«Néron cesse de же contraindre».
Актер понял своего критика, и с той поры в роле Нерона, особливо же в явлениях с матерью, выражался с какою-то свободою и чувством досады, которые, лишив игру его однообразной величественности, придали ей поразительную простоту. В другой раз, одна из сих бесед решила важную политическую меру, одарив Евреев во Франции гражданским бытием, В первых днях поля 1806 года представляли при дворе трагедию Эсфирь. На другой день Тальма, по обыкновению, явился к завтраку императорскому; тут был и Шампаньи, тогдашний министр внутренних дел. Разговор коснулся вчерашнего представления и народа Еврейского. «Что это за люди Евреи?» обратился император с вопросом к министру. «Какое их существование? Заготовьте мне записку о них». Записка была подана и около пятнадцати дней после сего разговора созвано было первое собрание именитых Евреев, в предположении устроить жребий сего народа и дать ему во Франции законное существование. После представления трагедии Смерть Помпея, в коей Тальма играл Цезаря, Наполеон, разговаривая с ним о том, как понимает он эту роль, заключил суждение свое замечаниями прозорливости отменной и актер, каков был Тальма, глубоко проникнутый духом своего искусства, не мог не признать их справедливости и не воспользоваться ими. «Высказывая» – говорил Наполеон, – «свою длинную выходку против царей, в коей находится сей стих:
Pour moi qui tiens le trône égal à l'infamie,
Цезарь ни в одном слове не мыслит того, что говорит: он так изъясняется потому, что за ним стоят Римляне, коих выгодно ему уверить, что он ужасается престола; но он сам отнюдь не думает, что престол сей, сделавшийся целью всех его желаний, был бы предметом, достойным пренебрежения. Не должно заставлять его говорить как человека убежденного, и тайное противоречие должно быть рачительно выказано актером». Сии новые и глубокомысленные соображения были схвачены Тальмою в совершенстве и в первое представление той же трагедии, данное в Фонтенебло, он с такою удивительною истиною вник в понятия Наполеона, что сей был в восторге и сказал, что в первый раз видел Цезаря. Без сомнения и по самолюбию его, ревнующему со всем родам превосходства и торжеств, было приятно ему видеть, что советы его служили вдохновением великому художнику. Впрочем Тальма слушался часто и своих собственных вдохновений и критического изучения лиц, которых воскрешал на сцене. До него, например, актеры произносили всегда с какою то самодовольною напыщенностью известный стих в роле Эдипа:
J'étais jeune et superbe.
Тальма почувствовал, что Эдип, отягченный летами и бедствиями, не мог воспоминать с гордостью и каким-то самохвальством свои молодые и блестящие года, и он эти слова произносил почти в полголоса и с унынием, как и быть должно. Когда Наполеон собирался в Эрфурт для свидания с Императором Александром, Тальма просил позволения ехать за двором; он получил на то позволение, и тогда-же велено было отправиться вместе с ним первым актерам сцены трагической. В день осмотра поля Иенской битвы, где приготовлен был великолепный воинский праздник, актеры играли Французскую трагедию в Веймаре, находящемся в ближайшем расстоянии от поля сражения, чем Эрфурт. По словам Наполеона, Тальма имел тут пред собою партер царей. Замечательно, что по назначению Французского Императора давали в сей вечер Смерть Цезаря. Роль Брута, пересозданная Тальмою в 1792 и 93-м годах и беспрестанно с того времени им изучаемая, есть одна из тех, в коих он сам себя превосходил. Он в ней обнаруживал такое глубокое познание древности, такое добросердечие, соединенное с стоицизмом непреклонным, такую простоту, совершенно до него неизвестную, что виден был в нем человек, сам возмужавший в раздорах междоусобных, долго и зрело размышлявший о их действии, и сей плод жизни и размышлений своих передавал он на сцене с истиною разительною и потрясающею.