bannerbannerbanner
Наулака

Редьярд Джозеф Киплинг
Наулака

Полная версия

Скорее ощущение пространства, чем зрение, подсказывало ему, что здесь есть проход, прикрываемый корнями, на которых он сидел. Повинуясь более инстинкту любопытства, чем любви к приключениям, он бросился во мрак, рассеивавшийся перед ним и снова смыкавшийся. Он чувствовал, что ноги его идут по камням, покрытым засохшей грязью, и, вытянув руки, убедился, что с обеих сторон встречает каменные стены. Он зажег спичку и поздравил себя с тем, что его незнание «Коровьей пасти» не дало ему возможности захватить с собой фонарь. Первая спичка вспыхнула и потухла, прежде чем она погасла, он услышал впереди себя какой-то звук, похожий на звук откатывавшейся от каменистого берега волны. Шум не был особенно приятен, но Тарвин все же сделал еще несколько шагов, оглянувшись, чтобы проверить, виден ли слабый отблеск дня позади него, и зажег другую спичку, прикрыв ее рукой. При следующем шаге он вздрогнул. Нога его продавила какой-то череп на земле.

При свете спички он разглядел, что вышел из прохода и стоял в темном месте неизвестных размеров. Ему казалось, что он видит очертания колонны или ряда колонн, мерцавших неясно во тьме. В то же время он был вполне уверен, что почва под его ногами была усеяна костями. Потом он увидел бледные изумрудные глаза, пристально смотревшие на него, и услышал чье-то глубокое дыхание. Он бросил спичку, глаза исчезли, во тьме послышался сильный шум и треск, раздался вой, который мог издать и человек и животное. Тарвин, задыхаясь, пробрался среди корней деревьев, бросился налево и побежал к краю резервуара, где встал спиной к «Коровьей пасти» с револьвером в руке.

В эти мгновения ожидания того, что могло появиться из отверстия, Тарвин испытал все муки чисто физического ужаса. Взглянув искоса, он заметил, что часть слоя грязи налево – почти половина – медленно опускается в воду. Она медленно поплыла по резервуару, как длинная полоса грязи и тины. Ничто не появилось из отверстия между корнями деревьев, но слой грязи остановился у края резервуара, почти у ног Тарвина, и обнажил роговые веки, обремененные зеленым илом.

Западному человеку знакомы многие странные вещи, но крокодил обыкновенно не входит в круг этих знакомств. Тарвин во второй раз перешел с места на место, не отдавая себе отчета, почему он это делает. Он пришел в себя, когда увидел, что сидит на солнце на вершине скользкой дорожки, спускавшейся вниз. Руки его были полны спутанной густой травы и чистой, сухой пыли. Он увидел мертвый город, и казалось, этот город, словно ставший родным ему, смеялся и задыхался, как он смеялся во времена устройства резервуара, а это произошло в незапамятные времена. Увечный, почти нагой старик прошел по высокой траве, ведя маленького козленка и машинально покрикивая время от времени: «Ао, Бай! Ао!» – «Иди, брат, иди!» Тарвин сначала удивился вообще появлению старика на земле, а затем тому, что он мог так беспечно спускаться по тропинке во мрак и ужас, царившие внизу. Он не знал, что священный крокодил «Коровьей пасти» ожидал свою утреннюю еду, как ожидал ее в те дни, когда Гуннаур был населен и царицы его никогда не помышляли о смерти.

Полчаса спустя Фибби и Тарвин завтракали вместе под ложившейся пятнами тенью кустов, внизу стены. Конь уткнул нос в корм и ничего не говорил. Человек был также молчалив. Раза два он подымался, оглядывал неправильную линию стены и бастиона и покачивал головой. У него не было желания вернуться туда. Когда солнце стало припекать, он отыскал себе место для отдыха посреди терна, подложил под голову седло и улегся спать. Фибби, накатавшись всласть, последовал примеру своего хозяина. Оба отдыхали, а воздух трепетал от жары и жужжанья насекомых; козы паслись и разгуливали, переходя вброд канавы с водой. Тень от Башни Славы удлинялась, падала через стены и распространялась далеко по равнине; коршуны стали по двое, по трое спускаться с неба; голые дети, перекликаясь между собой, собрали коз и погнали их в прокопченные деревни, прежде чем Тарвин встал, чтобы отправиться домой.

Он остановил Фибби, когда они подъехали к склону горы, чтобы бросить последний взгляд на Гуннаур. Солнечный свет покинул стены, и они выделялись своим черным цветом на туманной равнине, в бирюзово-голубом сумраке. Огоньки мерцали в немногих хижинах, разбросанных у подножия города, но наверху, на месте запустения, не было света.

– Будем держать язык за зубами, Фибби, – сказал Тарвин, берясь за повод. – Мы не очень-то хорошего мнения об этом пикнике и не будем рассказывать о нем в Раторе.

Он подгонял Фибби, и тот шел домой как можно быстрее, только раз намекнув, что желал бы подкрепиться. Тарвин ничего не говорил до конца долгой поездки и, только сойдя с лошади при первых лучах утреннего солнца, вздохнул с чувством глубокого облегчения.

Когда он сидел уже в комнате, ему пришла мысль, что он упустил драгоценный случай: следовало сделать какой-нибудь факел на месте – в Гуннауре – и хорошенько исследовать проход. Но он вспомнил зеленые глаза, почувствовал запах мускуса, и он вздрогнул. Нельзя было сделать этого. Никогда, ни за что, даже при благотворном свете солнца он, ничего не боявшийся, не ступит ногой в «Коровью пасть».

Он гордился тем, что знает, когда нужно остановиться. С него было достаточно «Коровьей пасти». Единственно, чего он желал, – это выразить магарадже свое мнение об этом месте. К несчастью, это было невозможно. Он ясно понял, что ленивый монарх послал его туда или ради утонченной забавы, или чтобы сбить его с пути, на котором действительно можно было найти ожерелье. Однако только магараджа мог помочь ему достигнуть полной победы. Поэтому ему не следовало высказывать своих мыслей магарадже.

К счастью, этот последний был слишком заинтересован работами на реке Амете, за которые немедленно принялся Тарвин, чтобы расспрашивать своего молодого друга, искал ли он Наулаку в Гай-Муке. На следующее утро после возвращения из этого мрачного места Тарвин испросил аудиенции у магараджи и с лицом человека, которому незнакомы ни страх, ни разочарование, весело потребовал исполнения обещания, данного государем. Потерпев сильное крушение в одном деле, он немедленно заложил фундамент для новой постройки совершенно так же, как жители Топаза начали строить заново свой город на следующий же день после пожара. Испытание, перенесенное им в Гай-Муке, только усилило его решимость отомстить пославшему его туда человеку. Магараджа в это утро особенно нуждался в развлечениях, поэтому он охотно согласился исполнить свое обещание и приказал, чтобы долговязому человеку, играющему в «пачиси», было дано столько людей, сколько он потребует. Со всей энергией отвращения и живым воспоминанием о самых неуверенных и беспокойных минутах своей жизни, горевших в его душе, Тарвин накинулся на отвод реки и устройство плотины. По-видимому, в стране, в которой он очутился, необходимо пускать пыль в глаза для достижения цели. Он пустит пыль и в таких размерах, как только что пережитая им катастрофа, – основательно, деловито, без всяких компромиссов.

И действительно, он поднял целое облако пыли вокруг этого дела. Ничего подобного не было в государстве с самого его основания. Магараджа отдал ему всех обреченных на каторгу, и Тарвин прошел во главе небольшой партии людей в кандалах в лагерь, расположенный в пяти милях от городских стен, и торжественно изложил свои планы об устройстве плотины на Амете. Его познания инженера помогли ему представить разумный план операции и придать видимость правдоподобия своей работе. Он намеревался, с помощью плотины, запрудить реку в том месте, где она делала большой изгиб, и направить ее прямо на равнину, приготовив для нее глубокое русло. Когда это будет сделано, теперешнее русло реки обнажится на несколько миль и если там окажется какое-нибудь золото (говорил про себя Тарвин), то будет самое время подбирать его. А пока операция сильно интересовала магараджу, который приезжал каждое утро и в течение часа или двух наблюдал, как Тарвин распоряжался своей маленькой армией. Марши и контрмарши толпы каторжников с корзинами, заступами, лопатами, ослы, нагруженные коробами, частые взрывы, шум и суматоха – все это вызывало одобрение магараджи, для которого Тарвин всегда приберегал лучшие взрывы. Он считал это вполне справедливым, так как магараджа платил за порох да и вообще за все развлечение.

Следствием занятого им положения явилась, между прочим, неприятная необходимость объяснять причины сооружения плотины на реке Амете всем, кто бы ни потребовал у него этого объяснения – полковнику Нолану, магарадже и всем странствующим приказчикам на постоялом дворе. Главное управление Индии тоже потребовало письменного объяснения причин, вызвавших сооружение плотины на Амете от Тарвина, письменных объяснений от полковника Нолана по поводу допущения сооружения плотины на Амете и объяснения от магараджи, на каком основании он допустил, чтобы плотина была сооружена лицом, не состоящим правительственным агентом. Все это сопровождалось требованием дальнейших сведений. На эти вопросы Тарвин давал уклончивые ответы, чувствуя, что готовится к политической карьере на родине. Полковник Нолан ответил официально начальству, что каторжники заняты производительным трудом, а неофициально, что магараджа за последнее время вел себя так феноменально хорошо (благодаря тому, что его занимал этот чужой американец), что было бы чрезвычайно жаль прекратить эти операции. На полковника Нолана оказал большое влияние тот факт, что Тарвин является достопочтенным Никласом Тарвином, членом законодательных учреждений одного из Соединенных Штатов.

Управление, несколько знакомое с безудержной породой людей, входящих в высоких сапогах в залы советов королей, чтобы требовать концессий на добычу нефти от Арракана до Пешина, больше ничего не сказало, но попросило давать время от времени сведения о ходе работ. Когда Тарвин узнал это, он посочувствовал Управлению Индии. Он понимал эту жажду сведений; сам он желал бы иметь таковые о местонахождении Наулаки. Хотелось бы ему также получить сведения о том, сколько времени потребуется Кэт, чтобы убедиться, что он для нее важнее, чем врачевание всяких болезней.

 

По крайней мере, два раза в неделю он совершенно отказывался от Наулаки и мысленно возвращался в Топаз, где занимался делами по покупке земель и страхованию. После каждого из этих решений он облегченно вздыхал, утешая себя мыслью, что есть еще на земной поверхности местечко, где человек может исполнять свои желания, если у него хватит на это пороху, где он может идти прямо к цели, добиваться честолюбивых устремлений и где он предпочитает не обходить пять углов, вместо того чтобы добраться до предмета, просто устранив преграду.

Иногда, терпеливо жарясь в русле реки под губительными лучами индийского солнца, он начинал еретически проклинать Наулаку, отказывался верить в ее существование и убеждал себя, что это такая же смешная ложь, как пародия магараджи на цивилизованное управление страной или удачное лечение Дунпата Рая. Из сотни источников он слышал о существовании этой великолепной вещи, но никогда не слышал ответа на прямой вопрос о ней.

В особенности его пленил рассказ Дунпата Рая, имевшего, между прочим, неосторожность пожаловаться на «необычайное рвение и слишком усердную административную деятельность новой госпожи докторши». Но Дунпат Рай не видел ожерелья со времени коронования нынешнего магараджи пятнадцать лет тому назад. Даже каторжники, ссорившиеся при распределении пищи, говорили, что пшено так же драгоценно, как Наулака. Два раза магарадж Кунвар, хвастаясь своему большому другу, что он сделает, когда взойдет на трон, заключал свои мечты словами:

– И тогда я целый день буду носить Наулаку на своем тюрбане.

Но когда Тарвин спросил его, где живет это драгоценное ожерелье, магарадж Кунвар покачал головой и нежно сказал:

– Я не знаю.

Эта проклятая вещь казалась мифом, словом, пословицей – всем чем угодно, только не прекраснейшим ожерельем на свете. В промежутках между взрывами и рытьем земли Тарвин делал бесплодные попытки найти ожерелье. Он исходил все кварталы города, исследовал все храмы. Под предлогом изучения археологии он ездил в форты и разрушенные дворцы за городом, в пустыне, и неутомимо бродил по мавзолеям, в которых хранился прах умерших государей Ратора. Сотни раз он говорил себе, что эти поиски безнадежны, но он нуждался и находил утешение в этих постоянных попытках. А поиски по-прежнему оставались тщетными.

Тарвин сдерживал свое нетерпение, когда ездил с магараджей. Во дворце, который он посещал, по крайней мере, раз в день под предлогом разговоров о плотине, он усерднее, чем когда-либо, отдавался игре в «пачиси» В эти дни магараджа предпочитал удаляться из белого мраморного павильона в померанцевом саду, где он обыкновенно проводил весенние месяцы, во флигель Ситабхаи, во дворце из красного камня; тут он сидел во дворе, наблюдая за учеными попугаями, стрелявшими из маленьких пушек, и присутствуя при битвах между перепелами или большими серыми обезьянами, одетыми по образцу английских офицеров. При появлении полковника Нолана обезьян поспешно убирали, но Тарвину позволялось смотреть на игру, когда он не был занят строительством плотины. Он вынужден был терзаться бездействием и размышлениями о своем ожерелье в то время, как происходили эти детские игры; но он постоянно, искоса, наблюдал за всеми движениями магараджа Кунвара. Тут, по крайней мере, его ум мог на что-нибудь пригодиться.

Магараджа отдал строгие приказания, чтобы ребенок исполнял все предписания Кэт. Даже его тупой взгляд подметил улучшение здоровья малютки, и Тарвин делал все, чтобы магараджа знал, что этим он обязан только Кэт. С дьявольским упрямством молодой принц, никогда в жизни не получавший приказаний, находил радость в неповиновении и подчинил весь свой ум, всю свою свиту одной цели – резвиться во флигеле дворца, принадлежавшем Ситабхаи. Тут он нашел множество седоволосых льстецов, которые унижались перед ним и рассказывали ему, каким государем он будет со временем. Были там и хорошенькие танцовщицы, которые пели ему песни и развратили бы его душу, если бы он не был слишком мал для развращения. Кроме того, были обезьяны, и павлины, и жонглеры – каждый день новые – вместе с танцорами на канате, и удивительные сундуки из Калькутты, из которых он мог выбирать пистолеты с рукоятками из слоновой кости и маленькие сабли с золочеными эфесами, украшенными жемчугами, с тонкими клинками, которые музыкально звенели, когда он размахивал саблей над головой. Наконец, приношение в жертву козы, происходившее в храме, украшенном опалами и слоновой костью, находившемся в центре женских помещений, привлекало его туда. Взамен всех этих приманок Кэт, угрюмая, серьезная, рассеянная, с глазами, в которых отражалось все то горе, свидетельницей которого ей приходилось ежедневно быть, с сердцем, разрываемым от сознания бессилия помочь этому горю, могла предложить только маленькие детские игры в гостиной миссионера. Наследнику престола не нравилась чехарда, которую он считал в высшей степени неблагородной; игра в уголки требовала, по его мнению, слишком много подвижности; не нравился и теннис, хотя он знал, что в эту игру играют такие же принцы, как он, но ему казалось, что теннис не входит в систему образования уроженцев Раджпутаны. Иногда, когда он уставал (а в тех редких случаях, когда он убегал во флигель Ситабхаи, замечено было, что он возвращался очень усталым), он долго и внимательно прислушивался к рассказам о сражениях и осадах, которые читала ему Кэт, и в конце возмущал ее, заявляя с блестящими глазами:

– Когда я буду раджой, я заставлю мою армию проделать все это.

Кэт не могла удержаться, чтобы не сделать попытки религиозного обучения ребенка – это противоречило бы всему складу ее натуры. Но тут ребенок обнаружил восточную тупость и только сказал:

– Все это очень хорошо для вас, Кэт, но для меня очень хороши все мои боги, да и отец рассердился бы, если бы узнал.

– А чему вы поклоняетесь? – спросила Кэт, жалея от всего сердца молодого язычника.

– Моей сабле и моему коню, – ответил магарадж Кунвар; он наполовину вынул из ножен свою усыпанную драгоценностями саблю и снова вложил ее решительным движением, закончившим разговор.

Но увильнуть от «долговязого человека», Тарвина, оказалось не так легко, как от Кэт. Магараджу Кунвару не нравилось, что его называют «малец»; не одобрял он и названия «маленький человек». Слово «принц» Тарвин говорил так протяжно, с таким спокойным почтением, что молодому уроженцу Раджпутаны чудилось иногда, что англичанин подшучивал над ним. Вместе с тем Тарвин-сахиб обращался с ним, как со взрослым, и позволял ему, с известными предосторожностями, брать в руки его могучее «ружье», собственно, не ружье, а пистолет. А однажды, когда принц уговорил шталмейстера дать ему для езды непокорного коня, подъехавший Тарвин снял мальчика с бархатного седла, посадил его к себе и, в облаке пыли, показал ему, как в его, Тарвина, стране перекладывают повод с одной стороны шеи на другую, чтобы направлять лошадей вслед за отбившимся от стада молодым быком.

Фокус снимания с седла пробудил инстинкт «цирка», дремлющий даже в душе восточного мальчика, и так понравился магараджу Кунвару, что он настаивал на повторении его перед Кэт, а так как Тарвин являлся необходимым действующим лицом, то мальчик уговорил его дать это представление перед домом миссионера. Мистер и миссис Эстес вышли на веранду вместе с Кэт и смотрели на представление; миссионер аплодировал и потребовал повторения, после чего миссис Эстес предложила Тарвину остаться пообедать, раз он уже здесь. Тарвин с сомнением взглянул на Кэт, прося у нее позволения, и, в процессе рассуждения, лучше всего известном любящим людям, понял о ее согласии по опущенным векам и по повороту головы.

После ужина они сидели на веранде при свете звезд.

– Вам в самом деле неприятно? – спросил он.

– Что? – спросила она, подымая свои спокойные глаза и взглянув на него.

– Что я иногда вижу вас. Я знаю, вам это не нравится, но таким образом я могу охранять вас. В настоящее время вы должны убедиться, что за вами нужно присматривать.

– О, нет.

– Благодарю вас, – почти смиренно проговорил Тарвин.

– Я хочу сказать, что не нуждаюсь в присмотре.

– Но это не неприятно вам?

– Это хорошо с вашей стороны, – беспристрастно сказала она.

– Ну так, значит, с вашей стороны нехорошо, если это не нравится вам.

Кэт невольно улыбнулась.

– Кажется, нравится, – сказала она.

– И вы позволите мне приходить иногда? Вы не можете представить себе, что такое этот постоялый двор! Эти странствующие приказчики положительно убьют меня. А кули на плотине также не подходят мне.

– Хорошо, раз вы уже здесь. Но вам не следует оставаться здесь. Окажите мне услугу и уезжайте, Ник.

– Дайте мне какое-нибудь более легкое задание.

– Но зачем вы здесь? Вы не можете привести никакого разумного довода.

– Да, так говорит и Британское управление. Но я привез с собой свой довод.

Он признался в своей тоске по чему-нибудь родному и естественному, американскому, после дня работы под языческим палящим солнцем. Когда он представил свою тоску в подобном свете, Кэт сочувственно отнеслась к ней. Она была воспитана в тех традициях, которые повелевали поступать так, чтобы молодые люди чувствовали себя дома, на родине. И он действительно почувствовал себя на родине, когда, два или три вечера спустя, она дала ему топазскую газету, присланную ей отцом. Тарвин набросился на газету и переворачивал четыре страницы тонкой бумаги два раза.

Он облизнул губы.

– О, как хорошо, хорошо, хорошо! – смакуя, говорил он. – Ну, разве не красивы объявления? Что-то с Топазом? – крикнул он, держа газету в вытянутой руке и жадно пробегая столбцы. – О, там все хорошо! – Стоило послушать, как музыкально певуче он проговорил эту обыкновенную фразу. – Знаете, ведь мы идем вперед, не правда ли? Мы не отстаем, не зеваем, не теряем попусту времени, хотя еще у нас нет «Трех С.». Мы идем вровень с прогрессом. Ах, ах! Взгляните-ка на «Рестлерские корешки». Бедный, старый, источенный червями город засыпает от старости крепким сном, не правда ли? Только подумать… провести туда железную дорогу. Послушайте-ка:

«Мило С. Ламберт, владелец „Последнего канала Ламберт“, имеет вагоны, нагруженные хорошей рудой, но, как и все остальные обыватели, считает, что не стоит отправлять их на корабль, когда нет железной дороги ближе пятнадцати миль. Мило говорит, что Колорадо недостаточно хорош для него, если ему придется с таким трудом переправлять свою руду».

– Я думаю! Приезжайте-ка в Топаз, Мило. А вот:

«Когда в городе осенью будет проведена линия „Три С.“, мы уже не услышим более разговора о тяжелых временах. Вместе с тем несправедливо мнение, – и все жители должны восстать и сделать все возможное, чтобы прекратить разговоры – будто Рестлер уступает какому-либо городу его возраста в штате. В действительности, Рестлер никогда не был в таком цветущем состоянии, как теперь. Имея рудники, давшие в прошлом году двенадцать миллионов долларов, шесть церквей различных вероисповеданий, молодую, но процветающую и расширяющуюся академию, которая должна занять передовое место среди американских школ, ряд новых зданий, воздвигнутых в прошлом году, равный, если не превосходящий всякий город в горах, населенный живыми, решительными деловыми людьми, Рестлер обещает и в будущем году быть достойным своего имени».

– Ну, мы не очень-то испугаемся! Мы на это только посвистим в ответ. Но жаль, что Хеклер напечатал эту корреспонденцию, – прибавил Тарвин, нахмуриваясь на мгновение. – Некоторые из жителей могут не понять смешной стороны и отправиться в Рестлер, ожидая проведения «Трех С.». Будет проведена осенью, скажите пожалуйста! О, Боже мой! Боже мой! Вот чем они забавляются, сидя, свесив ноги, на Большой Главной горе и поджидая железную дорогу.

«Наши купцы отозвались на удовлетворение, вызванное в городе известием, что председатель Мьютри, по возвращении из Денвера, благосклонно отнесся к заявлениям Рестлера. Роббинс красиво украсил свои витрины и заполнил их модными товарами. Его магазин, по-видимому, особенно популярен среди молодых людей, у которых денежки звенят в карманах».

– Хотели бы вы видеть, дорогая, как «Три С.» появились бы в одно прекрасное утро в Топазе? – внезапно спросил Тарвин, садясь на софу возле молодой девушки и держа газету так, чтобы она могла смотреть в нее через его плечо.

– А вам хотелось бы этого, Ник?

– Хотелось бы!

– В таком случае, хотела бы и я. Но я думаю, что для вас лучше, если бы этого не случилось. Вы слишком разбогатеете. Посмотрите на отца.

– Ну, я поставил бы себе какие-нибудь спицы в колеса, если бы заметил, что становлюсь слишком богат. Я остановлюсь, как только почувствую, что выхожу из ряда благородных бедных людей. Ну, разве не приятно увидеть снова старый заголовок – фамилию Хеклера во всю величину под словами «старейшая газета в штате», и руку Хеклера, чувствующуюся в сильной редакторской статье о будущем города? Напоминает родину, не правда ли? У него целых два столбца объявлений. Это показывает, что делает город! Никогда не думал, что буду благодарить Бога за какое-нибудь объявление, а вы, Кэт? Но, клянусь, все это приводит меня в отличное расположение духа!

 

Кэт улыбнулась. Газета вызвала некоторое чувство тоски по родине и в ее душе. Топаз был ей мил и сам по себе; но за оживленными столбцами «Телеграммы» она видела лицо матери, сидящей на кухне в долгие послеполуденные часы (она так привыкла сидеть на кухне во время своей бродячей жизни, полной лишений, что предпочитала сидеть там и теперь); печально смотрит она на вершину покрытой снегом горы, раздумывая, что делает в это время ее дочь. Кэт хорошо помнила этот послеполуденный час на кухне, когда сделаны все дела. Еще с тех времен, когда им приходилось жить на строящихся участках железной дороги, она помнила ветхую качалку, некогда стоявшую в гостиной, которую мать украсила звериными шкурами и отправила на кухню. С выступившими на глазах слезами Кэт припомнила, как мать всегда хотела усадить ее в эту качалку; как приятно бывало ей смотреть, сидя на подушке у ног матери, как маленькая фигурка старушки тонула в глубоком кресле. Кэт слышалось мурлыканье кошки под печкой, пение чайного котелка; тиканье часов раздавалось у нее в ушах, а через щели пола наскоро выстроенного дома ей в ноги дул холодный ветер прерий.

Она взглянула через плечо Тарвина на два рисунка, всегда украшавшие «Телеграмму»: один изображал город в первый год его существования, другой – в настоящее время, и у нее сдавило горло.

– Большая разница, не правда ли? – сказал Тарвин, следя за ее взглядом. – Помните, где стояла палатка вашего отца и старый дом, вот тут у реки? – Он указал место на рисунке. Кэт молча кивнула головой. – Хорошие это были дни, не правда ли? Ваш отец не был так богат, как теперь, и я тоже. Но все мы были очень счастливы.

Мысленно Кэт снова перенеслась в те времена, и перед ее глазами появилась худенькая фигура матери, занятой домашней работой. Она проглотила слезы при воспоминании о характерном жесте матери, когда та прикрывала рукой от огня изнуренное, молодое, но уже постаревшее лицо, в то время, когда пекла хлеб или открывала заслонку печи. Простая картина так ясно вставала перед глазами Кэт, что она видела даже отблеск огня на лице матери и розовый свет, просвечивающийся сквозь ее худую руку:

– Ага! – сказал Тарвин, пробегая глазами столбцы газеты. – Пришлось приобрести вторую машину для уборки улиц. У нас была только одна. Хеклер не забывает и о климате. А в «Столовой» дела идут хорошо. Это хороший знак. Когда будет проведена новая линия, туристам придется останавливаться в Топазе, и у нас будет приличная гостиница. Некоторые города могли бы подумать, что и теперь у нас бывают туристы. Вот недавно в «Столовой» обедало пятьдесят человек, приехавших экспрессом. Образовался новый синдикат по эксплуатации «Горячих Ключей». Знаете, я нисколько не удивлюсь, если там возникнет город. Хеклер прав. Это только поможет Топазу. Нам не повредит, если вблизи будет город. Он явится пригородом Топаза.

Он доказал, что понимает смысл сделанной ему уступки, уйдя рано в этот вечер. Но на следующий день он ушел уже не так рано, и так как он не выказывал намерения касаться запретных вопросов, Кэт была рада видеть его. Вскоре у него вошло в привычку заходить к ней по вечерам и присоединяться к группе людей, собиравшихся вокруг лампы, при открытых дверях и окнах. Кэт, счастливая от видимых результатов ее трудов, расцветавших на ее глазах, обращала все меньше и меньше внимания на его присутствие. Иногда она поддавалась его уговорам и выходила на веранду в чудную индийскую ночь – одну из тех ночей, когда зарницы играют на небе, словно вынутые из ножен мечи; небеса плывут над затихшей землей. Но обычно они сидели в доме с миссионером и его женой, разговаривая о Топазе, больнице, магарадже Кунваре, плотине и, иногда, о детях Эстеса в Бангоре. Но, по большей части, разговор касался мелочей их уединенной жизни, что раздражало и огорчало Тарвина.

Когда разговор на эти темы замедлялся, Тарвин быстро менял предмет его, обращаясь к Эстесу с вопросами о тарифе или обращении серебра, и разговор становился оживленным. Тарвин получил образование, большей частью, из газетных статей. Сама жизнь и привычка прокладывать себе путь сыграли также свою роль в его образовании, и он обладал каким-то особенным нюхом, позволявшим ему правильно разбираться в газетных теориях, в системах и в школах.

Но аргументы не привлекали его. Когда мог, он разговаривал с Кэт; в последнее время чаще всего о больнице, так как ее успехи в этом отношении ободряли ее. Она наконец согласилась на его мольбы показать ему это чудо, чтобы самому убедиться в произведенных ею реформах.

Дела очень улучшились со времени ее появления, но одна Кэт знала, сколько еще оставалось сделать. По крайней мере, больница была чиста и уютна, когда они осматривали ее, и больные были благодарны за ласковый уход и искусное лечение, о котором они и не мечтали до тех пор. При каждом излечении в стране распространялась молва о новой докторше, и являлись новые пациенты. Выздоровевшая больная приводила сестру, ребенка или мать в полной уверенности, что «Белая волшебница» может излечить все. Они не знали всех размеров помощи, которую, оказалось, могла принести Кэт своей тихой деятельностью, но благословляли ее и за то, что знали. Ее энергия увлекла на путь реформ даже Дунпата Рая. Он заинтересовался обмазыванием известкой каменных стен, дезинфекцией палат, проветриванием постельного белья и даже уничтожением постелей, на которых умирали больные оспой, доставлявшие ему прежде побочные доходы. Как туземец, он лучше работал при женщине, за которой, как он знал, стоит энергичный белый человек. Посещение Тарвина и несколько одобрительных слов, сказанных ему этим посторонним человеком, дали ему понять это.

Тарвин не понимал бессвязного разговора приходящих пациентов и не посетил женских палат; но он видел достаточно, чтобы искренне поздравить Кэт. Она улыбнулась от удовольствия. Миссис Эстес относилась к ее делу с сочувствием, но без всякого энтузиазма. Приятно было слышать похвалы Ника, тем более что он так осуждал ее проект.

– Тут чисто и гигиенично, деточка, – говорил он, всюду заглядывая и нюхая, – вы сотворили чудеса с этими слизняками. Если бы в оппозиции были вы, а не ваш отец, не быть бы мне членом законодательных учреждений.

Кэт никогда не рассказывала ему о той большой работе среди женщин дворца магараджи, которая выпала на ее долю. С первого же раза она поняла, что дворец управляется одной государыней, о которой женщины говорили шепотом; малейшее слово ее, переданное устами смеющегося ребенка, возбуждало гул в набитых женщинами лабиринтах дворца. Только однажды она видела эту царственную особу, блестевшую, словно светлячок среди кучи подушек, – стройную, черноволосую, на вид молодую девушку, с голосом нежным, как журчание воды ночью, и с глазам, в которых не было и тени страха. Она лениво обернулась, причем драгоценности звякнули на ее щиколотках, руках и груди, и долго, ничего не говоря, смотрела на Кэт.

– Я послала за вами, чтобы повидать вас, – наконец сказала она. – Вы приехали из-за моря помогать этим скотам?

Кэт кивнула головой; вся душа ее возмущалась против этой великолепно одетой женщины с серебристым голосом.

Рейтинг@Mail.ru