bannerbannerbanner
Наулака

Редьярд Джозеф Киплинг
Наулака

Полная версия

IX

Слезы снова стояли в глазах Кэт, когда она распускала волосы перед зеркалом в комнате, приготовленной для нее миссис Эстес, слезы досады. С ней повторялась прежняя история: мир не желает, чтобы для него делали что-нибудь, и с неудовольствием смотрит на тех, кто нарушает его мирный покой. Когда она высадилась в Бомбее, то считала, что покончила во всеми неприятностями и препятствиями; теперь ее ожидали только трудности реальной работы. И вдруг Ник!

Она совершила все путешествие из Топаза в состоянии сильного возбуждения. Она вступала в мир; голова у нее кружилась; она была счастлива, как мальчик, впервые отведавший жизни взрослого. Наконец она была свободна. Никто не мог остановить ее. Ничто не могло удержать ее от жизни, которой она поклялась посвятить себя. Одно мгновение, и она могла бы протянуть руку и твердо взяться за дело. Еще несколько дней – и она может столкнуться лицом к лицу со страданием, которое вызвало ее из-за моря. Во сне ей виделись жалкие руки женщин, с мольбой протягивающиеся к ней; влажные, больные руки вкладывались в ее руки. Мерное движение судна казалось ей слишком медленным. Стоя на корме с развевающимися на ветру волосами, она напряженно смотрела в сторону Индии, и душа ее страстно стремилась к тем, к кому она направлялась; казалось, она освобождалась от всех условностей жизни и неслась далеко-далеко за волны моря. Одно мгновение, когда она вступила на сушу, она вздрогнула от охватившего ее нового чувства. Она приближалась к работе; годится ли она для нее? Она отогнала страх, который все время примешивался к ее стремлениям, строго решив не поддаваться сомнениям. Она сделает то, что суждено небом; и она отправилась дальше с новым сильным порывом самопожертвования, наполнявшим и окрылявшим ее душу.

В таком состоянии она вышла из экипажа в Раторе и очутилась в объятиях Тарвина.

Она оценила доброту, которая привела его за столько миль, но от души желала бы, чтобы он не приезжал. Само существование, даже за четырнадцать тысяч миль, человека, который любил ее и для которого она ничего не могла сделать, огорчало и тревожило ее. Лицом к лицу с ним, наедине, в Индии, этот факт терзал ее невыносимо и становился между ней и всеми надеждами принести серьезную помощь другим. Любовь в данное время, решительно, не казалась ей самым важным вопросом в жизни: было нечто поважнее. Однако для Ника это не пустяк, и нельзя было не думать об этом в то время, как она укладывала волосы. На следующее утро она должна была начать жизнь, полезную для всех, кого она встретит, а она думала о Никласе Тарвине.

Потому именно, что она предвидела, что будет думать о нем, она и желала его отъезда. Он казался ей туристом, ходящим сзади набожного человека, молящегося в кафедральном соборе; он был посторонней мыслью. Своей личностью он представлял и символизировал покинутую ею жизнь; хуже того, он представлял собою боль, которой она не могла излечить. Нельзя выполнять высокие задачи, когда тебя преследует фигура влюбленного человека. Люди с раздвоенной душой не покоряли городов. Цель, к которой она так пламенно стремилась, требовала ее целиком. Она не могла делить себя даже ради Ника… А все же с его стороны хорошо было приехать – и так похоже на него. Она знала, что он приехал не только ради эгоистичной надежды. Это правда, что он говорил, что не мог спать ночей, думая о том, что может случиться с ней. Это было действительно хорошо с его стороны.

Миссис Эстес накануне пригласила Тарвина позавтракать с ними на следующий день, когда еще не ожидали приезда Кэт. Тарвин был не такой человек, чтобы отклонить в последнюю минуту приглашение; по этому случаю на следующее утро он садился за завтрак против Кэт с улыбкой, невольно вызвавшей улыбку с ее стороны. Несмотря на бессонную ночь, она казалась очень свежей и хорошенькой в белом кисейном платье, которым она заменила свой дорожный костюм. Когда Тарвин, после завтрака, остался наедине с ней на веранде (миссис Эстес пошла по своим утренним хозяйским делам, а Эстес отправился в свою миссионерскую школу в город), он начал с комплиментов прохладному белому цвету, неизвестному на Западе. Но Кэт остановила его.

– Ник, – сказала она, прямо смотря на него, – вы сделаете кое-что для меня?

Видя, что она говорит очень серьезно, Тарвин попробовал было отделаться шуточкой, но она перебила его.

– Нет, мне этого очень хочется, Ник. Сделаете вы это для меня?

– Разве есть что-нибудь, чего я не сделал бы для вас? – серьезно спросил он.

– Не знаю, этого, может быть, не сделаете, но вы должны сделать.

– Что?

– Уехать.

Он покачал головой.

– Но вы должны…

– Послушайте, Кэт, – сказал Тарвин, глубоко засовывая руки в большие карманы своего белого пальто, – я не могу. Вы не знаете места, куда приехали. Предложите мне этот вопрос через неделю. Я не соглашусь уехать. Но соглашусь переговорить с вами тогда.

– Я не знаю теперь все, что нужно, – ответила она. – Я хочу делать то, для чего приехала сюда. Я не буду в состоянии исполнить это, если вы останетесь. Вы понимаете меня, Ник, не правда ли? Ничто не может этого изменить.

– Нет, может. Я могу, я буду хорошо вести себя.

– Вам нечего говорить, что вы будете добры ко мне. Я знаю это. Но даже вы не можете быть настолько добры, что не будете мешать мне. Поверьте этому, Ник, и уезжайте. Это не значит, что я желаю вашего отъезда.

– О! – с улыбкой заметил Тарвин.

– Ну, вы знаете, что я хочу сказать, – возразила Кэт. Выражение ее лица не стало мягче.

– Да. Я знаю. Но если я буду хорошим, то не беда. Я знаю и это. Увидите, – нежно сказал он. – Ужасное путешествие, не правда ли?

– Вы обещали мне не предпринимать ничего.

– Я и не предпринимал, – улыбаясь, ответил Тарвин. Он приготовил ей место в гамаке, а сам занял одно из глубоких кресел, стоявших на веранде, скрестил ноги и положил на колени белый шлем, который стал носить в последнее время. – Я нарочно приехал другим путем.

– Что вы хотите сказать? – вызывающе спросила Кэт, опускаясь в гамак.

– Конечно, Сан-Франциско и Йокагама. Вы велели мне не следовать за вами.

– Ник!..

В это односложное слово она вложила упрек и осуждение, расположение и отчаяние, которые вызывали в ней в одинаковой мере его самые мелкие и величайшие дерзости.

Тарвин на этот раз не нашелся, что сказать, и во время наступившего молчания она успела снова убедиться, как отвратительно для нее его присутствие здесь, и постаралась смирить порыв гордости, говорившей ей о том, как приятно, что человек объехал ради нее полсвета, и чувства восхищения перед этой прекрасной преданностью; более всего – так как это было самое худшее и постыдное – она была довольна, что у нее хватило времени отнестись с презрением к чувству одиночества и отдаленности, словно налетевшему на нее, как облако из пустыни, благодаря которому присутствие и покровительство человека, которого она знала в другой жизни, напоминавшего ей родину, показалось ей на мгновение приятным и желанным.

– Ну, Кэт, неужели же вы ожидали, что я останусь дома и позволю вам добраться сюда, чтобы подвергаться случайностям в этой старой песчаной куче? Холоден был бы тот день, когда я пустил бы вас в Гокраль-Ситарун одну, девочку, – смертельно холоден, думал я с тех пор, как я здесь и увидел, какова здешняя сторона.

– Почему вы не сказали, что едете?

– Вас, казалось, не особенно интересовало то, что я делал, когда я в последний раз видел вас.

– Ник! Я не хотела, чтобы вы ехали сюда, а самой мне надо было ехать.

– Ну, вот вы и приехали. Надеюсь, что вам понравится здесь, – угрюмо проговорил он.

– Разве тут так дурно? – спросила она. – Впрочем, мне все равно.

– Дурно! Вы помните Мастодон?

Мастодон был один из тех западных городов, будущее которых осталось позади, – город без единого жителя, покинутый и угрюмый.

– Возьмите Мастодон с его мертвым видом и наполните его десятью Лидвилями со всем злом, на которое они способны, и это будет одна десятая.

Он изложил ей историю, политику и состояние общества Гокраль-Ситаруна со своей точки зрения, применяя к мертвому Востоку мерки живого Запада. Тема была животрепещущая, и для него было счастьем иметь слушательницу, которая могла понять его доводы, хотя и не вполне симпатизировала им. Его тон приглашал посмеяться вместе с ним, хотя бы немного, и Кэт согласилась посмеяться, но сказала, что все это кажется ей более печальным, чем забавным.

Тарвин легко согласился с ней, но сказал, что смеется из опасения заплакать. Он устал от вида неподвижности, апатии и безжизненности этого богатого и населенного мира, который должен был бы подняться и находиться в движении – торговать, организовывать, изобретать, строить новые города, поддерживать старые, чтобы они не отставали от других, проводить новые железнодорожные пути, заводить новые предприятия и заставлять идти жизнь полным ходом.

– У них достаточно средств, – сказал он. – Страна хорошая. Перевезите живое население какого-нибудь города Колорадо в Ратор, создайте хорошую местную газету, организуйте торговый совет и дайте свету узнать, что здесь есть, и через полгода страна расцветет так, что вся империя будет потрясена. Но к чему? Они мертвы. Это мумии. Это деревянные идолы. В Гокраль-Ситаруне не хватит настоящего, доброго, старого оживления, чтобы сдвинуть телегу с молоком.

– Да, да, – пробормотала Кэт со вспыхнувшими глазами, почти про себя, – для этого-то я и приехала сюда.

– Как так? Почему?

– Потому, что они не похожи на нас, – ответила она, обратив к нему свое сияющее лицо. – Если бы они были умны, мудры, что могли бы мы сделать для них? Именно потому, что это погибшие, заблуждающиеся, глупые создания, они и нуждаются в нас. – Она глубоко вздохнула. – Хорошо быть здесь.

– Хорошо иметь вас, – сказал Тарвин.

Она вздрогнула.

– Пожалуйста, не говорите мне таких вещей, – сказала она.

 

– О, хорошо! – со вздохом сказал он.

– Это так, Ник, – серьезно, но ласково сказала она. – Я уже не принадлежу к тому миру, где возможны подобные мысли. Думайте обо мне, как о монахине. Думайте обо мне, как об отказавшейся от всякого такого счастья и от всех других видов счастья, кроме работы.

– Гм!.. Можно курить? – Она кивнула головой, и он закурил. – Я рад, что могу присутствовать при церемонии.

– Какой церемонии?

– Высшего посвящения. Но вы не сделаетесь монахиней.

– Почему?

Некоторое время он неясно ворчал что-то, раскуривая сигару. Потом взглянул на нее.

– Потому, что у меня сильна уверенность в этом. Я знаю вас, я знаю Ратор, и я знаю…

– Что? Кого?

– Себя, – сказал он, продолжая смотреть на нее.

Она сложила руки на коленях.

– Ник, – сказала она, наклоняясь к нему, – вы знаете, я хорошо отношусь к вам. Я слишком привязана к вам, чтобы позволить вам думать… Вы говорите, что не можете спать. Как вы думаете, могу я спать с постоянной мыслью о том, что вы лежите в огорчении и страданиях… которым я могу помочь, только прося вас уехать. Прошу вас. Пожалуйста, уезжайте!

Тарвин некоторое время молча курил сигару.

– Дорогая моя девушка, я не боюсь.

Она вздохнула и повернулась лицом к пустыне.

– Хотелось бы мне, чтобы вы боялись, – безнадежно проговорила она.

– Страха не существует для законодателей, – проговорил он тоном оракула.

Она внезапно обернулась к нему.

– Законодатели! О, Ник, вы…

– Боюсь, что да – большинством в тысяча пятьсот восемнадцать голосов.

– Бедный отец!

– Ну, не знаю.

– Ну, конечно, поздравляю вас.

– Благодарю.

– Но не думаю, чтобы это было хорошо для вас.

– Да, так показалось и мне. Если я проведу здесь все время, то вряд ли мои избиратели согласятся помочь моей карьере, когда я вернусь назад.

– Тем больше поводов…

– Нет, тем больше поводов покончить раньше с настоящим делом. В политике я всегда успею занять прочное положение. А вот занять прочное положение у вас, Кэт, можно только здесь. Теперь, – он встал и наклонился над ней, – неужели вы думаете, что я могу вовсе отложить это, дорогая? Я могу откладывать со дня на день и сделаю это охотно. Вы не услышите больше ничего от меня, пока не будете готовы. Но вы расположены ко мне, Кэт, я знаю это. А я… ну и я также привязан к вам. Этому может быть только один конец. – Он взял ее за руку. – Прощайте. Завтра я зайду, чтобы показать вам город.

Кэт долго смотрела вслед удалявшейся фигуре. Потом вошла в дом, где горячая беседа с миссис Эстес, главным образом о детях в Бангоре, помогла ей здраво взглянуть на положение, создавшееся с появлением Тарвина. Она видела, что он решил остаться, а так как и она не думала уезжать, то оставалось найти разумный путь, чтобы согласовать этот факт с ее надеждами. Его упрямство осложняло предприятие, которое она никогда не считала легким; и только потому, что она безусловно верила всему, что он говорил, она решилась остаться, полагаясь на его обещание «хорошо вести себя». Эти слова, принятые ею в буквальном смысле, действительно много значили в устах Тарвина: в них было, может быть, все, о чем она просила.

Когда все было высказано, оставалась еще возможность бегства, но, к своему стыду, увидя его утром, она почувствовала, что страшная тоска по родине влекла ее к нему, а его решительный, веселый вид был приятен ей. Миссис Эстес была ласкова с ней. Женщины подружились, и в сердцах их возникла взаимная симпатия. Но знакомое лицо с родины – и, может быть, в особенности, лицо Ника – было совсем другое дело. Во всяком случае, она охотно согласилась на его предложение показать ей город.

Во время прогулки Тарвин, не скупясь, демонстрировал все познания, приобретенные им за десять дней своего пребывания в Раторе до ее приезда; он стал ее проводником и, стоя в горах, возвышавшихся над городом, передавал ей слышанную из вторых рук историю с уверенностью, которой мог бы позавидовать любой политический резидент. Он интересовался государственными вопросами, хотя и не нес ответственности за их разрешение. Разве он не был членом правящего класса? Его постоянная, успешная любознательность по отношению ко всему новому помогла ему узнать за десять дней многое о Раторе и Гокраль-Ситаруне и показать Кэт, глаза которой смотрели на все гораздо более ясным взглядом, чем его, все чудеса узких, покрытых песком улиц, где одинаково замирали шаги верблюдов и людей. Они стояли некоторое время у королевского зверинца около голодных тигров и у клеток двух ручных леопардов, с шапочками на головах, как у соколов. Леопарды спали, зевали и царапали свои постели у главных ворот города. Тарвин показал Кэт тяжелую дверь больших ворот, усеянную гвоздями в фут длиной, чтобы предохранять от нападения живого тарана-слона. Он провел ее вдоль длинных рядов темных лавок, устроенных среди развалин дворцов, строители которых давно забыты; водил ее и мимо разбросанных казарм и групп солдат в фантастических одеждах, развесивших свои покупки на дуле пушки или на стволах ружей. Потом он показал ей мавзолей государей Гокраль-Ситаруна под тенью большого храма, в который ходили на поклонение дети Солнца и Луны, и где бык из гладкого черного дерева смотрел сверкающим взглядом на дешевую бронзовую статую предшественника полковника Нолана – задорного, энергичного и очень некрасивого йоркширца. Наконец, за стенами, они увидели шумный караван-сарай торговцев у ворот Трех Богов; караваны верблюдов, нагруженные блестящей каменной солью, направлялись отсюда к железной дороге, днем и ночью всадники пустыни в плащах, с закрытой нижней частью лица, говорившие на никому не понятном языке, выезжали, Бог знает откуда, из-за белых холмов Джейсульмира.

Во время прогулки Тарвин спросил Кэт о Топазе. Как он там? Каков вид старого дорогого города? Кэт сказала, что она уехала через три дня после его отъезда.

– Три дня! Три дня – большой промежуток времени для растущего города.

Кэт улыбнулась.

– Я не заметила никаких перемен, – сказала она.

– Да? Петерс говорил, что начнет готовить место для постройки нового кирпичного салона на улице Г. на следующий день. Парсон устанавливал новую динамо-машину для электрического освещения города. Хотели приняться за нивелировку Массачусетской аллеи и посадить первое дерево на принадлежащем мне участке. Аптекарь Кирней вставлял зеркальное стекло, и я нисколько не удивлюсь, если Максим получил до вашего отъезда свои новые почтовые ящики. Вы не заметили?

– Я думала совсем о другом.

– А мне хотелось бы знать. Но не беда. Я думаю, что неправильно было бы ожидать, чтобы женщина, занимаясь своими делами, обратила внимание на изменения в городе, – задумчиво проговорил он. – Женщины не так созданы. А я успевал вести политическую борьбу и еще два-три дела, да кроме того заниматься и кое-чем другим. – Он с улыбкой взглянул на Кэт, которая подняла руку в знак предостережения. – Запрещенный прием? Отлично. Я буду послушен. Но им пришлось бы рано встать, чтобы сделать это без меня. Что говорили вам напоследок ваши родители?

Кэт покачала головой.

– Не говорите об этом! – взмолилась она.

– Хорошо, не буду.

– Я просыпаюсь по ночам и думаю о матери. Это ужасно. В конце концов, я думаю, я поколебалась бы и осталась, если бы кто-нибудь сказал нужное – или ненужное – слово, когда я вошла в вагон и махнула им платком.

– Боже мой! Почему я не остался! – пробормотал он.

– Вы не могли бы сказать этого слова, Ник, – спокойно сказала она.

– Вы хотите сказать, ваш отец мог бы сказать его. Конечно, мог бы и сказал бы, если бы это касалось кого-нибудь другого. Когда я думаю об этом, я…

– Пожалуйста, не говорите ничего плохого об отце, – сказала она, поджимая губы.

– О, дорогое дитя, – с раскаянием проговорил он, – я не хотел говорить этого! Но мне хочется говорить плохо о ком-нибудь. Дайте мне хорошенько выругаться, и я успокоюсь.

– Ник!

– Ну, ведь я не деревянный чурбан, – проворчал он.

– Нет, вы только очень глупый человек.

Тарвин улыбнулся.

– Ну, теперь вы кричите.

Чтобы переменить тему разговора, Кэт стала расспрашивать его о магарадже Кунваре, и Тарвин сказал, что он славный малый.

– Но общество в Раторе далеко не славное, – прибавил он.

– Вам следовало бы повидать Ситабхаи!

Он продолжал рассказ о магарадже и людях во дворце, с которыми ей придется иметь дело. Они говорили о странной смеси безучастия и наивности в народе, которая уже успела поразить Кэт; говорили о их первобытных страстях и простодушных идеях – простых, как проста огромная сила Востока.

– Их нельзя назвать культурными. Они совершенно не знают Ибсена и ни черта не понимают в Толстом, – говорил Тарвин. Не напрасно же он читал в Топазе по три газеты в день. – Если бы они по-настоящему знали современную молодую женщину, я думаю, нельзя было бы поручиться и за час ее жизни. Но у них есть старомодные хорошие идеи вроде тех, что я слышал в былое время, стоя у колен матери, там, в штате Мэн. Мать, знаете, верила в брак, и в этом она сходилась со мной и славными старомодными туземцами Индии. Почтенный, колеблющийся, падающий институт брака, знаете, еще существует здесь.

– Но я никогда не сочувствовала Норе,[1] Ник! – вскрикнула Кэт.

– Ну, в этом отношении вы солидарны с индийской империей. «Кукольный дом» проглядел эту благословенную, старомодную страну.

– Но я не согласна и со всеми вашими идеями, – сказала Кэт, чувствуя, что она обязана прибавить эти слова.

– Я знаю, с которой, – с хитрой улыбкой возразил Тарвин. – Но я надеюсь убедить вас изменить свои взгляды в этом отношении.

Кэт внезапно остановилась посреди улицы.

– Я верила в вас, Ник! – с упреком проговорила она.

Он остановился и одно мгновение печально смотрел на нее.

– О, Боже мой! – простонал он. – Я и сам верил в себя. Но я постоянно думаю об этом. Как можете вы ожидать другого? Но знаете, что я скажу вам: на этот раз конец – последний, окончательный, бесповоротный. Я побежден. С этой минуты я другой человек. Не обещаю вам не думать и чувствовать буду по-прежнему. Но буду спокоен. Вот вам моя рука. – Он протянул руку, и Кэт взяла ее.

Некоторое время они шли молча. Вдруг Тарвин печально сказал:

– Вы не видели Хеклера перед самым отъездом?

Она отрицательно покачала головою.

– Да, вы с Джимом никогда не ладили между собой. Но мне хотелось бы знать, что он думает обо мне. Не слышали ли вы каких-нибудь слухов обо мне? Я полагаю, не слышали.

– Мне кажется, в городе думали, что вы отправились в Сан-Франциско, чтобы повидаться с кем-нибудь из директоров Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги. Так думали, потому что кондуктор поезда, с которым вы ехали, рассказал, что вы говорили ему о поездке в Аляску; этому не поверили. Мне хотелось бы, чтобы вы пользовались лучшей репутацией в Топазе относительно правдивости, Ник.

– И я хотел бы этого, очень хотел бы! – искренно воскликнул Тарвин. – Но, если бы было так, как удалось бы мне заставить их поверить, что я еду ради их интересов? Разве они поверили бы этому рассказу? Они вообразили бы, что я хлопочу о захвате земли в Чили. Это напомнило мне… Не пишите домой, пожалуйста! Может быть, если я дам им какой-нибудь шанс, они, исходя из противоположного, выведут заключение, что я нахожусь здесь.

– Уж я-то не стану писать об этом! – проговорила, вспыхнув, Кэт.

Через минуту она снова вернулась к вопросу о матери. В стремлении к родине, родному дому, охватившем ее среди нового странного мира, который показывал ей Тарвин, мысль о матери, терпеливой, одинокой, жаждущей вестей от нее, как бы впервые болью отозвалась в ее сердце. В данную минуту воспоминание это было невыносимо для нее; но когда Тарвин спросил, зачем же она приехала, она ответила с мужеством:

– Зачем мужчины идут на войну?

В последующие дни Кэт мало видела Тарвина. Миссис Эстес представила ее во дворце, и у нее оказалось много занятий для ума и сердца. Там она вступила в страну постоянного сумрака – лабиринт коридоров, дворов, лестниц и потайных ходов, переполненных женщинами в покрывалах, которые смотрели на нее украдкой, смеялись за ее спиной или по-детски рассматривали ее платье, шлем и перчатки. Ей казалось невозможным, чтобы она когда-нибудь узнала хотя бы малейшую часть этого обширного заповедного места или смогла отличить одно бледное лицо от другого во мраке, окружавшем ее, когда женщины вели ее по длинным анфиладам пустынных комнат, где только ветер вздыхал под блестящими потолками, к висячим садам, в двухстах футах над уровнем земли, все же ревниво оберегаемым высокими стенами; и снова вниз по бесконечным лестницам, от яркого блеска и синих плоских кровель к безмолвным подземным комнатам, высеченным для того, чтобы укрыться от летней жары, на глубине шестидесяти футов в горе. На каждом шагу ей встречались женщины и дети, и опять женщины и дети. Говорили, что в стенах дворца находится четыре тысячи живых людей, а сколько там было похоронено трупов – не знал ни один человек.

 

Многие из женщин – сколько их было, она не знала – категорически отказывались от ее услуг по каким-то неизвестным ей причинам. Они не больны, говорили они, а прикосновение белой женщины приносит осквернение. Другие подталкивали детей и просили Кэт возвратить румянец и силу этим бледным, родившимся во мраке созданиям, а ужасные девушки со свирепым взглядом налетали на нее из темноты, осыпая страстными жалобами, которых она не понимала или не смела понять. Чудовищные, неприличные картины смотрели на нее со стен маленьких комнат, а изображения бесстыдных богов насмехались над ней из своих грязных ниш над дверьми. Она задыхалась от жары, запаха кушаний, слабых испарений фимиама и атмосферы жилища, переполненного человеческими существами. Но то, что она слышала, о чем догадывалась, было для нее отвратительнее всякого видимого ужаса. Очевидно, одно дело – живой рассказ о положении женщин в Индии, побуждающий к великодушным поступкам, и совсем иное – неописуемые вещи, происходившие в уединении женских комнат во дворце Ратора.

Тарвин между тем продолжал знакомиться со страной по изобретенной им самим системе. Она основывалась на принципе исчерпания всяких используемых возможностей, по мере их значения; все, что он делал, имело прямое, хотя не всегда заметное, отношение к Наулаке.

Он мог сколько угодно расхаживать по королевским садам, где бесчисленные и очень плохо оплачиваемые садовники боролись со все уничтожающей жарой, вертя колеса колодца и наполняя кожаные мешки водой. Его радушно встречали в конюшнях магараджи, где на ночь клали подстилку для восьмисот лошадей; по утрам ему разрешалось смотреть, как их выводили по четыреста за раз для того, чтобы гонять в манеже. Он мог приходить и уходить, разгуливать по наружным дворам дворца, смотреть, как наряжали слонов, когда магараджа отправлялся при полном параде, смеяться со стражей и выкатывать артиллерийские орудия с головами драконов, со змеиными шеями, изобретенные местными артиллеристами, которые здесь, на Востоке, мечтали о митральезах. Но Кэт могла ходить туда, куда ему был запрещен вход. Он знал, что жизнь белой женщины в Раторе в безопасности, как и в Топазе; но в первый же день, когда она исчезла, спокойная, молчаливая, в темноте задернутой занавесом двери, которая вела в помещения дворцовых женщин, он почувствовал, как рука его невольно потянулась к револьверу.

Магараджа был превосходный друг и недурно играл в «пачиси»; но Тарвин, сидя, полчаса спустя, против него, думал, что не посоветовал бы магарадже застраховывать свою жизнь, если бы с его, Тарвина, возлюбленной случилось что-нибудь в то время, как она оставалась в этих таинственных комнатах, единственным признаком жизни в которых были постоянные перешептывания и шорох. Когда Кэт вышла с маленьким магараджем Кунваром, повисшим на ее руке, лицо ее побледнело и как бы вытянулось, а глаза наполнились слезами от негодования. Она все видела…

Тарвин бросился к ней, но она остановила его повелительным жестом, свойственным женщинам в серьезные минуты, и полетела к миссис Эстес.

В это мгновение Тарвин почувствовал, что он грубо вытолкнут из ее жизни. Магарадж Кунвар застал его в этот вечер расхаживавшим по веранде постоялого двора в огорчении, что он не застрелил магараджу за выражение, появившееся в глазах Кэт. Глубоко вздохнув, он возблагодарил Бога, что находится тут для наблюдения за ней и для ее защиты. А если понадобится, он увезет ее силой. С дрожью представил он себе ее здесь одинокой; миссис Эстес только издали могла заботиться о ней.

– Я привез это для Кэт, – сказал ребенок, осторожно выходя из экипажа со свертком, который он держал обеими руками. – Поедем со мной.

Тарвин охотно отправился с ним, и они поехали к дому миссионера.

– Все люди в моем дворце, – по дороге сказал ребенок, – говорят, что она ваша Кэт.

– Я рад, что они знают это, – свирепо пробормотал про себя Тарвин. – Что это у вас для нее? – громко спросил он, кладя руку на сверток.

– Это от моей матери, королевы, знаете, настоящей королевы, потому что я принц. Есть еще поручение, о котором я не должен говорить.

Чтобы запомнить его, он стал по-детски шептать про себя. Кэт была на веранде, когда они подъехали, и лицо ее немного прояснилось при виде ребенка.

– Скажите моему караулу, чтобы он остался за садом. Идите и подождите на дороге.

Экипаж и солдаты удалились. Ребенок, продолжая держать Тарвина за руку, подал сверток Кэт.

– Это от моей матери, – сказал он. – Вы видели ее. Этот человек не должен уходить. Он, – ребенок запнулся немного, – по душе вам, не правда ли? Ваша речь – его речь.

Кэт вспыхнула, но не попробовала вразумить его. Что могла она сказать?

– А я должен вам сказать, – продолжал он, – прежде всего вот что, и так, чтобы вы хорошенько поняли. – Он говорил запинаясь, переводя со своего языка. Он вытянулся во весь свой рост и откинул со лба изумрудную кисть. – Моя мать, королева, настоящая королева, говорит: «Я просидела три месяца за этой работой. Она для вас, потому что я видела ваше лицо. То, что было сделано, может быть распущено против нашей воли, рука цыганки всегда хватает что-нибудь. Из любви к богам посмотрите, чтобы цыганка не распустила ничего, сделанного мною, потому что это моя жизнь и душа. Защитите мое дело, переданное вам от меня, ткань, в продолжение девяти лет бывшую на станке». Я знаю по-английски лучше, чем моя мать, – сказал ребенок, переходя к своей обычной речи.

Кэт открыла сверток и развернула вязаный шарф из грубой шерсти, желтый с черным, с ярко-красной бахромой. Такими работами привыкли услаждать свои досуги государыни Гокраль-Ситаруна.

– Это все, – сказал ребенок. Но ему, казалось, не хотелось уходить. У Кэт перехватило дыхание, когда она взяла жалкий подарок. Ребенок, не выпуская руки Тарвина, снова начал передавать поручение матери, слово за словом; его пальчики, по мере того как он говорил, все сильнее и сильнее сжимали руку Тарвина.

– Скажите, что я очень благодарна, – сказала Кэт несколько смущенно и неуверенным голосом.

– Это не ответ, – сказал ребенок и умоляюще взглянул на своего высокого друга, «нового» англичанина.

Пустая болтовня странствующих коммивояжеров на веранде постоялого двора вдруг пришла на ум Тарвину. Он быстро шагнул вперед, положил руку на плечо Кэт и шепнул хриплым голосом:

– Разве вы не понимаете? Мальчик – это ткань, в продолжение девяти лет бывшая на станке.

– Но что я могу сделать? – вскрикнула пораженная Кэт.

– Следить за ним. Продолжать следить за ним. Вы достаточно сообразительны во многих отношениях. Ситабхаи нужна его жизнь. Смотрите, чтобы она не взяла ее.

Кэт начала немного понимать. В этом ужасном дворце возможно все, даже убийство ребенка. Она уже отгадала ненависть, существовавшую между бездетными женами и теми, которые имели детей. Магарадж Кунвар стоял неподвижно, блестя в сумерках своей покрытой драгоценностями одеждой.

– Сказать еще раз? – спросил он.

– Нет, нет, нет, дитя!.. Нет, – крикнула она, бросаясь на колени перед ним и прижимая к груди его маленькую фигурку во внезапном порыве нежности и сожаления. – О, Ник, что нам делать в этой ужасной стране? – Она заплакала.

– А! – сказал магарадж, которого совершенно не тронули слезы Кэт. – Мне сказано, чтобы я ушел, когда увижу, что вы плачете. – Он крикнул, появился экипаж и солдаты, и он уехал, оставив на полу жалкий шарф.

Кэт рыдала в полутьме. Ни миссис Эстес, ни ее мужа не было дома. Слово «нам», произнесенное Кэт с выражением нежности и экстаза, пронзило душу Тарвина. Он наклонился, заключил ее в свои объятия, и Кэт не отругала его за то, что последовало за этим.

– Как-нибудь справимся, девочка, – шепнул он на ухо склонившейся на его плечо головке.

1Героиня Ибсена.
Рейтинг@Mail.ru