном свете всё стало длиннее и страшнее. Он чувствовал под ладонью её мокрые губы, её частое носовое дыхание, чувствовал, как она вся дрожит, прижатая, тонкая, в одной сорочке, и эта дрожь, проходящая ему в грудь и в живот, отзывалась в нём совсем не так, как должна была отзываться у того, кто пришёл за уликой. Он наклонился к самому её уху, медленно, давая ей это почувствовать — и нож у горла, и себя.
— Тихо, — сказал он негромко, почти ласково. — Будешь молчать — может, и доживёшь до утра.
Сталь тронула ей горло, и Луиза вся подобралась, втянулась в стену, будто могла уйти в неё спиной. Перси упёр остриё ей под подбородок и повёл вверх, заставляя задрать лицо, открыть шею, и она открыла, потому что иначе клинок входил в кожу.
— Закричишь — кликну стражу и скажу, что взял тебя тут, когда ты обчищала королеву, — выговорил он негромко, ровно, без нажима, и от этой ровности было хуже, чем если б он шипел. — Поняла?
Она задышала чаще, носом, короткими толчками, и кивнула — насколько дал кивнуть нож. Перси снял ладонь с её рта, медленно, словно проверяя, не сорвётся ли она всё-таки, но кинжал оставил где был. Лезвие чиркало её по коже при каждом её сглатывании, и она почувствовала, как из-под острия выступило тёплое и тонкой ниткой поползло вниз. Она вжалась затылком в стену, тянулась прочь от железа, и тянуться было некуда.
— Что вы что вы делаете в покоях Её Величества? — выдавила она, едва слышно, одними губами, чтоб горло меньше двигалось.
— То же спрошу и у тебя. — Он стоял близко, грудью в неё, и говорил ей сверху в самое лицо, так что она чуяла его дыхание. — Я пришёл узнать о здоровье нашей королевы. А ты что не спишь в такой час?
Она замотала было головой и тут же замерла, вспомнив про нож.
— Я услыхала шум думала, госпоже худо, вот и — Слова оборвались. Через его плечо ей открылся таз за ширмой и торчащий из него тёмный, набрякший клок простыни, и она это увидела, и он увидел, что она увидела.
Перси повёл взглядом туда, куда смотрела она, и обратно. Угол рта у него пополз вверх.
— Ах, это. — Он провёл языком по губам, не торопясь, давая ей дочувствовать, как ей плохо. — Понимаешь, что это значит?
Она отвела глаза в сторону, в пол, куда угодно, лишь бы не на него и не на таз. Понимала. Слишком хорошо понимала.
— Милорд — пролепетала она. — Это не то, что вы думаете
— А что же? — Он чуть откинул голову, разглядывая её, и нажал остриём — самую малость, ровно настолько, чтоб она охнула. — Расскажи, я охотно послушаю. Может, Её Величество вены себе вскрывала? Или козлёнка резала в жертву?
Он придвинулся ещё, вдавливая её в стену всем телом, бедром, и в том, как он это сделал, не было уже ничего от допроса — он прижимал её не затем, чтоб не убежала, ей и так было некуда, а затем, что ему это нравилось. Нравилось чувствовать под собой, как она мелко дрожит, как у неё под кожей бьётся пульс, как от неё пахнет страхом и тёплой кровью. Он наклонился к её уху и сказал тихо, почти участливо, и от этого участия её замутило:
— Ну же. Ты ведь умница. Расскажи мне всё, как было, — и, может, я тебя не трону.
Луиза зажмурилась. Она знала цену таким «может», знала, что обыкновенно идёт следом за этим тихим голосом, и от того, что она знала, ноги у неё стали ватные, и держала её теперь только стена за спиной да его навалившееся тело.
Она всхлипнула, с присвистом втянув воздух. Забыла. Просто забыла — от усталости. Не вынесла этот таз, не спрятала. Серая холстина сползла с медного края, и под ней, в полумраке, маслянисто темнело то, чего никому нельзя было видеть, а она оставила это стоять открытым у всех на дороге.
«Мама бы не забыла, — мелькнуло у неё жалко, по-детски, не ко времени. — Мама бы всё прибрала, мама бы не дала маху». Мысль пробежала и пропала, потому что держать её было некогда и нечем — её всю забивал собой тот, кто на неё навалился. Она знала одно, и знала ясно: скажи она сейчас хоть слово в своё оправдание, не то слово — и он её прирежет, тут же, у этой стены.
Ответа он не дождался и толкнул её. Толкнул так, что затылок её опять впечатался в камень. Она тонко вскрикнула, но крик у неё вышел придушенный, потому что грудь ей передавило. Кинжал Перси от горла не убрал — повёл его вниз, неторопливо, с какой-то ленивой обстоятельностью, и опустил остриё туда, где под влажной кожей часто-часто колотилась жилка, и приставил сталь к самой этой бьющейся точке. Чуть сильнее на рукоять — и всё.
— Пощадите — выговорила она, едва ворочая сухим языком, ловя воздух мелкими глотками через приоткрытый рот, и от каждого глотка горло поднималось и тёрлось о лезвие. — Милорд, не убивайте прошу
В её шёпоте, рваном, сорванном до сипа, было столько голого, обессилевшего страха, что Перси повело. Он привык видеть эту девку при Лилианне серой, незаметной, всегда с опущенными в пол глазами, такой, на которой взгляд не задерживается. А теперь она была вся тут, под ним, прижатая, дрожащая, мокрая, и смотрела на него снизу полными слёз глазами, и вся она от макушки до пяток зависела сейчас от того, как он шевельнёт запястьем. От этого у него тяжело и сладко потянуло внизу живота, и он не стал ни гнать это, ни прятать — наклонился ниже, провёл носом по её виску, по влажной у корней волос коже, вдохнул её, как вдыхают то, что собираются взять.
И тут в нём поднялось старое, давно, казалось, осевшее на дно, — одна из первых его охот, когда он был ещё мальчишкой, и был тот осенний лес, полный сыростью, с прелым листом, проседавшим и чавкавшим под сапогом. И была лисица, которую гончие загнали в развилку корней, обложили там, и которой некуда уже было податься. Он стоял над ней с тяжёлым охотничьим копьём, ходившим в его потных, не умевших ещё удержать древко ладонях, и смотрел, как её бьёт мелким ознобом, как ходят впалые бока, и как она, при всём этом, не отводит от него своих чёрных, мокро блестящих, ни разу не моргнувших глаз, — и этого взгляда он тогда не выдержал. Опустил копьё, кликнул псов прочь и дал ей уйти в подлесок, сам не понимая, что делает и зачем. После он несколько дней ходил сам не свой, с какой-то тягучей, тошной мутью под рёбрами, не находя ей ни имени, ни причины, и не зная, куда её деть, пока наконец не пошёл и не выложил всё матери, как на исповеди.
Королева Мария выслушала его до конца, не дрогнув ни одной чертой, с тем своим пустым, выстуженным лицом, какое он с детства боялся куда сильнее любого крика, и сказала всего одно, медленно, чтоб запомнил: «Жалость — это слабость, Перси. Лисица твоя вернётся и передавит тебе всех кур до единой, и виноват в их смерти будешь ты, и никто иной, потому что это ты разжалобился и ты отпустил». С того дня и впредь он не отпускал уже никого.
И теперь, вдавливая эту фрейлину в холодную, неподатливую кладку, чувствуя сквозь камзол, как колотится, не находя места, прижатое им тело, он понапрасну искал в себе хоть отзвук той давней мути, хоть тень той мальчишеской жалости — и не находил ни того, ни другого, как ни рылся. Было вместо них совсем иное, то самое, что мать когда-то ему и сулила взамен отнятой слабости: тяжёлое, тёмное, ровно стоящее в нём сознание того, что эта живая, тёплая, дышащая, плачущая жизнь сейчас целиком умещается в его руке, что довольно одного движения, одной его прихоти, — и никто, ни Бог, ни мать, ни закон, ему в этом не указ.
— Не убивать? — повторил он медленно, со вкусом, осевшим голосом, и наклонился к самому её лицу, так близко, что губами почти задевал её мокрую, горящую щёку, и чуял солёное от её слёз. — А что мне мешает? Ты ведь уже мертва, по сути. Предала корону. Погубила будущего законного наследника.
Луиза замотала головой, открещиваясь, — и тут же замерла, потому что нож все давил ей на жилу. Перси повысил голос, и тот гулко прошёл по покоям:
— Не смей отпираться. Я всё вижу. Я знаю, что вы тут наворотили — ведьма и её девка на побегушках.
Он сказал «девка» и придавил её бедром плотнее к стене, и в том, как он это сделал, опять не было ничего от суда. От понимания у неё перехватило где-то в животе. Он навис над ней, разглядывая снизу доверху, не торопясь, и языком повёл по нижней губе.
— Хотя, — протянул он тише, совсем другим тоном, и от этого нового тона ей стало куда страшнее, чем от крика, — мёртвая ты мне без надобности. С мёртвой не поговоришь. А с живой — он не докончил, дал ей самой докончить, и смотрел, как доходит.
— Милорд я я только служанка — пролепетала она сквозь захлёбывающийся плач, цепляясь за это, как за последнее, что у неё есть. — Я делала, что велено боялась ослушаться
— Боялась ослушаться, — повторил он тихо, и в этой её неловкой лжи сразу нашёл, куда давить, и стал давить с удовольствием. — Стало быть, это сама твоя святая королева приказала тебе вытравить из неё дитя? Такое велит только бессердечная тварь. А ты её зовёшь «моя добрая госпожа». Или это всё-таки твой змеиный шёпот ей на ухо? Признавайся, дрянь, — это ты совратила нашу юную королеву, ты вложила ей в голову смертный грех? А может, ты ей сама, тайком, без её ведома подлила зелья, а теперь выгораживаешь свою шкуру?
Загнанная, не находя выхода ни в одну, ни в другую сторону, она замотала головой так беспорядочно, что забыла про нож, и лезвие с влажным звуком прошло по коже. Она вскрикнула. Перси на миг отнял клинок и засмотрелся на узкую, вспухшую алым полосу, на то, как несколько тёмных, густых капель медленно набрякли и осели на её бледной шее, выступив на воротнике.
При виде этой свежей крови что-то у него в лице сдвинулось, зрачки разошлись, и голос сорвался на низкое, дрожащее:
— Только не говори, что она сама хотела Не
Он осёкся. Слова застряли. В эту самую секунду до него вдруг дошло, что он не знает, какая Лилианна на деле. Благочестива? Но кто её разберёт, эту скрытную чужеземку с юга.
И чем дольше он держал в уме это несоответствие — её показную святость и тот набрякший кровью таз за ширмой, — тем сильнее в нём подымалась слепая, едкая злость. Если это и впрямь она, по своей воле, сама решила вычистить из себя ребёнка Кристиана, — стало быть, вся её покорность была игрой, ровной, выученной, и водила она за нос весь двор, и мать его в том числе. А если девку-фрейлину подослали отравить плод — тоже преступница. Так ли, эдак ли, перед ним виновная, и карать её — его право.
— Что бы мне с тобой сделать, а? — протянул он вдруг ровно, почти буднично.
Луиза всхлипнула, хватая ртом спёртый воздух, — и эта свобода обманула её в тот же миг. Перси небрежно сунул клинок за пояс и тут же сдавил ей горло голой рукой. Длинные пальцы впились под челюсть, затылок её с глухим стуком прижался к камню, и дышать стало нечем.
— Может, влить в тебя до дна твоё же зелье? Или спустить с лестницы, чтоб двор поутру вздохнул — экая жалость, дура-служанка оступилась впотьмах?
Его бледное лицо нависло так близко, что в его потемневших глазах она различила собственное отражение, перекошенное страхом. Пальцы сдавили сильнее, почти ломая что-то под кожей. Она забилась, заскребла ногтями по его запястью, силясь оторвать руку, и ничего не вышло. Тёмная комната поплыла и слилась в серое, в ушах поднялся тонкий нарастающий звон. Она хрипела, не в силах выговорить ни слова о пощаде, и слёзы текли по щекам и падали ему на сжатый кулак.
Когда грудь у неё уже разрывало, Перси отпустил — ровно настолько, чтоб дать ей один судорожный вдох. Она надсадно закашлялась, цепляясь за этот глоток затхлого воздуха, а он уже рванул её за ворот платья вниз. Сухо, с треском пошла ткань, мелкие пуговицы брызнули и застучали по полу, корсаж распахнулся, и под ним открылось взмокшее кружево нижней сорочки.
— Нет — выдохнула она сорванным, сиплым, поняв наконец, к чему он клонит. — Не надо умоляю
Он уже не слушал. В его лихорадочно блестящих глазах стояло тёмное, нездоровое. Её мокрое от слёз лицо, кровь на шее, загнанное дыхание — всё это его только подзуживало. Он впился жёсткими, холодными губами ей в шею, нашёл там свежую саднящую полосу от собственного ножа. Луиза тонко ойкнула — не от боли даже, от выворачивающего наизнанку отвращения. Солёное от её крови смешалось у него во рту с его слюной, и он медленно, со вкусом провёл языком по ранке, будто пробовал на язык её страх.
Её затрясло сильнее, мелко и без удержу. До неё дошло окончательное: убьёт он её или нет, надругаться над ней он надругается, тут же, на полу, единственно ради того, чтоб наказать, растоптать и сломать. От сознания собственной полной беспомощности из груди вырвался надломленный стон. Она хотела закричать, позвать, но горло свело судорогой рыдания.
Он целовал ей шею жадно, мокро, грубо — если это вообще можно было звать поцелуями. Он скорее метил её под себя. Свободной рукой он рванул вверх тяжёлый суконный подол, и холодные цепкие пальцы пошли вверх по голой, покрывшейся пупырышками ноге. Луиза окаменела вся, до кончиков пальцев, и в то же время чувствовала, как рассудок у неё трещит и расходится.
Она всхлипнула, сгорая от стыда, когда пальцы его, идя по внутренней стороне голого бедра, наткнулись на толстую полотняную повязку у неё между ног. Перси замер, и эта внезапная его неподвижность напугала Луизу едва ли не сильнее, чем всё, что было до неё. Он чуть отстранил лицо от её шеи и повёл вниз мутным, не сразу понимающим взглядом, туда, где в полумраке под задранными до пояса юбками тускло отсвечивала грубая полотняная ткань, и медленно, словно ещё не веря тому, что нащупал, провёл по ней пальцем — по плотной, ссохшейся материи, по тёмному, въевшемуся в волокно бурому пятну, — и на подушечке у него остался отчётливый след, отдающий тем железистым, ни с чем не путаемым запахом, который он знал по охоте и по полю боя, но никак не ждал найти здесь, под рукой, между ног у этой девки.
Луиза зажмурилась до рези, до цветных пятен под веками, вся сжавшись в ожидании последнего удара, и в её раскалывающейся от ударов о стену голове, перебивая даже собственный шум в ушах, билось одно, тупо, по кругу, без всякой уже надежды. Всё, вот и всё, конец, — но вместо удара хватка на её бедре вдруг разжалась, и пальцы соскользнули прочь.
Принц вытер испачканный палец о её же зеленую юбку, неторопливо, как вытирают руку обо что-то нечистое, и обронил сверху, с той брезгливостью, какая даётся только породой и привычкой, что всё под тобой:
— Мерзость.
И это короткое, кинутое мимоходом слово, по нелепой прихоти случая, оставило обезумевшей от страха Луизе крохотную, жалкую щель, в которую ещё можно было протиснуться живой. Перси отшатнулся, снял с неё руку и поморщился так, будто его вот-вот вывернет. Обыкновенная женская кровь, регулы, остудила его и разом отрезвила, точно ему плеснули в лицо из ушата, и то тёмное, что секунду назад в нём подымалось и распирало, опало, сошло на нет, сменившись брезгливой гадливостью, и гадливость эта пересиливала в нём всё остальное.
Девушка, захлёбываясь злыми, едкими слезами, заторопилась в эту щель, пока он не передумал:
— Я сделаю всё, что прикажете только молю вас, не трогайте прошу
Перси нервно, рывком провёл рукой по своим гладко уложенным волосам, выравнивая сбившееся дыхание и подбирая обратно растёкшееся куда-то самообладание. Он и сам от себя не ждал, что его занесёт так далеко и так быстро, но тут же осадил эту неловкую мысль — дура заслужила свой страх, к тому же теперь она лежала под ним сломанная, раздавленная, выпотрошенная, и вся была в его руке. А холодная, расчётливая его половина уже подсказывала своё, перебивая остатки дурмана: резать фрейлине горло сейчас, на горячую руку, было бы непростительно глупо, потому что в той долгой игре, что шла при дворе, живая, перепуганная, готовая на всё прислуга стоила несравненно дороже мёртвой — её ещё можно было пустить в дело, и не раз.
Он молча шагнул назад, отпуская её, и дал наконец отлепиться от холодной кладки. Лишившись его руки, Луиза осела на пол бесформенным комом, дрожащими пальцами стягивая разорванный край корсажа к самому горлу и торопливо обдёргивая задравшиеся юбки. Сдержать рыдания она уже не могла — они шли из неё тонкие, скулящие, частые, какие идут из человека, в котором что-то надломилось и больше не держит.
Принц неторопливо наклонился, цепко взял её за подбородок, вдавив пальцы в кожу, и заставил поднять мокрое лицо. Большим пальцем он медленно отёр ей щёку — небрежно, как стирают приставшую грязь, — а голос его вдруг сделался пугающе мягким, почти ласковым:



