bannerbannerbanner
полная версияСаратовские игрушечники с 18 века по наши дни

Пётр Петрович Африкантов
Саратовские игрушечники с 18 века по наши дни

Полная версия

Родные пенаты (очерк)

Вечером, по мобильнику раздался звонок. Звонок из Новокузнецка. В трубке голос Георгия Николаевича Африкантова. «Еду, Пётр Петрович, еду, – дня через четыре буду у вас и, как условились, сразу едем в Малую Корюковку, только бы погода дело не подпортила». Я подтвердил прежнюю договорённость о поездке в деревню. Цель была одна – навестить могилы предков и исследовать старые глинища. В телефоне запикало, конец связи. Телефонную трубку не опускаю, в пальцах небольшая дрожь, звонил из Сибири дальний родственник, с которым я никогда не виделся и даже не знал о его существовании, просто нашли друг друга по интернету. Нас отделяют шесть поколений, а на те ж, вот… едет, за четыре тысячи километров…. Что это?.. прихоть, любознательность, отдание долга? Что гонит человека в места, где когда-то жил его прадед и прапрадед, откуда его дедушку в Сибирь вывезли при Столыпине мальчишкой? Да вряд ли и он даст на это толковый ответ, потому как этого объяснить невозможно, а слов «потянуло», «захотелось» недостаточно. Здесь что-то большее. А что? Глина она есть и в Сибири и потом, вряд ли она такая уж особенная, что за ней надо ехать на Волгу. Ну, лепили его предки из глины здесь игрушку и что с того?

Ухоженный «Пазик», отрулив на Сенном от стоянки, шустро бежит по городу. Георгий жадно впился глазами в городской ландшафт. «Елшанка»– говорю я, кивая на окно. Георгий читал мои рассказы о предках-игрушечниках и теперь, видимо пытается определить, а где же здесь в девичестве жила его прапрабабушка игрушечница Ефимия Борисовна. Нет, этого уже никто и никогда не узнает. А вот и речка «Елшанка», по которой и была названа, сегодня слившаяся с городом, деревенька, но сохранившая за собой название. Низкие скользкие берега речушки, густо поросшие острой осокой, не дают разбежаться ветерку, чтоб превратить жидкую рябь в волну. Да и где разбегаться, от берега до берега – воробьиный скок. Нас тряхнуло. Автобус резво перескочил через бетонный мостик и, натужено загудев, потянул на подъём.

Слева, у самой речки в карьере работает экскаватор. Он то и дело поднимает ковш и сваливает в кузов «КамАЗа» чёрные комья. «Глину копает,– поясняю я. – Верхний слой в карьере глина коричневая, а под ней голубая. В сыром состоянии вот такая, чёрная, маслянистая».

– Может быть, Фимин отец здесь тоже глину копал,– спросил Георгий.

– Трудно сказать.– Я пожал плечами. – Может быть, может быть…. К сожалению это история от нас утаила.

Я искоса смотрю на Георгия, пытаясь уловить в его поведении, фигуре наше Крюковское, Африкантовское: прямые плечи, строгий, открытый взгляд, это наше. Мы с ним почти ровесники. Мне шестьдесят, он на четыре года моложе.

– У вас здесь нет сопок, – проговорил сибиряк,– по сравнению с нашей местностью, можно сказать равнина изрезанная оврагами, ваши горы – это просто невысокие холмы.

– Да, гор здесь, как таковых, нет. – Я согласно кивнул.

– А это что за село?

– «Каменка».

– Это куда, по рассказу, Илларион с отцом намеревались в непогодь добраться…

– Она самая. – Я улыбнулся. – Запомнил.

Справа и слева по берегам, то – ли оврага, то – ли пересохшей речушки, отвернувшись от большой дороги, вразброс, стоят домики. Это Каменка. Сверху, с горы, домики кажутся намного меньше, чем есть на самом деле. Всем своим видом они как бы говорят: «А нам дела нет до тех, кто на шоссе моторами гудит…».

А моторы здесь действительно гудят. Длинный затяжной подъём отнимает у грузовиков последние силы. Они пыхтят, чадят, кашляют, всхлипывают и переругиваются на своём бензиновом языке. Но, вот подъём преодолён. Слева, вереницей, поблёскивая крышами, идут на обгон легковушки. Они суетятся, торопятся, выглядывают друг из-за друга, боясь сшибиться лбами со встречными машинами, затем осмелев, выскакивают на встречку и скрываются из глаз.

Справа запестрела домами Полчаниновка. Когда-то Петровский тракт проходил по селу, теперь же, с прокладкой асфальтовой дороги, село осталось в стороне, большак прошёл за огородами. Преодолев полчаниновский изволок «Пазик», ныряя в асфальтовые набоины, оставленные большегрузами, чуть ли не кубарем катится в низину и, пробежав километра два, сходу сворачивает влево и, фыркая в неглубоких лужах шинами, неторопливо катит по асфальтовому отростку. Вот он с упрямством, достойным похвалы, взобрался на первый отлогий пригорок и, перевалив через него, подпрыгивая на гудроновых наплывах, спускается к водотёку. Здесь у железобетонной трубы большого диаметра, пропускающей через себя воду, а сверху автомобили я попросил водителя остановиться. Девушка-кондуктор, удивлённо посмотрела на приготовившихся к выходу двух немолодых людей, произнесла: «Дядечки! Вам действительно здесь выходить… вы не перепутали?.. Здесь никто никогда не выходит».

– Здесь, здесь, дочка, – ответил я.– Это место вряд ли с чем спутаешь.

– Мы на кладбище, – добавил Георгий.

– А-а-а-а…

– Только, когда будете делать вечерний рейс, не забудьте нас назад забрать. Мы здесь на дороге голосовать будем.

– Возьмём, чего уж там…– буркнул до этого молчавший водитель.

Мы сошли. «Пазик», выпустил кольцо сизеватого дыма и, пошевелив выхлопной трубой, как шевелит в зубах козьей ножкой заядлый курильщик, и два раза чихнув карбюратором, отъехал.

В низине, куда мы съехали, царит покой и умиротворение. Природа, измученная летней жарой, отдыхает. Желтоватая прозрачная зыбь струится сверху, достигает земли и растекается по ней, ударяясь волнами в косогоры и закручиваясь в крутобоких овражках, устремляется по низине к Большой Фёдоровке. Высоко в небе, не смотря на тепло, уже зарождается предзимняя прохлада. Родные места. Ни с чем их не спутать. Ни с чем не сравнить.

Велика ты тяга Родины! Ох, велика! Несносна боль, которую ты причиняешь и не преодолеть искушения, чтобы повидать тебя снова и снова. Видно, родившаяся здесь душа, незримо пребывает и в тебе и в этих местах сразу. Такое видно у неё свойство – быть и там и тут одновременно. И разрывается она на части, потому как несказанно велика сила тяготения невесомого и невидимого, превышающего в тысячи раз любое другое, даже если это касается тяготения галактик в межзвёздных пространствах. Потому, как то тяготение мертво и только подчиняясь воле Творца, имеет силу удерживать в невесомости небесные светила. Другое дело – человек с его внутренним космосом, космосом чувственным, сердцебиенным, умным и нравственным.

Вглядись в себя человек! Зачем ты стремишься к звёздам!? Эти звёзды только украшение миру, обратись к своим внутренним мирам и созвездиям, созвездиям любви, понимания, чувствования, сострадания, где есть свой собственный «Млечный путь», путь долга и милосердия, это крестный путь. Вглядись в себя человек, и ты увидишь, что ты не знаешь себя и что астрономию ты изучил лучше, чем собственную душу и собственное сердце. Всмотрись в эти сверкающие звёзды в себе. И если небесные светила только указывают путь в ночи на местности, то твои духовные звёзды, простирающиеся на твоём изумительно прекрасном внутреннем небосклоне, указывают тебе иной путь, путь к твоему спасению и унаследованию вечности. Разные звёзды внутри тебя и на небе и разные их миры, различен их путь и простирание, но есть только одно место, где они пересекаются, соприкоснувшись друг с другом – это место, где ты родился и ты воистину счастлив, если живёшь всю жизнь в этом божьем месте.

– А места здесь красивые! – вывел меня из задумчивости Георгий.

– Да-да,– поспешно сказал я, понимая, что нечаянно, как воздушный шарик оторвался от ниточки и воспарил в мечтаниях между небом и землёй. Только Георгий этого не заметил, он вынул фотоаппарат и приготовился фотографировать. – Оставь. – Сказал я ему. – Сейчас поднимемся вон к той опушке леса, оттуда все эти места будут как на ладони. – Я кивнул на видневшиеся в полукилометре на горке деревья. Лес полукругом опоясывал низину, в которой мы находились, копируя холмистую поверхность земли, одним концом уходя за Полчаниновку, а другим, словно подняв на опушке от любопытства вихрастую голову, рассматривал нас и, недоумевал, кому и зачем надо в этот предзимний месяц, когда погода за день меняется несколько раз, тащится по стерне сжатого поля неизвестно куда.

Однако, норов ноября не слишком заметен: вовсю светит солнце, по небу бегут двухэтажные дымчатые облака, над нами высокое янтарное пространство и только в самой вышине просвечивается сапфировое дно огромной перевёрнутой чаши. Так бы и не уходил никуда отсюда, так бы и смотрел в остывающую после летнего зноя небесную высь, так бы и напитывал впрок глаза даровым богатством мерцанья изумительных тонких переливов далёких ирисовых сфер, когда в синем-синем нежно проявляется нежно-голубое, а в голубом уже зарождаются тёплые тона, чтобы там у горизонта разразиться буйством шалфейных красок. Чудно, странно и невыразимо.

– А как это место называется? – спросил Георгий, щурясь от щекочущих глаза лучей.

– Фёдоровские называют это место «Кореной». Название означает, что из всего лесного массива, что идёт по возвышенности, эта часть леса первородная, или коренная, отсюда и «Корена».

– А Малокрюковские, как это место называли?

– Это Мурский лес, а местечко это у нас называлось «Ямы». Смотрите – лес находится в трёх больших низинах, отсюда и «Ямы». Вот та опушка леса, на взгорке, к которой мы пойдём, это и есть первая яма.

Минут через двадцать мы уже стояли у высоких, коренастых деревьев.

– Это что за деревья? – спросил Георгий, – у нас в Сибири таких нет.

– Это дуб. У нас тут леса сплошь дубовые.

– Ах, вот он какой «патриарх лесов!», – удивился сибиряк. – У нас больше сосна, ель, берёза, а дуба нет совсем. Мы вошли под кроны дубняка. Полуоблетевшие кроны деревьев легко пропускали ажурные солнечные лучи и средь дубов, где летом всегда сумрачно, сейчас струилась, обтекая нас и деревья простроченная серебром и золотом бирюза. Лёгкий ветерок, спустившись под кроны, озорно кружит между корёжистыми стволами-великанами, чуть шурша зеленоватым с дымчатой опушкой мхом, что покрывает изрезанную глубокими складками дубовую кору. Мох искрит холодным ноябрьским светом и розовые, жёлтые, оранжевые и зелёные огоньки вспыхивают тут и там, перебегая со ствола на ствол, взбегая по ним чуть ли не до средины. Земля, прикрытая опавшей медовой листвой, мягко пружинит под ногами, подошвы хрумкают нападавшими желудями.

 

Георгий набирает желудей, чтобы посадить их у себя на даче, под Новокузнецком. Мы выходим на открытое место. Внизу, откуда мы только пришли, белёсо поблёскивает асфальт, убегая средь бурьяна и пашен к видневшейся, километра за четыре, деревне.

«Большая Фёдоровка, – поясняю я, – мальчишкой в школу туда бегал», а за ней, вон у самого горизонта, где столб дыма поднимается к небу, Глятковка. В Фёдоровку на обратном пути заедем, в обратную в автобус сядем.

– А в Фёдоровке игрушки не лепили? – спросил Георгий.

– Игрушки не лепили, хотя глина у них для этого дела есть. Глину копают, чтоб сараи мазать. Игрушки в Фёдоровке не привились, не нашлось своего игрушечника Иллариона.

– Насчёт Иллариона вы пошутили?– Спросил с любопытством сибиряк.

– Нисколько. – Я пожал недоумённо плечами. – Какое дело не возьми, оно на Илларионах держится, людях смекалистых, с изюминкой. Роль личности в истории деревни всегда значительнее, чем в истории города. В деревне все на виду, потому и личность прозрачнее и доступнее.

«А вот и наша Малая Крюковка», – сказал я, как только мы, обогнув дубняк первой ямы, вышли на противоположную его западную сторону. Георгий остановился, его вопрошающий взгляд требовал пояснения.

– Да-да, это всё и есть деревня, всё, что ты перед собой видишь. Захотел увидеть предков – вот они. Они здесь во всём и в этом дубняке, что покачивает ветками-лапами за нашей спиной и в том лесу, что прямо перед нами на горизонте. Его название – «Малокрюковский», деревенские называли его просто «Наш лес» или «Свой», так что в нём, и, особенно в этом «Ущельном овраге», который начинается у наших ног и даже в том, далёком синеватом лесном массиве, что виднеется на горизонте, левее «Нашего леса», всё это – предки. Дальний лес называется «Зипунный». Он тоже Крюковка, хотя я в нём никогда в жизни и не был, но, просыпаясь изо дня в день, я видел этот таинственный, и казалось мне сумрачный лесной массив перед глазами. Этот лес наполнял моё детское сознание сказочными существами, пленял воображение, да и само название «Зипунный» связывалось в сознании с чем-то большим и мохнатым, типа тулупа. Именно в таких лесах одетых синей поволокой и туманной зыбью, думал я, и живут «Бабы Яги», «Кощеи Бессмертные» и «Кикиморы». Моё детское сознание этих персонажей не поселяло в «Наш лес». Разве могут эти злыдни селиться в «Нашем лесу», если мы знаем там каждый кустик. Если в нём и селятся сказочные герои, то непременно добрые, которые и едут выручать Алёнушек именно в «Зипунный лес». Вот такие рождались в детских головах фантазии и их тоже не отделить от нашей деревни. Да – да, деревня, которая была и которой нет, деревня, которая не просто кормила себя и кормила государство хлебом со своих нив, но делала гораздо большее, ибо не хлебом единым жив человек, а жив он и красивыми песнями и плясками, красивыми сбруями на лошадях, которые выделывали местные шорники, красив человек и с любовью сшитыми рубахами и платьями, потому, как прежде чем перейти тому или другому узору на платье, он рождается в душе селянки и жив он красивыми и радостными детьми, что играют на лужайке в собственные глиняные изукрашенные свистульки с затейливыми головками коняшек, коровок и прочей живности, вылепленных из местной глины; жив он тем, что вырастут потом из этих ребятишек, играющих в добрые игрушки, честные, умные, добрые, отзывчивые и мужественные люди, впитав всю соль своего народа, и не будет им равных в подлунном мире живостью ума и добротой сердца. Деревня, Георгий, это не просто населённый пункт и не просто дома окружённые садами и огородами, деревня это свой мир, свой дух и единое сердце на всех.

Мы идём с родственником по краю Ущельного оврага. Ноябрь – а такое высокое безмятежное небо, в самой деревне, оно кажется ещё выше, чем там в «Ямах», ноябрь – а такой золотом и карминовой нитью ровной строчкой простроченный горизонт, ноябрь – а такой слепящий диск не по-осеннему желтоватого гривастого солнца. Солнечный диск катится впереди нас по мокрой дороге, перескакивая из лужи в лужу. Солнечное отражение смотрит на нас, как бы вглядываясь и пытаясь узнать: «Кто вы? – спрашивает оно, – откуда и зачем?.. с какой такой надобностью?.. Я вас не знаю…

Мы безответно идём по хлюпающей и чавкающей дороге. У каждого свои думы. Я думаю о своей судьбе и судьбе своих предков, думаю, о том времени, когда нашу деревушку записали в неперспективные и их, с десяток вокруг, разом, как языком корова слизала. К этим мыслям приходят уже новые, сегодняшние, когда в неперспективные записывают уже многолюдные посёлки и даже города. Что ж это за наваждение такое? В Европе к каждому хутору из трёх домов асфальт тянут, мосты строят, а у нас… Разве в моей деревне жили не трудолюбивые люди? Не моим – ли родом, не терпеньем – ли и трудом моих предков прирастала Сибирь! Не лучшие – ли труженики туда выехали! Ленивый выкорчевывать тайгу и разрабатывать поля не поедет. Перестали в деревне делать глиняную игрушку – кому от этого прибыток? Не стало Малой Крюковки, кому от этого польза?..

Мы не заметили, как дошли до речки, куда впадает Ущельный овраг. А точнее в этом месте, где сливаются вместе Ущельный и Вершинный овраги, и начинается речка «Крюковка». Как раз над этим местом, на западной стороне глубокого оврага и стоял дом игрушечника Иллариона, а значит и мой дом. Спускаемся, минуем слабый, топкий водотёк Вершинного оврага. Водотёк Ущельного гремучий и живой. Вода скользит и перекатывается через разноцветные камушки, играя всеми цветами радуги составляя придонный гиацинтовый букет. Не эти – ли зеленоватые, синеватые и желтобрюхие голыши брали Илларион и Андриян для подкрашивания глиняных изделий? Разумеется, здесь и брали, растирали их в порошок, смешивали с молоком и вот тебе готовая краска. Поднимаемся и бродим по Илларионову поместью. Вот яблоня кислушка, а рядом дуля. Их, наверное, сажал ещё мой прадед. Отец мой говорил, что их тоже помнил с детства.

Мой дом с вишнёвыми кустами,

Кирпичный выползень трубы,

Над деревенскими садами

Видны небесные сады…

Продекламировал я вспомнившееся четверостишие.

– Что, с ходу сочинили,– заинтересовался родственник.

– Нет, это так, из ранних. С детства стихами да рисованием баловался.

– Почему баловался?

– Это расхожее деревенское выражение. Если кто не хозяйством занимается, а что-то там ещё делает, не свойственное деревенским занятиям, то значит он балуется,.. психология такая. У меня мама и сейчас мою писанину за что-то серьёзное не считает, по её мнению – я балуюсь.

– Что, до первого заработка на этой ниве?

– О заработке и славе я сейчас не думаю, раньше думал, теперь ушло, просто мысли хочется выразить. Не хочется с собой, наработанное душой, в могилу уносить, отсюда и потребность. Когда человек пишет для того чтоб заработать – это одно, а когда вот так, как я – это другое. Я себя, Георгий, и писателем не считаю, потому, что это всё так, как человек взял бы да откровенное письмо другу написал, он, что после этого тоже должен себя писателем называть?.. Пропагандист я, глиняную игрушку пропагандирую. Другие после меня придут, лучше слепят, лучше напишут. Моя сейчас задача – проблему обозначить, рубеж, и на этом рубеже стоять до подхода главных сил.

– И что это за главные силы, если не секрет?

– Богатыри святорусские, Георгий, богатыри!

– Из былин что ли?

– И из былин, и из сказок, и ещё из чего-то. Из той реальности, которая недоступна рационалистическому миропониманию.

– А как же революционное самосознание масс?

– Это клише устарело, но им ещё пользуются разного рода политики, оно ещё в обиходе.

Мой спутник хмыкнул, погладил усы и промолчал.

Дубовые сваи – единственное, что осталось от дома. Они хоть изрядно подгнили, но ещё стоят как часовые на месте былого строения, охраняя вечность. А вечность она вокруг нас: она в летающих в сквозящем воздухе мельхиоровых паутинках, которые едва заметно садятся на тебя, нежно щекочя лицо и шею; она в жёлтой с оранжевым махровым окоемом солнечной тарелке, которая катится по перламутровому небосводу к Нашему лесу, освещая пространство разноцветными ноябрьскими короткими лучиками, которые, как дети гоняются друг за другом над нашими головами, она в гремучем многоголосом воздухе, натянутом между небом и землёй, как натягиваются струны у чуткого музыкального инструмента. Это воздушные струны трогает человеческий голос и вот уже стройный хор звуков музыкального сопровождения колышется в небесном пространстве, сплетаясь в удивительные аккорды бытия… Грандиозно, несказанно и вечно.

– Интересно, человеческое призвание может упразднится, или нет? – вдруг спрашивает Георгий, выводя меня из мимолётной оцепенелости.

– Как это?

– А просто. Был даден роду какой-то талант и вдруг его не стало, перевелся, истоньшал на нет, а?

Такого вопроса я не ожидал. Ум в голове лениво ворочается, пребывая в блаженстве от воздействия несказанно родного. Ему не хочется анализировать, думать, делать выводы. Наконец он выходит из состояния меланхолии и начинает работать.

– Что можно сказать… – Начинаю я замедленно воспроизводить звуки, которые разбегаются и не хотят становиться словами.– Думаю, что самыми показательными будут разработки отечественных учёных. Я не помню, в каких это было годах, но при советской власти было, это точно. Решили расширить один народный промысел, но не в том селе, где этот промысел бытовал, а за тысячу вёрст от него, там, где природные условия позволяли, и молодёжи было достаточно. Организовали цех, прислали мастеров с коренного производства и стали учить. Только ничего из этого путного не вышло. Учёные быстро смекнули, что построить цех, хоть и первоклассный, мало, нужно чтоб у населения был к этому талант. Тогда они пошли другим путём – выяснили, в какое место выезжали при Столыпине жители села, где был развит промысел, наподобие наших переселенцев, организовали производство и дело пошло. Хотя никто из этого села даже близко ремеслом своих предков не занимался. Вот так оно бывает… Тому, кому этот талант дан, ты ему только покажи. Он одним глазком увидит и сделает. Так что талант не исчезает, условия, меняются, при которых талант возрастает или в других условиях он находится под спудом. Ему ведь то же, как и растению, благоприятные условия нужны.

– А условия…. Ведь это сложно. В прежний исторический период не прыгнешь…– Георгий саркастически улыбнулся. Было видно, что его тоже мучили многие вопросы жизнеустройства.

– Думаю, что в наше время много и от моды зависит. Завтра будет мода в глиняные игрушки играть, вот тебе и условия, – заметил я.

– Мода – это хорошо, только больно уж они кратковременны эти моды.

– Я уверен, что придёт время, когда учёные придут к мнению, что глиняные или деревянные игрушки не только самые для детей безопасные, но и безвредные для их психики и способствуют физическому здоровью, потому как глина и дерево положительно активны. Это обязательно будет. Оно уже и сейчас так понимается, но каждому делу нужен толчок. А вот, когда этот толчок произойдёт, мы не знаем.

– Да, этого знать не дано. А вот, что дано, то знать должны обязательно.

– Что ты, Георгий, имеешь в виду? Проясни.

– Хотя бы, кто такие были игрушечники? То есть, чем они отличались от других жителей деревни? Вот ты говорил о том, что игрушку должен делать человек без вредных привычек. Я с этим полностью согласен, потому что злой нрав, привязанности обязательно перейдут на игрушку, а затем и на ребёнка. С этим нельзя не согласиться. А в роду это как прослеживается? Знаю, что ты человек без вредных привычек, а вот как дальше? Дед Андриян тоже не имел вредных привычек?

– Нет, не имел, как не имел их и его отец. А я бы не на Африкантовском древе хотел остановится, а на роде Ивлиевых. И вот почему? Мать моя – игрушечница, а она ведь по крови не Африкантова. В таком случае, можно сказать – опылилась будучи в снохах, но это, сами понимаете, не ответ. Тут всё гораздо глубже. Так вот, если проследить её родовое древо, то на нём тоже не было гнилых ветвей. Оснаватель фамилии Ивлий Афанасьевич (умер в 1867г.) о нём мы, как и об Африканте, мало чего знаем. А вот имя –Ананий Ивлиевич (умер в 1899 г.), в родстве более известно. Пользовался у сельчан почётом и уважением. Особенно на слуху имя Кузьмы Ананьевича. Человек был до того трудолюбивый, что в светлое время суток его в деревне никто никогда не видел. А его сын Андрей Кузьмич, даже умер в борозде. Нет, эти люди чёрных слов не знали, работу знали, а чёрных слов – нет. Теперь посуди сам, какой родовой фундамент у моей матушки!? К моему дедушке, её отцу, Ивлиеву Ивану Андреевичу люди за советом из других деревень приходили. Тишайший был человек. Примечателен, Георгий, тот факт, что во время революции Андриян Илларионович, Иван Андреевич и их сосед Пахомов Пётр Васильевич единственные, кто не пошёл грабить поместье барина Теофила Вайдемана, что вызвало среди односельчан насмешки. Они пошли в имение, но гораздо позже, чтобы взять разбросанные книги, которые были никому не нужны и просто бы пропали.

 

После сказанного хотелось поразмышлять.

– Что ты, Петрович, рассказал, это уже совсем неигрушечный фундамент, и не для игрушки одной предназначен, – со всей серьёзностью сказал Георгий. – Это всей России фундамент. Сколько таких Ивановых, Ивлиевых по всей стране. Сколько их, таких Андреев Кузьмичей умерло в бороздах, – и Гергий, как мне показалось, с горечью, сплюнул.

Дальше шли молча.

____________

Самое малоизменчивое место любого селения – кладбище. Вот и это деревенское, приютившееся у Нашего леса с местным названием «Тарны» обдало нас какой-то забытой патриархальностью. На крестах и памятниках знакомые фамилии: Ивлиевы, Африкантовы, Ефремовы, Смысловы, Пахомовы, Егоровы, Сергеевы, Харьковы. Представители каждого деревенского рода навечно прописаны в этом уютном и тихом месте. Георгий остановился около единственного на кладбище мраморного памятника, вслух прочитал:

Он добрый был, любил Россию,

Косил луга, которые вокруг,

Ещё любил и холил ниву

И был прекрасный муж, отец и друг…

Это военное ведомство отцу поставило, – сказал я, – не смотрится оно здесь среди будылей. Здесь одному дубовому кресту место.

– А стихи, конечно…– и Георгий посмотрел на меня выразительно.

– Стихи эти можно написать на каждом здесь уцелевшем кресте. Это было у усопших основное в жизни занятие, – сказал я.

Ниже кладбища, метров за сто, глиняный карьер. Трава по пояс. «Это поле от деревни до кладбища называется «Тарновский столб»,– поясняю.– Вряд ли кому теперь нужно это название…»

– Что так?– спросил Георгий.

– Тот, кто это поле приобрёл, тому без надобности, своё название придумает. Это поле и на той стороне речки поле, чуть наискосок, «Сто гектар» называлось, были лучшие поля нашей бригады.

Георгий шагнул в борозду оставленную плугом «Кировца».

– У нас в Сибири земли рыжие, глинистые, а здесь чёрные. Вон, борозда почти по колено, а земля всё чёрная, в Сибири не так.

– Это, дорогой, и есть чернозём. Воткни сухую палку, да полей, она милая и листочки распустит. На этом поле в кукурузе лошади терялись.

Георгий покачал головой. Он не мог понять, почему его прадед поехал с такой земли в Сибирь, что его туда погнало?, где и погода суровее и земли плоше…. Сегодняшнему поколению этот порыв почти непонятен.

Пока мы на этот предмет рассуждали, дошли до глинника. Я был обескуражен – куда девались глинные ямы с многочисленными подкопами и горками выброшенной породы. Всё стало неузнаваемо. Земля и время загладили былые шрамы и, если бы я не знал, что здесь всё это было, то ни за что бы ни поверил, место было сглажено дождями и ветрами. На месте глинища, покачиваясь от налетавшего ветерка, стоял высокий прошлогодний рыжий бурьян. Я посмотрел на ненужный детский совок, которым я намеревался набирать глину. Здесь нужен был не совок, а острая штыковая лопата, чтобы добраться до относительно чистого слоя. Помощь пришла совершенно неожиданно, выручил житель подземного царства – господин крот. Чуть пониже, по склону он столько оставил куч чистой отборной глины, что мы без труда наполнили ей свои мешочки.

Конечно же, я не удержался от искушения опробовать глину на месте. Тут же, взяв немного глины, перемял её с водой, получил кусок отменного лепного теста. О-о-о! Это была чудесная лепная глина. Она легко деформировалась в пальцах, была эластичной, мягкой и лёгкой. Эту её последнюю особенность – лёгкость, отметил и Георгий: «Я тебе как печник скажу – у нас я таких лёгких глин не встречал. Отвезу Ксюше, она лепит, пусть сравнит».

Солнце клонилось к закату. Ноябрьский день угасал, надо было поторапливаться. На выгоне за деревней хотелось набрать ещё светло-коричневой глины. Удастся ли её там набрать и вдруг я поймал себя на мысли, что втайне рассчитываю на крота и даже подумал: «Выручит опять крот, то это не простое везение, таких совпадений не бывает». И что же вы думаете – опять выручил, подземный бродяга. Правда, из многих кротовых куч нам попалась только одна с чистой глиной. По всей видимости, в этом месте животное устроило себе продуктовое хранилище. Такие хранилища они закладывают гораздо глубже, чем роют ходовые норы, вот, роя подземную кладовую, и добрался землекоп до материкового пласта глины.

В деревне мы наскоро пообедали на большом круглом кузнечном камне, что служил для ошиновки деревянных тележных колёс.

– Как вижу у вас и кузнец свой в деревне был,.. – не спросил, а просто сказал Георгий.

– А как же,– ответил я, – не просто кузнец, а непревзойдённый коваль, дядя Митя Сергеев, за двадцать вёрст к нему лошадей ковать водили.

– Где ж он такой грамоте обучился?

– В армии службу проходил в конном полку, там этим занимался. Дом его тут же стоял. Вот около этих кустов сирени. А потом кузню новую выстроили, около пруда. Я эту, вот здесь, кузницу едва помню, а в ту частенько бегали посмотреть, как железо плющится и искры сыпят из-под кувалды. Царствие ему небесное, нет его уже на этом свете. А за его домом, двухэтажный дом твоего прадеда Николая Илларионовича стоял. Он волостным старшиной был. Отсюда и в Сибирь подался.

Изменчивая ты осень ноябрьская… ох, изменчивая. Только, простившись с деревней, перешли через речку, и пошли по краю Ущельного оврага в сторону шоссе, как налетел, откуда ни возьмись ветер, закружил над головой листву, понёс её, пряча по распахам и чернильным со стальным глянцем отвалов, бороздам; сразу стало темнеть и, неожиданно появившаяся из-за Своего леса кургузая, непричесанная туча накрыла нас крупным крепким едучим ливнем. В спину барабанило так, будто хотело через намокшую куртку выдубить кожу. Косотелые испуганные облака, как стайка ворон, гонимые ветром убегали от тучи куда-то вбок к Фёдоровке, деревья наклонились, скрепя и всхлипывая.

– Откуда что взялось, – проговорил Григорий, отжимая внизу штанины, когда короткий, но жёсткий ливень закончился.

«Даже местность не хочет расставаться с коренными её жителями, оплакала, как оплакивает нерадивых своих детей мать, провожая в неведомый путь.– Подумал я. – За непослушание вначале настучала по спине маленькими материнскими кулачками, да села средь лугов и полей и безутешно заплакала, роняя на распаханную землю струйки пресных обильных слёз».

Мы спустились от «Первой ямы» к шоссе и только ступили на асфальтовую твердь, как нас накрыла, сползшая с горы темнота. Мы едва различали друг друга в пенистом фиолетовом сумраке. Ветер усилился, в отдалении по шоссе скользили огоньки идущих машин.

Вскоре подошёл со стороны Полчаниновки «Пазик». Мы с удовольствием спрятались от ветра за его обшивкой, устроившись на одним из сидений. Через несколько минут впереди расплывчато замаячили огоньки Фёдоровских улиц, затем показались дома. Редкие на столбах электрические фонари, раскачиваясь, смазывали правильную картину уличного порядка. Более того, они, раскачивающимися жёлтыми пятнами безжизненного света, раскачивали и дорогу. Неуютно, зыбко, печально, зябко. За окном ни души.

– Это и есть Фёдоровка?..– спросил Георгий.

– Да… Точнее – это «Серафимовка»,– заметил я. Если наша деревня делилась на три части: «Загорную», «Улицу» и «Вылётовку», разделённые овражками, напоминая внешними очертаниями сапог. А здесь не так. Если взглянуть на Фёдоровку сверху, то мы увидим гусиный клин, одна из сторон которого и есть «Серафимовка», а другая – «Грачи». Передним же углом его можно назвать «Бутырки». Я в Большой Фёдоровке учился, а в «Серафимовке» жил на квартире. Вообще, село расположено по речке «Большой Колышлей». Здесь река берёт своё начало, рождаясь из двух рукавов, по берегам которых и стоят улицы и переулки, отсюда и клин гусиный, или просто летящая птица. Насколько уцелела эта птица сейчас – не знаю. «Серафимовка цела, а вот «Грачи» или «Бутырки», неизвестно.

Рейтинг@Mail.ru