Миновало десять лет, на дворе декабрь 1842 года, и вот наша повесть находит свое продолжение – на сей раз в том доме, поблизости от Сорбонны, у дверей которого в одну из ночей среди постной недели рухнул обессиленный и умирающий Ролан. Снаружи здание нимало не изменилось. Это был все тот же весьма обширный жилой дом, с двумя башенками самого жалкого и обветшалого вида по обеим сторонам кровли. Ничто окрест не предвещало пока грядущего сказочного появления нового города на месте этих причудливых лачуг, доносивших туманные были средних веков в век нынешний.
В середине жилого корпуса под замызганными окошками второго этажа, как встарь, моталась на ветру, заплутавшем в этих переулках, вывеска, все та же вывеска, изображавшая бородатого выряженного дикарем художника, занесшего кисть над полотном, на котором в окружении апокалиптических зверей сражались два фехтовальщика; надпись на вывеске, как и прежде, гласила:
Рисовальщик вывесок
по прозвищу Каменное Сердце
изготовит отличные афиши
для господ акробатов
и ярмарочных артистов
Прежде чем толкнуть в глубине сводчатой ниши дверцу, которой суждено ввести нас в действие драмы, поглядим-ка, что хорошего происходит на другой стороне улицы. Там высится новый дом, поставленный несколько в глубине как бы из того расчета, что со временем к нему подравняются и остальные фасады. Дом опрятный, мещанский, весь в маленьких, совсем квадратных оконцах. Из пяти проемов второго этажа четыре сверху донизу забраны решеткой, сквозь которую можно разглядеть птиц, да в таком множестве, будто жильцы ушли, превратив квартиру в громадную вольеру.
Не станем пока сообщать ничего больше о доме напротив, недавно построенном скромным и степенным рантье по имени господин Жафрэ и по прозванию «Добряк Жафрэ», как окрестили его соседи по кварталу. Сей господин занимает второй этаж, и птицы принадлежат ему, как и он – птицам: трижды в день показывается он в пятом окне, и воробьи, слетающиеся со всего Левобережья, получают свой корм из его рук, лишний раз подтверждая правоту соседей… что за славная душа!
Было девять часов утра. Лучи зимнего солнца играли в конце улицы на прелестных крышах дворца Клюни, оставляя в тени фасад дома Каменного Сердца. Птицы Добряка Жафрэ заливались, а уличные воробьи носились туда-сюда, не в силах дождаться, когда же откроется пятое окно.
Каменная лестница, что вела к Каменному Сердцу, рисовальщику вывесок, почти развалилась. Красивые кованые перила изъедены были ржавчиною. От покрытых сырой пылью ступеней и замызганных стен несло погребом. Едва ступив на крыльцо и толкнув источенную жучком дверь, вы сразу оказывались в мастерской – одной из замечательнейших среди парижских мастерских и (как высокопарно говаривал господин Барюк, малеватель в летах и первый ученик великого Тамерлана) единственной в столице, где вы можете полюбоваться развешанной по стенам гирляндой из набитых опилками крыс, имеющей 72 аршина длины и состоящей из 884 особей обоего пола, убитых прямо в заведении и без посредства кошек!
Напрасно вы решили, что логово, порог которого мы сейчас переступили, если и не являет собой плод фантазии, то уж по меньшей мере никому не ведомо. Поэты нынче подняли вопль, что Париж вот-вот утратит все приметы старины; доля истины в этом есть, да только богом хранимая и достославная мастерская Каменного Сердца цела по сей день и умирать не намерена, напротив: достигнув полнейшей гармонии между своим предназначением и средствами его исполнения, она, казалось, сделалась бессмертна.
Мастерская не сгинет – пусть даже под угрозой быть сметенной городским обновлением, она переселится на новое место, пусть даже придется отправить всю связку крыс в изгнание за городские заставы и притулиться со всей своею славой где-нибудь на просторах Сен-Дени. Она будет жить, покуда служит всему пестрому и многочисленному племени «господ балаганщиков» истинным храмом живописи, малейшее из полотен которого стоит половины нашей Национальной выставки.
Кто и когда основал ее? Чей мятежный дух одарил нас этой манерой, вместе детской и возвышенной, простодушной, как у Чимабуэ, и величественной, как у Микеланджело? Ни одна академия до сей поры не назначила премии тому, кто разгадает эту тайну. Одно можно утверждать: родилась она во Франции (причем уже после открытия Америки, ибо требует много хлопка для своих полотен) – равно как и ее постоянный заказчик Паяц и постоянный соперник – уголек йонских копей, что рисует солдатиков на свежевыбеленных стенах вопреки энергичным запретам властей.
Будь даже канувшее в Лету имя ее гениального основателя Барбаколоццо или Пфаффершпигельбеер, – неважно, ведь похвалиться такой мастерской может одна Франция. Обойдите все страны и весь свет и найдите мне хоть один портрет женщины-великанши в полный рост, который мог бы сравниться с работами Мушамьеля, который был Каменным Сердцем, правившим в последние годы Империи! Их обрывки и по сию пору еще идут на вес меди! Господин Мальпень, директор первых европейских театров, – тот самый, который умеет так исполнить через рупор романс «Гроза», что у всякого вышибает слезу, и глотает не поморщившись сотню гвоздей – имеет в своей галерее на улице Гут-д'Ор ляжку и щеку девицы Киразо, юной великанши четырнадцати лет, к несчастью, похищенной из Франции союзниками в 1819 году. Портрет был писан Тамерланом, которого сгубила известная неумеренность. Господин Мальпень отказался расстаться с этими обрывками за девять франков. «Да тут в одной щеке мяса на все десять», – сказал он, добродушно осклабившись.
Так вот: господин Барюк – ученик того самого Тамерлана! А Гонрекен – по прозвищу Вояка – считается более одаренным, чем господин Барюк!
Но вернемся к красноречивому отзыву господина Мальпеня, каковой был не только директором первых европейских театров, но и главным мозольным врачом при многих европейских дворах. «Спасти или погибнуть!» было его девизом.
«Да тут в одной щеке мяса на десять франков!» Вот этим-то и объясняется всецело извечный успех мастерской Каменного Сердца – дома, где ничего не пожалеют ради прихоти заказчика. Здесь вам намалюют соловья толстым, как индюк, и даже не попросят за это лишнего гроша! Кто не залюбуется вывеской братьев Пуатрай, первых артиллерийских коннозаводчиков?! На ней, красуется сам Пуатрай, держа в каждой вытянутой руке девятерых нанизанных на вертел артиллеристов. И каким росинантом глядит на фоне Пуатрая легендарный конь, носивший четверых сыновей Эмон! Эту славную страницу вписал Четырехглазый, что был занимал трон Каменного Сердца при Людовике XVIII, короле-умнике. Четырехглазому принадлежит также вывеска госпожи Ледюк, где сия выдающаяся актриса изображена в тот миг, когда Арлезианец, ее сожитель, разбивает с помощью кузнечного молота положенные ей на живот каменные плиты. Это кого хочешь поразит. Арлезианец рвал зубами асфальт и славился искусством заливать себе в уши расплавленный свинец. На картине Четырехглазого все это располагалось по углам, в глубине же зрителю открывалась ватага селян в деревянных башмаках, отплясывающих на животе госпожи Ледюк, она же, эта поистине превзошедшая весь свой пол женщина, смеялась и, казалось, говорила: «А ну-ка, музыка, веселей!»
В небесах, увешанных регалиями всех степеней, а именно солнцем, луной и звездами, два ангела несли барашка госпожи Ледюк о шести ногах и толковали меж собой при помощи выходящих изо рта лент: «Пока сам не увидишь – не поверишь!»
Пусть компания здесь не самая великосветская, и все ж это личности по-своему блестящие. Ледюк была первой среди женщин-силачей, а ее барашек – первым среди овец.
Когда госпожу Ледюк проглотил ее первый лев, Четырехглазый нарисовал это на маленькой картинке, которую привешивали к большой снизу. Тело госпожи Ледюк было целиком в утробе льва, не считая торчавших из пасти ног. Народ так и валил, полагая, что главное зрелище дня именно здесь.
По милости господина Мальпеня, заставившего его выпить тигриное лекарство, Четырехглазый окончил свои дни очень благопристойно, дело же было продолжено его дочерью – вопреки закону, отрешавшему женский пол от престолонаследия. Выполненная ею афиша с изображением младенца, родившегося без мозгов, объехала весь мир. К несчастью, она была натурой столь страстной, что удавилась из-за одного неблагодарного Геракла, явно не стоившего таких стараний.
Но неистребимая мастерская сразу же нашла себе Тамерлана, а после него еще кого-то.
Каменное Сердце умер, да здравствует Каменное Сердце! Заполнить пробел в этой династии можно было бы хоть манекеном…
Зайдя с каменного крыльца внутрь, вы попадали первым делом в довольно просторную комнату, окнами смотревшую на запад, то бишь в окна Добряка Жафрэ на той стороне улицы. Восточная стена этой комнаты была почти начисто разобрана, и образовавшийся громадный проем вел в сарай, каковой мог бы служить собором, – столь высок и широк он был. Светом, проникавшим сверху, можно было управлять с помощью рогож, развешанных под оконницами. В сочетании с природными драпировками, созданными трудом терпеливого и безжалостного паука, эти тряпки создавали приятное освещение. Печь, натопленная торфом, распространяла терпкий запах. За воротами сарая – справа, слева и в глубине – виднелись деревья, ибо сооружение стояло средь сада, который занимало едва на четверть. Сам сад, очень мило разбитый, подступал вплотную к улице Матюрэн-Сен-Жак и включал несколько строений, в том числе маленький павильон эпохи Возрождения, который жители квартала называли «Башней Берто»: в этом доме, если верить тем, кого подобный вздор занимает, жил поэт Берто; господину Гонрекену это было безразлично, а господин Барюк откровенно на это плевал.
В том, 1842 году в этом павильоне обитал правящий представитель династии Каменных Сердец, прозывавшийся «Господин Сердце».
Ибо здесь Каменному Сердцу принадлежало все, то бишь: дом, сарай, сады, службы. Он выплачивал за эти владения ежегодно 1200 франков, внося четырежды в год по 300 франков. Нынче ведь все приобрело такой размах, который совсем не по нраву ни господину Барюку, ни Гонрекену Вояке.
А тогда – вот было времечко: ни в чем недостатка не было. В мастерской всего хватало, и поскольку необходимое водилось в изобилии, допускалась даже некая роскошь.
Помимо уже упоминавшейся гирлянды из крысиных чучел, что красовалась вдоль стен, храмину загромождало множество самых любопытных предметов, принесенных частью в виде платы, частью же в виде дружеского подношения. О том, чтобы продать их, никто не помышлял, хотя скопилось уже больше чем на 50 экю всевозможного хлама, которого хватило бы на десяток ломовых подвод: отрепья, расшитые блестками и мишурой, скелеты животных, вышедшие из употребления несусветные механизмы, жареные гуси из папье-маше, несколько отслуживших свой век автоматов…
Все это, покрытое почтенным слоем пыли, громоздилось вперемешку с рабочим инвентарем, – столь причудливо, что и самая бойкая кисть едва ли сумела бы передать.
Так или иначе, а производство шло полным ходом. Целая армия молодых и старых пачкунов, одетых невесть во что, эдаким чертом причесанных и несказанно гордых своим нелепым видом, впопыхах расписывала кое-как закрепленные полотна или махала кистями по подрамникам, разложенным прямо на полу. Краска текла ручьями, превращаясь в несусветные изображения, нарисованные вопреки всякому здравому смыслу. Бойцы этого разношерстного батальона по большей части не имели представления хотя бы о самых зачатках живописи, но ими командовали опытные старшины с наметанным глазом и железной рукой – разбойники, поднаторевшие в искусстве малевания, и твердо знавшие, как надо наляпать лужок, как подпустить речку погуще, как извратить пропорции тела, как создать видимость движения… Эти были, можно сказать, художниками – если только таковы вообще водились в этом мире.
Над художником начальствовали двое мастеров, почти полубоги: господин Барюк, по прозвищу Дикобраз и господин Гонрекен, по прозвищу Вояка.
Господин Барюк был коротышка лет пятидесяти, тощий, поджарый и серьезный, умевший невозмутимо пустить пыль в глаза, под суровой личиной которого скрывался друг всех работников мастерской; Гонрекен был добродушный рослый весельчак, простоватый и твердо убежденный, что благодаря своему дарованию и милости Провидения он вознесен и занял в обществе столь высокое положение. Его прозвали Воякой вовсе не потому, что он имел честь служить в армии, но из-за безумного его влечения к бранной славе. По воскресеньям господин Гонрекен наряжался отставным служакой, «которого напоминал лишь усами», как говаривал подмастерье Каскаден. Сверх того, как уверял Каскаден, Гонрекен повязывал под редингот красный шейный платок и выпускал его кончик через петлицу, что могло бы сойти за награду – разве что не совсем государственную.
Господин Барюк и господин Гонрекен были двумя наместниками Каменного Сердца. Господин Барюк осуществлял общий надзор, господин Гонрекен «подпускал эффекты».
Всякая вывеска, предназначенная для господ балаганных артистов, несет одно или несколько изображений, назначение которых – «завлекать». «Большой аттракцион!» – возглашает афиша акробата из Англии; французы же, как народ во всем более утонченный, требуют, чтоб Гонрекен непременно изобразил им самого тюленя или дитя о двух головах в самых сверхъестественных подробностях. Гонрекену особенно удавались изображения альбиносов, а его люди-скелеты пользовались успехом, хотя анатомию он от души презирал.
Выше этих полубогов стоял лишь Зевс, заправлявший всем Олимпом: Каменное Сердце, мастер над мастерами, юный, прекрасный, блистательный; вдобавок ко всем этим дарам он обладал очарованием загадки. На глаза балаганщикам он не показывался никогда. Поговаривали, что в вечерние часы, когда громадная мастерская пустела, он порой спускался из своих заоблачных высей, дабы исправить где-нибудь невероятный поворот фигуры, укротить взбунтовавшуюся перспективу, вдохнуть движение в застывшие волны океана. Молва эта ходила как легенда, но никто не знал в лицо невидимого преемника Мушамьеля, Тамерлана и Четырехглазого. Господин Сердце, преодолевший, казалось, бренное земное естество, повелевал всем из горних сфер. Он был герой поэзии целого народа. На бедняцком празднике в Сен-Клу, на пряничной ярмарке, в те таинственные часы, когда смолкают барабаны, его лучезарный образ тревожил сны всех потомственных лотошниц…
В то утро, помимо нескольких вывесок, изукрашенных всякими потешными эмблемами, помимо разного рода пустяков – простеньких афиш, предназначавшихся для балагана парижского лунатика, для хижины юной великанши, для вертепа женщины-дикарки, пожирающей змеиные чучела, мастерская Каменного Сердца трудилась над двумя крупными полотнами: исторический сюжет с Нельской башней и упражнения семейства Вашри. Семейство Вашри в числе двух десятков членов с атрибутами своего ремесла и акулою, принесенной в бадье, располагалось слева. Картина с Нельскою башней стояла справа – три сцены, разделенные столпами: трактир, кудесник и темница. На первый взгляд не ахти как мудрено, но директор странствующего театра, обладатель смелого и живого воображения, заказал нарисовать три открытых окна – одно в трактире, одно во дворце Людовика Сварливого и одно в темнице, – что должно было создать представление об исполняемых в театре интермедиях. За первым окном должен был видеться патагонец, жонглирующий двумя своими детьми; за вторым окном разворачивался эпизод войны между городами Арпино и Марселем; третье охватывало панораму приступа Антверпенской крепости.
Пойдите найдите что-нибудь подобное у тех лоботрясов, которые выставляются во Дворце промышленности!
На помосте стояли трое натурщиков: жалкий мальчонка, с которого рисовали детей патагонца, и двое мужчин, один из коих был без штанов, меж тем как второй горделиво выставлял напоказ свой обнаженный торс.
Оголенные половинки этих двоих (сперва как бы разрезанных и снова составленных – туловище одного с ногами другого) должны были пойти на изготовление цельного Геракла: разумеется, Геракла из Гераклов. Ноги звались Симилором, имя туловища было Эшалот. Злосчастный ребенок, которого звали Саладен, был их общей и единственной собственностью.
– Сделайте одолжение, мадемуазель Вашри, покажите, на что вы способны, – приказал Гонрекен Вояка, отбирая кисть у одного из старшин. – Ведь тут вот, в правом углу, подпускаем эффекту! Вот как надо! А ну-ка!
Мадемуазель Вашри, цветом напоминавшая крота, которого посыпали опилками красного дерева, приладила кинжал на кончике своего курносого носа и встала в позу. Она была отчаянно некрасива, но Симилор, тот, что позировал ради икр, разглядывал ее с преступным удовольствием.
Эшалот (верхняя половинка Геракла) улыбался младенцу Саладену, червяком ползавшему по помосту.
В мастерской всякий делал свою работу, – если не хорошо, то, по крайней мере, молча, и тишина царила, словно в монастыре.
Время от времени господин Барюк громогласно командовал:
– Заткните свои глотки и пошевеливайтесь, вы все! Эй там!
Вояка же гордо добавлял:
– Время летит как на крыльях! Ну-ка приналяг!
И подневольная братия налегала. Средь этого пыльного бедлама одна добрая команда сразу вносила порядок в работу. Свет не видывал, чтобы произведения столь ужасающие изготавливались с таким усердием и в строгом соответствии с каноном.
Кроме господ Барюка Дикобраза и Гонрекена Вояки, никто не смел ни закурить трубки, ни подать голос. Остальные, самое большее, отваживались шепнуть на ухо соседу какой-нибудь ветхий каламбур из тех, что были в ходу в Театре Пантеон. Даже натурщики переговаривались втихомолку, и медведь семейства Вашри, дряхлое страшилище, коего зверская натура уже впадала в детство, сидел тихо, давая себя нарисовать и осмеливаясь зевать лишь в полпасти.
Господин Барюк провозгласил:
– Работаем резво и как следует! Сеанс закончится раньше двух, потому что сегодня днем в кругу нашей семьи отмечается домашний праздник Господина Сердце.
– Валтасаров пир, гульба и разноцветные стекляшки! – прибавил Вояка Гонрекен. – Кто не приглашен на свадьбу, может прийти на улицу Матюрэн поглядеть фейерверк через ограду. Денег за это не берут. Поживей-ка! Время летит как на крыльях! Это не считая того, что сегодня могут нагрянуть с инспекцией те самые хищники, что купили дом и землю и собираются нас сносить! А ну, живей!
– Уж этих-то хищников мы, слава Богу, знаем, – с гордостью произнес Симилор (с которого рисовали ноги), в то время как Эшалот (с которого рисовали туловище) испустил протяжный вздох.
В эту минуту на той стороне улицы Добряк Жафрэ распахнул свое пятое окно, то, что без решетки, и тотчас воробьи заметались вокруг, словно рой мух – но с громким щебетом унеслись прочь, ибо Добряк Жафрэ был на сей раз не один.
Пятое окно этого любящего живность господина несколько выдавалось за северный фасад дома Каменного Сердца, а потому из него был виден сад и павильон Берто, стоявший на краю аллеи, что спускалась к улице Матюрэн-Сен-Жак.
Бледный луч зимнего солнца, проникая в павильон, падал на изысканного и красивого молодого человека, спящего прямо в одежде на кушетке.
Добряк Жафрэ, держа в руке лорнет, обращался к своему собеседнику:
– Этот Лекок нам продыху не давал; наконец-то он помер, и теперь хозяева здесь мы. Я знаю, что у вас тоже, дорогой Комейроль, своих дел хватает, и не стал бы, поверьте, тревожить вас по пустякам. Возьмите-ка мой биноклик и дождитесь, пока этот добрый молодец повернется лицом: увидите, дело того стоит!
– Розетта!
– Нита!
Два голосочка разом радостно полетели навстречу друг другу на углу улиц Кассет и Старой Голубятни. Коляска юной принцессы Эпстейн остановилась как вкопанная – таким непререкаемым тоном отдано было приказание, – и вспыхнувшая от удовольствия Нита, наклонившись к дверце, сказала:
– Залезай скорее, а то я сама выйду!
Мадемуазель Роза де Мальвуа шла в это время по улице с горничной, державшей в руках молитвенник. Пока лакей слезал с козел, Нита сама распахнула дверцу. Сопровождавшая ее приживалка в ужасе вскричала:
– Принцесса! Боже! Принцесса!
Но так как Роза не решалась подняться, принцесса без долгих колебаний спрыгнула на мостовую и бросилась в объятия подруги.
– Негодница! – сказала она сквозь набежавшие слезы. – Ах ты негодница! Сколько же я тебя не видела!
Роза де Мальвуа, тоже расчувствовавшись, поцеловала ее в ответ и бросила быстрый взгляд внутрь коляски.
– Так вы без графини! – сказала она, и лицо ее просветлело.
– Без, – отвечала Нита, – мы вдвоем с няней Фавье, и мне столько всего тебе надо рассказать! Если б ты знала!..
Наконец с помощью лакея слезла и приживалка, особа внушительных размеров, основательно подбитая ватой и укутанная. Неразумно было бы с моей стороны объяснять читателям, как мало в Париже нужно, чтоб собрать на улице с полсотни ротозеев. Ротозеи не замедлили скопиться и уставились, будто в жизни не видали ничего более захватывающего.
– Принцесса… – начала было приживалка, вечно забывавшая договорить до конца, – не знаю, право, подобает ли…
– Дорогая Фавье, – прервала ее Нита. – Ну чего ради вы сошли? Вы напрасно беспокоитесь, мадемуазель де Мальвуа – моя лучшая подруга, и мой опекун будет очень рад ее видеть. Прошу вас, вернитесь в коляску.
Роза де Мальвуа все еще колебалась.
– Does she speak English?note 2 – вдруг тихо спросила она, бегло стрельнув глазами в сторону приживалки.
– Not at all! Even a single word!note 3 – смеясь отвечала Нита. – Поедем! Граф присоединится к нам на улице Матюрэн-Сен-Жак, а на обратном пути мы завезем тебя домой.
Роза повернулась к своей горничной.
– Возвращайтесь домой, Жюли, и предупредите моего братца, что я осталась с принцессой Эпстейн, а госпожи графини с нею нет.
– А от меня передайте моему милому нотариусу миллион приветов, – весело прибавила Нита.
Нита усадила Розу рядом с собой, тучная же приживалка с непреклонным и суровым видом молча устроилась на переднем сиденье. Упряжка превосходных лошадей, от нетерпения бивших копытами на месте, снова тронулась к Святому Сульпицию. Зеваки отправились по своим делам.
Да будет сказано со всем почтением, питаемым нами к Ните де Клар – или скорее к принцессе Эпстейн, поскольку за пышным как мантия титулом «высочества» ее едва было видно, – они с Розой составляли самую прелестную пару девиц, какую только можно встретить. Девице де Мальвуа было двадцать лет; ее, темноволосую, с большими синими глазами, иной бы, пожалуй, счел несколько бледноватой и долговязой, когда б чарующее согласие всех черт не искупало их бледность, а волшебной грацией ее сложения можно было просто залюбоваться.
Роза была воплощенным выражением той непередаваемой черты, что зовется «благородством». А поскольку в каждом слое общества бытует свое представление о благородстве, скажем, что Роза принадлежала к обществу хорошему.
Но общество Ниты было, признаться, еще того лучше. Хотя с определенной точки зрения благородство есть качество до некоторой степени производное, да и само слово настойчиво на это указывает, обозначая сей дар как некую печать, отмечающую лицо в толпе. Вам приходилось слыхать, чтобы королеву кто-нибудь назвал благородной? Не правда ли, нелепость?
Нита не была, не могла быть частью толпы. Разумеется, мы здесь не берем в расчет ее происхождения, состояния, освобождаем от пышной гирлянды титулов, окутывающих ее имя, и берем ее такой, какой создал ее Бог и сделало воспитание. Нита была восхитительно хороша красотой открытой, искрящейся и смелой. Видимо, некая тень прошла над радостным великолепием этой юности; некая скорбь, о которой еще напоминало ее темное платье, должно быть, на мгновение притушила благородный огонь ее взора, но надолго омрачить это поистине царственное чело было ей не по силам. Ему было суждено вновь засиять всем великолепием счастья, ей же – царить повсюду, где только женщина одерживает свои победы в схватках любви и жизни.
Мы уже встречали ее ребенком, в промерзшей монастырской обители, где мать Франсуаза Ассизская замаливала славу прошедших дней. В ту пору, глядя на огромные глаза, заслонявшие всю щуплую ее фигурку, вы б назвали ее скорее странной, нежели красивой. Годы все переменили. Пробил час, и – неожиданно, казалось бы, для всех – этот великолепный цветок раскрылся. Каждый день прибавлял ему прелести и благоухания, он все больше распускался. Нита равно ослепляла и тех, кто любил ее, и тех, кто ненавидел.
У нее были чудные, темно-русые волосы, все в таинственных отсветах, как бы сиявшие золотистым нимбом; брови вразлет, оттенком потемнее и решительно вычерченные придавали еще больше власти крупным глазам, смешливым и нежным, взгляд которых казался черным, когда минутный порыв как по мановению волшебства сметал с ее лица беззаботное выражение. Греческий нос ее открывали ноздри, прозрачные и тонкие, как лепестки розы; рот, когда она улыбалась, показывая жемчужный ряд зубов, был детским; но стоило улыбке исчезнуть, как тот же рот, свежее цветка, смыкал надменные губы и безо всяких слов заявлял: «Я так хочу!»
Нита была годом младше Розы; при почти одинаковом росте в осанке Ниты проглядывало, однако, больше упрямства. Хотя красота Ниты была величавее и совершеннее, Роза казалась рядом с ней обаятельней и краше. Когда они были вдвоем, от этой пары веяло такой точной и полной гармонией, что глаз не мог оторваться, и сердце охватывал трепет.
Когда уселись, принцесса Нита взяла Розу за руки.
– Я тебя по-прежнему люблю, – сказала она. – Я всегда о тебе думаю. Ты была моим ангелом-хранителем весь тот год, когда меня отправили в Обитель Святого Сердца Христова после… после…
Она не договорила, и глаза ее налились слезами. Ее отдали в Обитель Святого Сердца после смерти генерала графа де Клар.
– Бедный папенька! – прошептала она. – В пятницу было два года… Еще по нему траур носили, как и моя старая тетушка скончалась, монахиня из Бон-Секур. Больше у меня никого не осталось: теперь я одна.
– Позволю себе заметить, принцесса, – вкрадчиво произнесла приживалка, – что вы вовсе не одни: госпожа графиня вам все равно что вторая мать.
– Полно, Фавье, – отвечала Нита с нетерпеливым жестом, – вот когда я нападу на графиню, няня, будет самое время ее вам защищать.
И, наклонившись поближе к подруге, добавила:
– Отчего ты меня бросила, Розочка? Ты мне до того была нужна! Правда!
– Оттого, – немного помешкав, отвечала Роза де Мальвуа по-английски, – что мой брат не хочет, чтобы я появлялась в доме де Клар.
Приживалка покраснела; в глазах ее пробежала искра. Нита обратила к ней так и лучащийся добротой взор и сказала:
– Нечасто случается мне поупражняться в английском, вы позволите, няня?
– Но ведь графиня и виконт Аннибал говорят по-английски, – возразила приживалка. – Вот уж чего-чего, а возможностей освежить уроки английского у принцессы сколько угодно!
С этими словами она поправила боа и сделала отрешенную мину. Роза легонько тронула подругу за локоть, они бегло переглянулись, и в этом красноречивом взгляде были и вопрос, и ответ.
Глаза мадемуазель де Мальвуа говорили: я только что спросила, знает ли она по-английски, и ты ответила «ничегошеньки». Ты в этом твердо уверена?
Нита взглядом полностью успокоила подругу и вновь быстро, не без нотки гнева, заговорила по-английски:
– А позволительно ли узнать, с чего это мой любезный нотариус не желают, чтобы ты бывала в особняке де Клар?
Роза ответила:
– Он был знаком с графиней, давно еще, в годы ее молодости.
– И он тебе рассказал?.. – начала было Нита. – Что он говорил?
– Ничего, – холодно перебила Роза. – Не хочет, и все тут, а он имеет право распоряжаться.
Наступило молчание. Приживалка закрыла глаза. Роза приблизила губы к самому уху Ниты и прошептала:
– Слушай… Моему брату нужно повидаться с тобой с глазу на глаз. Отвечать не надо, поболтаем о чем-нибудь другом. Поступай как знаешь; а я что должна была, то и сделала.
Глаза няни Фавье открылись. Роза небрежно добавила по-французски:
– Я думала, ты в Риме, Нита.
– Мы думаем провести там всю зиму, – отвечала принцесса, с трудом пряча замешательство. – Депеша из Рима пришла, и мы со дня на день начнем собирать поклажу.
Фавье кашлянула и сухо сказала:
– Депеша касалась интересов принцессы.
Она перекрестилась, ибо коляска миновала боковые врата Святого Сульпиция. Девушки последовали ее примеру.
– Ты когда-нибудь слышала о мастерской Каменного Сердца? – воскликнула вдруг Нита деланно беззаботным голосом.
– Нет, – задумчиво откликнулась Роза, – что еще за мастерская Каменного Сердца?
– Одна из загадок Парижа, представь себе, вдобавок ужасно модная, как и вообще все парижские тайны… ты, надеюсь, Эжена Сю «Парижские тайны» прочла?
– Нет, – ответила Роза де Мальвуа, – я вообще романов не читаю.
– Да ты что! Неужели не интересно? Няня Фавье не хотела, чтоб я читала, но графиня сказала: «Пусть читает: от этого ни пользы, ни вреда».
– Принцесса у нас дитя избалованное, – медленно проговорила Фавье, глядя на Розу, – чего ни пожелают, графиня все делает.
Роза недоверчиво улыбнулась и тихо-тихо спросила по-английски:
– Ты довольна жизнью?
Нита расхохоталась в ответ:
– Милочка моя, ты романов, может, и не читаешь, зато сама выдумываешь! Пойми, мне девятнадцать лет и я ношу имя принцессы Эпстейн. Стоит мне позвать на помощь, то при моем контральто да под аккомпанемент моего полумиллиона годовых, меня на том краю света услышат! Ты все еще веришь в жестоких опекунов, бедняжка моя?
– Ты довольна жизнью? – повторила Роза де Мальвуа.
– Ну, ясное дело, довольна, вот тебе честное слово!
– И отлично, а то я боялась, что ты несчастна, – простодушно отозвалась Роза.
Ниту охватило какое-то безотчетное чувство. На этот раз она понизила голос и снова заговорила по-английски:
– А ты не знаешь, зачем это господин Леон де Мальвуа хотел меня видеть?
– Мы о тебе очень часто говорим, – снова начала Роза, – но есть вещи, о которых мой брат не рассказывает никому.
– Ты за это время такая стала серьезная! – громко высказалась Нита.
– Да, пожалуй… пожалуй! – повторила Роза де Мальвуа. – Братец – тот сохнет и мается. А я, по-моему, уже разучилась смеяться.
Светлое лицо Ниты помрачнело.
– Скажи мне прямо, что происходит? – пробормотала она.
Увидев на опущенных ресницах Розы слезу, Нита прижала подругу к груди.