– Принцесса, – начала было приживалка, которую аж корежило, – приличия требуют…
– Не ворчите, няня, – оборвала ее Нита, – у меня в жизни одна-единственная подруга!
– А разве не графиня лучшая вам подруга, принцесса? – запротестовала было Фавье.
– Конечно, само собой, но только это разные вещи.
И, не пускаясь в дальнейшие объяснения, снова обратилась к Розе по-английски:
– Это ты из-за брата плачешь?
Роза де Мальвуа молча кивнула.
– А его ты с тех пор видала хоть раз? – спросила княжна внезапно изменившимся голосом.
Речь ясно шла не о брате, ибо Роза вздрогнула не подымая глаз.
– Ты его любишь?.. – промолвила Нита, понизив голос. – Только не обманывай!
– Всего-то раз я его и видела, – с расстановкой сказала Роза де Мальвуа, стараясь не выдать волнения. – Никого я не люблю. Все, что у меня здесь есть, – это мой братец.
Взгляни Роза в этот миг на принцессу, она увидела бы, как заблестели у той глаза и чуть-чуть зарделись щеки.
– Я-то его после видела, – сказала Нита, – несколько раз… в парке, на хорошей лошади, никогда никого с ним не было, и не здоровался он ни с кем… Можно подумать, ни одна живая душа не знает, как его зовут, никто не мог мне сказать, а я стольких спрашивала!
– А он тебя узнал? – спросила Роза.
– Не знаю, – отозвалась принцесса, – по правде сказать, даже не знаю.
При этих словах голос ее дрогнул, Роза невольно приподняла веки, и их взгляды встретились. Нита вся залилась краской, Роза, наоборот, побледнела и спросила по-французски, не в силах скрыть с каким трудом ей это давалось:
– Почему ты спросила про эту мастерскую Каменного Сердца?
– Ага! – воскликнула Нита, поймав этот мяч на лету и радуясь возможности прикрыть болтовней как ширмой обуревавшие ее чувства. – Я так и знала, что ты спросишь! Это страсть как забавно, судя по всему: прямо стоянка дикарей посреди Парижа! Посланцы другого мира! Если бы путешественник привез такое из Китая, никто бы не поверил! Базарный Лувр, да и только! А нравы-то! Эти господа говорят, что ирокезы ничто в сравнении с нашими бродячими актерами, а Каменное Сердце – так тот просто вылитый Бильбоке. О нем чего только не болтают! Что его совсем недавно отыскали в какой-то берлоге в ста футах под землей, и водевильщики хотят представить это на театре. Но это еще что; есть вещи куда занятнее. В душе эти папуасы сущие ангелы, хотя, глядя на них, нипочем не скажешь. Когда-то давно, в жуткий мороз, ночью они подобрали валявшегося прямо на улице юношу, как из романа, прекрасного, как купидон, умирающего от голода и холода… нет, погоди! Скорее от ран! Они его выходили, он поправился; они его усыновили, сделали хозяином, королем; устроили ему маленькие хоромы близ своих трущоб. Теперь это изысканный и благородный молодой человек, который выезжает верхом и принят в свете…
Роза улыбнулась.
– Так, выходит, принцесса Нита Эпстейн пустилась в путь в такую рань ради подобных диковин?
– Значит, ты меня слушала? – насмешливо отозвалась Нита. – Честно говоря, мне показалось, что ты витаешь в облаках и я все это говорю для няни… Ладно! Нет, барышня, вы совсем не угадали. Мы выехали по делам; я разве не говорила, что еду к графу, моему опекуну? Это целая история. Правительство собралось у нас купить особняк де Клар несколько против нашей воли; чтобы опять пустить в оборот мой свободный капитал, опекун присмотрел обширный участок, окружающий мастерскую Каменного Сердца.
– В том квартале, что в ста футах под землей? – прервала ее Роза с некоторой горечью.
– Браво! Да ты и впрямь меня слушаешь! – вскричала принцесса, приживалка же недовольно поджала губы. – Участок приобретет ценность благодаря новой планировке. Планы готовы; мы их получили в мэрии. У нас будут фасады на две улицы и бульвар. Новый особняк де Клар окупит расходы на строительство благодаря доходным домам, которыми будет окружен впоследствии… Я как раз хотела посоветоваться с твоим братом… Хотя у графа, моего опекуна, полно знакомых, которые во всем этом прекрасно разбираются…
– Пойми, Розочка, бедная моя, – запнулась она и тотчас, похоже машинально, перешла на английский, – мне бы очень хотелось порасспросить об этих делах. У меня никого нет! Совсем никого!
Пока Роза де Мальвуа открывала рот для ответа, коляска, въехав в узкую улочку, остановилась. Левая дверца едва не касалась старой стены дворца Клюни; правая же распахнулась, и человек респектабельной наружности просунул свою голову без шляпы, в начинающих седеть светлых волосах.
Человек этот нам уже знаком, и все же мы потратим несколько строк, дабы представить его читателю, ибо протекшие десять лет произвели в нем перемену, можно сказать, почти сказочную. Словом, это был Жулу, не кто иной как наш Жулу, «Дурак» Маргариты Садула; добавим, что ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем ни от дикого удальца-повара прекрасной грешницы, ни от студента-второкурсника, ни от безжалостного борца, который выдержал, стоя на мраморном столе, ту бешеную историческую схватку с морским офицером, так прогремевшую среди школьных преданий.
Итак, от прежнего не осталось и следа: это был господин граф дю Бреу де Клар, человек умеренный, покладистый, состоятельный, возвысившийся в глазах общества благодаря высокому титулу своей подопечной и без пяти минут пэр Франции.
Сверх всего он был еще и мужем графини дю Бреу де Клар, а лучше просто де Клар: она, отпрыск знатнейшего рода, существо, наделенное редчайшей красотой и силою характера, извлекши из бездонных архивных недр свое право носить имя де Клар, благодаря этому отвоевала перед судом для своего супруга опекунство над принцессой Эпстейн, невзирая на отчаянное противодействие покойной матери Франсуазы Ассизской, до самой своей кончины не отступившей от намертво засевших в ее голове предрассудков – из коих важнейшим была неистребимая неприязнь к графине.
Граф выглядел старше своих лет, и на вид ему можно было дать никак не меньше сорока пяти. Его некогда атлетическая фигура заметно поблекла; прежде его широкие крутые плечи не вынесли бы черной одежды, которую он носил теперь как прочие. Он несколько ссутулился; облик его выражал страдание и печаль. Но особо заметна была перемена в чертах и в выражении его лица.
Лицо его было широкое, землистое; лишь худоба, вновь вылепив грани этой головы, казавшейся некогда неотесанным наброском, выявила ясные и едва ли даже не благородные черты: увеличившиеся глаза стали умны, обнажившийся лоб принадлежал мыслителю.
Заметив в коляске постороннее лицо, граф было опасливо отпрянул; он был весьма слаб глазами и потому спросил:
– Кто это тут с вами, принцесса?
Вместо ответа Нита фамильярно протянула ему руку, а госпожа Фавье пробурчала полным досады голосом:
— Принцесса уже, слава Богу, не ребенок, и вольна в своих поступках!
– Кто бы вам что ни говорил, и что бы вам ни доводилось слышать, сударыня, – холодно оборвал ее граф, – знайте: вы находитесь в полном распоряжении моей подопечной. Прошу никогда об этом не забывать!
Он сжал своими руками ладонь Ниты. Во взгляде его читалось нежное и доброе почтение. Выходя из коляски, Нита подставила лоб под его поцелуй и чуть слышно назвала имя подруги.
Когда граф поприветствовал Розу с благожелательной галантностью, в ее полуопущенных глазах отразилось удивление. Приживалка поджала толстые губы и изготовилась покинуть коляску.
– Останьтесь, – сказал ей граф дю Бреу. – Вы подождете здесь.
И добавил, подавая руку Розе:
– Добро пожаловать, мадемуазель де Мальвуа; я не из тех, кто осуждает вашего брата.
– Так кто же его осуждает, сударь? – спросила Роза, полным достоинства жестом отнимая у него свою руку.
– Видимо, те, кого обвиняет твой брат, – отозвалась Нита, мечтательно поводя своими большими глазами.
А граф дю Бреу заметил:
– У вашего брата и этих людей, барышня, силы, боюсь, окажутся очень не равны…
Они были у самой двери мастерской Каменного Сердца, под знаменитой вывеской, раскачиваемой порывами ветра. Коляска ждала в конце улицы. Граф снял шляпу и пропустил девушку вперед. Прежде чем войти, он бросил взгляд на пятое окно славного жилища Добряка Жафрэ. Две любопытных головы виднелись в этом окне. Граф, сухо поклонившись, помахал шляпой.
Едва пробило десять, Вояка Гонрекен испустил отчаянный вопль, на что господин Барюк прокукарекал петухом. Тотчас все капралы отозвались куриным кудахтаньем. Несколько мазил издали тот нежный ровный звук, каким по весне жабы зазывают своих возлюбленных. Известная своими разносторонними дарованиями мадемуазель Вашри воспроизвела пенье вороны в уединенных горах; Патагон, ее дядька, заревел что твой ишак; хозяин ученых обезьян спел «Марсельезу», Симилор затявкал, Эшалот мяукнул, несчастный Саладен издал душераздирающий вопль, а в это время Альбинос, сорвав с головы белоснежный парик, громко с южным акцентом декламировал монолог Терамена о смерти Ипполита. Надо всей мастерской Каменного Сердца царил ее великий глас, вобравший все шумы, созданные природой и цивилизацией, – начиная с визга пилы и кончая кряканьем достославных уток, воспетых Вергилием долины Темпе.
Все это было исполнено в самом стройном порядке, которому позавидовал бы знаменитый полуденный перезвон страсбургских городских часов. Никто не смеялся. От причуд художников, будь то ученики самого Рафаэля или обыкновенные пачкуны школы Каменного Сердца, иной раз пробирает дрожь.
Когда этот ежедневный и обыденный гвалт продлился положенное время, Вояка Гонрекен торжественно провозгласил:
– Господин Барюк Дикобраз!
– Может, мне почудилось? – спросил второй заместитель. – По-моему, кто-то произнес мое имя!
– Время летит как на крыльях! – отвечал Гонрекен Вояка. – Пора звонить.
Барюк, отложив палитру и кисть на длинной как у метлы палке, сказал:
– Динь-дилинь, динь-дилинь! Вот гонг, возвещающий, что всякий может спокойно принять свою трапезу, причем всякому, буде он пожелает, дозволяется закурить и побеседовать с другими, не задираясь! Вольно! К трапезе приступить! Сегодня к перерыву, по сравнению с обычными днями, милостиво прибавляется четверть часа по случаю праздника Господина Сердце! Эй, вы! Кружки достать!
Как только кончилась сия речь, выслушанная в благоговейном молчании, тишина сменилась невообразимой суматохой. Вся мастерская – офицеры, капралы, рядовые и те, кто им позировал, с гомоном сорвались с мест как отпущенные с уроков школяры. Из всех стран на карте рода человеческого ни одна не может сравниться сокровищами своих недр, глубиной пещер и неизведанной дикостью ущелий с лучезарной страной художества. Искусство – колосс, коего благородное чело освещено ярким солнцем, но невидимые ноги уходят Бог весть куда, в океаны нищеты. Можно ли причислить к искусствам и это? – спросите вы. И сии ступни – от той ли они главы? По-моему, да. Поглядите, какая пропасть отделяет комедианта-звезду от убогой подстилки из бессловесных статистов, на которой его подают как роскошного глухаря на рубленом мясе. Ничто так не походит на мастерскую Каменного Сердца, как эта чудная толпа фигурантов, непрестанно копошащихся на самом дне и вместе с тем – дивная тайна! – гордых собою. Искусство остается искусством, и в самых низах своих, как и на вершине, а честолюбие – кровь этого огромного организма – проникает и в самые дальние уголки пальцев его несчастных ног.
Пескарь, это наказание парижских рыболовов, эта ничтожная, несъедобная тварь, копошащаяся в илистом дне канала де л'Урк – не в меньшей степени рыба, чем отливающий серебром окунь, чем удивляющая совершенством формы форель, чем крапчатая минога или гигантский осетр. Дворовая шавка – такая же собака, как и увешанный выставочными наградами пес голубых кровей.
Так и эти рабы по 25 су за штуку тоже были художниками. Они сделались художниками оттого, что это ремесло есть свобода по преимуществу. Ими помыкали как последними школярами, но что с того? Они были свободны, ибо не делали ничего ради корысти!
Все разбрелись по своим углам. Углов здесь было великое множество, и в каждом, за грудою ли сваленного тряпья, под поленницей ли дров, меж подрамниками и стенами, словом, повсюду был припрятан какой-нибудь сильно пахнувший, проперченный кусок съестного. Бедный художник не станет питаться как жалкий мастеровой: искусству всегда потребна роскошь, а пряности служат роскошью голытьбе.
Вскоре всякий устроился со своей газеткой и бутылкой. Газетка – вот тарелка, предоставляемая художнику цивилизацией; она же служит одновременно буфетом. Изо всех этих лопающихся от обилия мыслей газеток неслись сотни тошнотворных ароматов, над которыми царил въедливый мужицкий луковый смрад. Гораций, великий поэт, обрушивал на лук яростные проклятия; я не дерзну вступать в спор о луке с таким авторитетом, и все же без лука искусству не обойтись.
В мгновение ока развернутые газетки распространили по всей мастерской густой аромат лука; луком разило равно от всех изданий: от юного еще в ту пору «Века», от «Прессы» – старшей его сестры с обещанным ею читателю годовым доходом в сумме 365 идей; от «Родины» (тот же «Век», только выходящий по вечерам), от «Французского курьера» (та же «Родина», только выходящая по утрам), от «Дебатов» в их назидательных пеленках, от «Французской газеты», что так и норовит ужалить короля-мещанина в нос, от «Ежедневной» с ее вздохами по ушедшим временам, от «Эстафеты», «Времени», «Глобуса» и двух десятков других газет, сильных и хилых, умных и тупых, луком несло ото всех. Перед луком все были равны. Единожды попав в эту яму, шедевры человеческого разума пахли одинаково: луком.
А в это время поближе к плите местная знать кушала с тарелок: господин Барюк – почку под соусом, Вояка Гонрекен – худосочное цыплячье крылышко. Вокруг них среднее сословие и простонародье, расположившись в живописном беспорядке, с неизменным аппетитом жевали кто кусочек солонины, кто мозговой колбасы. Судачили, смеялись, пели. Средь этой веселой толпы мы выберем три компании, теснее других связанные с нашей историей.
Первая компания, состоявшая всего из двоих персонажей, держалась особняком; ее образовали Эшалот (который представлял туловище) и убогий мальчонка, с которого рисовали летающего ребенка для афиши акробатов. Так что в жизни половинки атлета существовали по отдельности, и покуда Эшалот, натура поистине материнская, занимался единственным наследником Симилора, тот, будучи поборником наслаждения, присоединился к госпоже Вашри и завтракал со скоморохами.
Это и была вторая группа, куда входили: Паяц, исполнитель первых ролей, Медведь, Альбинос и Физик.
Третий кружок образовали только художники мастерской, собравшиеся вокруг Вояки Гонрекена, который говорил витиевато, путано и помногу.
Барюк был чем-то занят: его маленькие серые глазки шмыгали туда-сюда.
Саладену, скорее всего, не хватало до двух лет лишь нескольких месяцев; он еще не научился говорить, но ползал как ящерица, был уродлив, тщедушен и нелепо скроен. Эшалот говорил ему с неповторимой нежностью терпеливого человека:
– Ну подумай сам, Саладен! Нельзя же сосать соску до самой армии, правда? Ну-ка, скушай это, как делают послушные мальчики, это тебе полезно, сам дядя ветеринар сказал, и пора уже тебе, пацан, сиську бросать и браться за ум.
Саладен глотать явно не желал, корчил невозможные рожи и пытался орать; но Эшалот, знакомый с силою его глотки и опасаясь скандала, стискивал ему ладонью рот, говоря:
– Напрасно ты это. Твой папка для тебя ничего не делает, я один о тебе забочусь. Будь добр! Колбаса тебе придаст мужской силы – не то что молоко, которое в Париже чем только не разбавляют: и крахмалом, и лошажьими мозгами. Молочники – самое жулье. Ты откроешь, наконец, рот, гаденыш?.. Вот видишь, Саладен, ты таки дождался, что я обошелся с тобой грубо!
Саладен, который кочевряжился как мог, вырвался наконец из объятий Эшалота и запустил все десять своих черных изогнутых ногтей в бедную тощую щеку кормильца. Эшалот поцеловал его.
– Безобразник, – проворчал он сквозь смех, – когда ж ты дурить-то бросишь? – И добавил с нежной решимостью: – Не мешало бы тебе возблагодарить небо, что оно отучает тебя от сиськи колбасой! Человек должен быть приучен кушать сам с младых ногтей, ты мне когда-нибудь за это спасибо скажешь. Давай-ка, Саладен, будь умницей! Здоровее будешь. А ну-ка, попробуй! Ты разве видел, чтобы я когда-нибудь сосал соску? Ты один тут сосешь, срамник!
По лбу Эшалота катился пот; он вытер его рукавом и подумал: «Надо ж, до чего упорный! Такой кроха, а уже против колбасы выступает!»
В нескольких шагах от них щеголеватый Симилор и не вспоминал о своем сыночке; это было для него обычное дело. Вся затея с отучением от соски, дело тонкое и нелегкое, ничуть не занимала его. Раб своих страстей, он транжирил весь свой заработок с госпожой Вашри. Он не был красавцем, но под его обуженным плюшевым сюртуком скрывалась натура артистическая, с обхождением; без штанов и в старой серой шляпе, из-под которой выбивались упрямые русые волосы, он был поглощен ухаживанием.
– А вы как думали! – говорил он с подлым и в то же время глуповатым выражением лица.
Мы, что называется, повесы эпохи Регентства, со всеми этими всевозможными фокусами, как полагается, и оченно даже можем, чтобы бабенка себя чувствовала как рыбка в воде, в смысле там покушать, наряды и все прочее. Это все вздор, любовь эта мне здорово подгадила в жизни; но что вы хотите? Ох, и натерпелся от красоток за свою жизнь этот модный молодой человек, не отступавший, заметьте, от стези чести!
– Ах, как вы много небось повидали всякого занятного, господин Симилор! – вздохнула госпожа Вашри, поглощая рубец из глиняной миски.
Она сидела на полу, положив пятки на стул и уткнувшись носом в миску. И какой же красивой казалась Симилору!
Турецкий барабан из «Театра юных подмастерий», труппу которого составляли тридцать две дрессированные собаки, пронзительно спросил:
– Но как же вы ухитряетесь зарабатывать такую кучу денег?
Кучу денег! Вот простота! Нашелся наконец человек, который считает его богатеем и завидует! Симилор весь аж засветился от гордости и задрал нос.
– Утверждать, что все граждане рождаются равными, – отозвался он профессорским тоном, – вздор! Поглядите-ка на Эшалота, из моих холопов, которого я прихватил, чтобы он возился с моим сыном, брошенным его матерью-дворянкой, принадлежащей к высшему обществу «шоссе д'Антен», которую я мог сжить со свету, стоило лишь сказать ее муженьку-миллионеру: «Эй, слышь! Баронесса твоя напакостила тут с одним приличным, по общему мнению, молодым человеком», со мной то бишь, чему у меня есть улики в виде ее писем на атласной бумаге, в которых она меня называла «Симилор, кумир моей души», и чему Саладен являет собой вещественное доказательство ее преступного ко мне пристрастия, чем он мог бы приструнить спесивую семейку и вертеть ими как угодно, когда б он был глух к утонченным чувствам!
Собравшиеся слушали разинув рот, а мадемуазель Вашри так даже забыла глотать, до того ей нравилось.
Единственное, что несколько смущает автора, так это опасение прослыть подражателем Вергилия – уж больно бросается в глаза сходство этой сцены со свиданием Энея, Анхизова сына, с Дидоной в окружении ее придворных – но ничто не ново под солнцем.
Симилор заломил шляпу набекрень. Двойной триумф в качестве оратора и соблазнителя опьянял его.
– Я это к тому, чтобы обратить ваше внимание, – продолжал он, – ведь Эшалот имел равные со мной возможности в этом мире. Отчего же он остался на дне, а я поднимался по общественной лестнице? Все дело в душевных дарованиях. Что до меня, начавшего с салонных танцев и имея на сей счет все возможные свидетельства и дипломы, то я преуспел благодаря женщинам. Коль вы не идете на сделки с совестью, можете жить с поднятой головой, известное дело. Да, цыпочка моя, – прервался он, протягивая табакерку мадемуазель Вашри, – каких только я не повидал, и бывал замешан в аферах, где денег ворочались целые горы. Я лично завтракал что ни день с Приятелем – Тулонцем.
– С самим господином Лекоком! – пронесся шепот среди слушавших.
– Это которому отрубило голову несгораемым шкафом у банкира Шварца, – вставила мадемуазель Вашри. – Вот, я помню, смеху тогда было!
Публика сдвинулась потеснее. Эта свежая еще драма, и главное, на редкость прихотливая коллизия глубоко впечатлили трудящийся люд, который знал на этот счет побольше широкой публики и даже побольше полиции. Ибо чем глубже вы погружаетесь, тем лучше слышны бродящие в народе слухи. Жестокая смерть господина Лекока породила тысячи предположений. Легенда о Черных Мантиях гуляла по проулкам и заполняла умы престарелой бедноты. Всем было невтерпеж послушать.
Симилор прошипел громкое «тссс».
– Коль найдется такой сообразительный и ловкий малый, кто хочет тихой сапой нажить капиталец, – снова завел он с таинственным видом, – пока еще можно подыскать оказию, что уж там. Никаких Черных Мантий никогда не было! Это только бездельники сочиняют подобные байки. Что верно, так это что можно найти ребят, которые обделывают кой-какие делишки под покровом тумана, и что нужны люди присматривать или следить за товаром; все шито-крыто; не знаешь чем обернется. Разве можно доставить малейшее неудовольствие хозяевам кабачка «Срезанный колос», где, как поговаривали, Черные Мантии сходились на свои совещания? Шито-крыто, это были кабатчики, вот; к ним ходили в картишки перекинуться. В общем, двое из тех пропали: господин Лекок и господин Трехлапый, калека из почтовой конторы.
– А вы, господин Симилор, знали господина Трехлапого? – спросила прекрасная Вашри, сдобрив свой сиплый голос толикой нежности.
Симилор напряг свои знаменитые икры. Он рос на глазах. Его старая серая шляпа просвечивала.
– Это столь же неоспоримо, как и ваша несравненная красота, – ответил он. – И не просто знал, но и навещал его в его апартаментах, что были аккурат напротив наших, в собственном доме агентства Лекока, и даже могу сказать вам, что он принимал дам первой категории, сколько раз, бывало, столкнешься с такой на лестнице, полюбезничаешь; из чистого озорства, без всяких там сердечных переживаний. Их кареты ожидали у подъезда, и, несмотря на все их рюшечки, стоило шепнуть им на ушко «Будет ли завтра день?», как они делались нежны, как котятки.
Симилор вдруг оборвал речь: он увидел, как блестит серый глазок господина Барюка.
– Давай, вынюхивай, Дикобраз! – прорычал он вместо продолжения. – Ты имеешь дело с человеком поумней твоего, браток!
И с напором продолжал:
– В руках ничего, в карманах пусто! Мне не страшно, пускай ревностный глаз властей копается в моем прошлом, а что до хранимых мною секретов, то я сумею их не разболтать и под самой страшной пыткой!
Господин Барюк уже отвернулся и затерялся среди других групп.
В наступившем молчании были слышны выкрики подмастерий вокруг поэта:
– Ну, давай, Вояка, расскажите-ка про рождение Господина Сердце!
А чуть дальше ласковый басок бедняги Эшалота твердил с невозмутимым терпением:
– Саладен, будь умничкой. Большой парень – и соску все сосет, засмеют ведь! Ты мне потом спасибо скажешь!
– Смирно! – приказал Вояка Гонрекен. – Вот вам байка, которую каждый год рассказывают на празднике Господина Сердце для новичков. Называется «рождество Господина Сердце», но это неудачное название, ведь Господин Сердце имеет на вид от роду лет двадцать восемь – тридцать, а дело было в тысячу восемьсот тридцать втором году, в средопостную ночь. Просто он родился в эту ночь для нас, и того довольно. Готовы? Ага, славно. Каскадену приказываю помолчать. Это было в годы правления супругов Лампион, сменивших Тамерлана, царство ему небесное. Господин Лампион был не без таланту, но его мадам чересчур любила покушать. Дела мастерской шли неважно. Господин Барюк искал, где б ему заняться торговлей, я что-то такое ни шатко ни валко малевал. А что вы думали! Чтобы развернуться во всю мочь, нужен успех! Ну так мы бесчинствовали в «Возрождении Венеры» у Итальянской заставы, у Обрубка: проедали его вывеску. Цыц! А то не буду рассказывать! Ну, возвращаемся с гулянки под утро в мастерскую, пешком, хозяин с хозяйкой в фиакре, круглые как мячики: фиакр подъезжал вон там, с улицы, и вдруг лошади стали как вкопанные. Дикобраз орет: «Живо вперед!» Я говорю: «Время летит как на крыльях!» Кучер нахлестывает, проку ни малейшего. Потом иду я к передку повозки посмотреть, что там так не понравилось лошадям.
– Это был я! – прервал его господин Барюк.
– Чудно! – насмешливо ответил Вояка. – Это были вы. Но кто из нас двоих крикнул: «Господи! Женщина! Не может быть!»
– Так то была женщина? – спросил удивленный Каскаден.
– Именно, щенок, вся в черном и в полнейшем беспамятстве. Лошади отказались ее давить. Это у них такой научный инстинкт.
– И мы ее подняли и принесли сюда, и, придя в чувство, бедный молодой человек прошептал: «О матушка моя!»
– Как?! Молодой человек?! – раздалось со всех сторон. – Что еще за молодой человек?!
– Господин Гонрекен! – провозгласил Барюк. – Вы обмишулились с вашей «эффектой»! Придется исправлять!
– Это был он! – буркнул Вояка. – Уже и так все угадали! Ведь вы угадали, братцы? И все же добавлю для ясности, что женщина в черном – это был маскарад, под которым неизвестный прятал свой пол и свои невзгоды, теперь ясно? Его тайна так и осталась для всех тайной. Если господин Барюк ее знает, пусть расскажет: буду весьма рад услышать. Несколько месяцев он пролежал больной; хозяева, умилившись его добродетелями, предложили ему руку мадемуазель, которой давно домогался присутствующий здесь господин Барюк. Получай!
– Да и сами вы домогались, – поправил Дикобраз. – Кстати!
Вояка испустил протяжный вздох.
– Она плохо кончила, – пробормотал он, – но была в ней некая изюмина! Я ее каждый год вспоминаю, как наступает праздник Господина Сердца. Чужак не захотел жениться на барышне, и был прав: уж больно воспитание разное. Но хозяева все равно поселили его в дальнем павильоне писать портреты, и виды, и всякие безделицы – красивые, кому нравится, но на которых ни гроша не заработаешь.
– Господин Сердце настоящий живописец, вот и все! – торжественно проронил господин Барюк.
– Ничего на потребу не делает! – подтвердил Гонрекен Вояка. – И доказательством тому то, что когда его единодушно избрали главой и патриархом мастерской после смерти господина и госпожи Лампион, постигшей их согласно законам естества, вследствие обычных излишеств и нескончаемых кутежей, Господин Сердце любезно согласился делать там и сям правку рукой мастера на наших полотнах. И зря! Клиенты, как увидели ноги нормальной длины и глаза на месте, стали прямо-таки выходить из себя и говорили: «Вы что, за обывателей нас принимаете?» Вот почему Господин Сердце для нашей мастерской и гордость, и роскошь; но главное, чтобы он ни к чему не прикасался! Пока он не притрагивается к этой кухне, все идет как надо. Так велит рынок; образование здесь не нужно, нужен лишь гений. Но да здравствует Господин Сердце! За его праздник!
Голоса господина Барюка не было слышно в общем хоре восклицаний, заглушивших в конце речь Вояки. Да ведь он боготворил Господина Сердце. Вот уже несколько секунд как он, позабыв о своем друге-сопернике Гонрекене, вновь обратил внимание на кружок, собравшийся послушать разглагольствования Симилора. Пока Вояка Гонрекен, сменив предмет обсуждения, с грустью толковал своим подмалевщикам о Черных Мантиях, о выставленном на продажу доме и нависшей угрозе выселения мастерской, господин Барюк, наполовину скрытый печной трубою, ловил слова Симилора, который, тесно сбившись в кучку с госпожой Вашри, Медведем, Физиком, Альбиносом, Поэтом и исполнителем первых ролей, с таинственным видом говорил:
– Надо быть начеку! На какие-то полчаса. Дела с этим «Будет ли завтра день?» подзахирели, но время от времени еще можно сладить дельце. Я сто франков получил за то, что немножко прогулялся на угол улицы Кассет в тот день, когда они влезли в окно к нотариусу из третьего дома. Если вам подходит работа, вас представят, но ни слова вон тому придурку: это не мужчина! Он опустился до того, что стал как кормилица!
Он тыкал пальцем в Эшалота, который уже на грани отчаяния только что насильно затолкал пальцем кусок колбасы в глотку Саладена. Ребенок давился и орал как резаный. Эшалот, довольный достигнутым, тихонько похлопывал его меж лопаток, приговаривая:
– Видишь, не Бог весть как сложно! Ты и сам не заметил, как перешел на взрослую пищу, и теперь, Саладен, ты мой должник до конца дней!
Несчастное дитя дернулось в последней судороге и затихло.
– Ну вот, – одобрил Эшалот, – теперь баиньки. А я позавтракаю.
В это мгновение Каскаден, последний из последних, распахнул настежь обе створки дверей, и по всей мастерской разнесся его крик:
– Черные Мантии!
И объявил, приподняв свой картуз:
– Имею честь доложить о прибытии Черных Мантий, собирающихся поиграть с нами в «убирайся, здесь буду жить я»! Поприветствуем!