Негр проскрипел пылко и загадочно «эвры моны-ын», и снова схватил барабанные палочки.
Школа. «Ты опять читаешь на уроке посторонние книги? Иди к доске»… Парта, изрисованная рожами, изрезанная перочинным ножиком.
Черт, какой ветрище! Да это прямо вихрь, смерч… Вихрь швыряет самолет, блестящий маленький самолетик. Он похож на ласточку, только – серебристую, его кружит, швыряет вверх. Вниз. Он летит на солнце. И уже не видно его… Прямо в упор на солнце – вот это пике!.. Стойте, стойте, не пускайте его! Там мама! Ма-а-ма!
Школа. «Опять ты читаешь Хемингуэя на уроке? Дай-ка сюда книгу»…
Школа. «А-а-а!.. Держи Оську! Держи его, бей!..» Что это? Догоняют, дают подножку. «Бей заику!»
Самолет разваливается на куски. Железный дождь свергается с неба. Шмяк! – в сторону отлетает пропеллер…
А это Веерка из их подъезда. С какой-то девчонкой перешептывается: «И никакой он не Оська, его по-настоящему Оскар зовут. Нет, серьезно. Оскар Мухин. Он незаконный, от приезжего какого-то. Мать-то у него стюардесса…»
«Алё! Алё, аэропорт? Скажите, рейс 3052»… – бабушкин желтый палец дрожит в телефонном диске.
Догоняют. Затылком чувствует он частое, злое, чужое дыханье. Сейчас навалятся… Так и есть. Сбили с ног, снегом залепило рот, ноздри. Трудно дышать. «Ну, одноклассники…» Душно.
Что это? Как стало вдруг тихо… Тишина-то какая… Легко, как в реке. Или он уже умер?
«Аэропорт отвечает. Вы слышите? Слышите? Рейс 3052, к сожалению, не прибудет»… Кожица на дрожащем пальце бабушки – сморщенная, как косо натянутый чулок.
А это Верка, соседка, все еще болтает с подружкой: «Мать-то у него стюардесса была, нет, серьезно, в самолете разбилась…
Темень какая! Почему так темно? Ведь ночь кончилась… Они стоят вдвоем. Блестят, как река, ее волосы рыжие. Тонкая, необыкновенная… Волосы ее волнами лежат на плечах. Ясные зеленые глаза. Лариса!
Мухин вздохнул и очнулся. Ну и кошмары, с чего это, с духоты, что ли? Смутно виднелась в сумерках дверка веранды. Зря затворился, совсем душно стало. Обалдеть можно! Вот и заснул на закате, забредил… Башка даже разболелась. «Скорее, скорее вскочить, и – купаться!»
Он потянулся и улегся на спину… А все-таки она опять приснилась. Лариса.
Когда он увидел ее впервые? Матери тогда уже не было. Он учился в четвертом. А не в пятом ли? Нет, в четвертом. Тогда он не заикался еще, в одиннадцать лет. Впрочем, и теперь это почти не заметно, он преодолел это в себе. Страшные годы позади, те годы и то одиночество, после мамы. Тогда и появилась Лариса…
В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили – молчал, дергали, обзывали – молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом.
И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, Как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других, и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания – это уже в шестом и седьмом – и часто нарочно молчал у доски, молчал упорно, на зло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени, и проклинал за это мать- стюардессу: это надо же так придумать, киношница, дура веселая, к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете… Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же кличет его с первого дня по-своему, «Оскар, Оскар», с ударением на «О» а не «Оскар», как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар – ко мне! Оскар – тубо». И в школе его дразнили в начале: «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался… «Оскармух! Оскармух!» – кричали ему.
Какой он тогда был? У бабушки есть фотоальбом. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. Вот даже мамина лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? – когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот как Лариса. Как – всего лет через пять после этого – Лариса, новая жилица в их доме.
«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул… «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве тот день забудется?»
В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, он и сам черкал на чужих пиджаках, но в тот раз почему-то разобиделся. И когда все двинули в зал на физкультуру – скрылся в туалете. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и ушел домой с третьего урока… Возле их подъезда сгружали мебель. Впритык к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены… К лифту было не протиснуться – все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверно, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто – второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, он стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но не заметил его, и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он и не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал – чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его, да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда треснул ногой по стене). И вдруг он сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Он повернулся и сбежал по ступенькам вниз – там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт, и осторожно опустили шкаф на пол у стены. Потом один повернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.
– Хватит, – сказал другой, – больше не потянет…
– Ставьте, ставьте! – зазвенел сзади женский голос.
Оська обернулся: девушка, рыжеволосая, в кротком платье, стояла и командовала рабочими. Платьице ее было вроде школьной формы, только ярко синего цвета. Да и сама она была яркая – губы красные огненно, а длинные ресницы – синие, и синие веки. А волосы стянуты в рыжий пышный хвост на макушке. Стояла она в центре всего этого развала – стульев, коробок, тюков и книжных связок, – стояла прямая и решительная (капитан на мостике во время бури), и распоряжалась всей этой суматохой и курсированием мебели.
– Еще этажерочку туда, она легкая, – хозяйка указала пальчиком куда-то в угол.
Сверху, с лестницы, позвали:
– Лариса!
– Да-да? – она оглянулась.
Потом, что-то вспомнив, процокала каблучками через всю площадку в угол, где стоял сервант.
– Поезжайте! – крикнула она, двигая сервант.
Шумно захлопнулась дверца лифта, кабина пошла вверх. А Оська все стоял и смотрел на Ларису.
Лифт дошел до верха, было слышно, как там сгружают мебель.
… Он смотрел на нее: на рыжий ливень ее волос, на слабые девчоночьи плечики, которые дрожали от напряжения, когда она отодвигала от стены сервант… Яркая, чудесная, но Оська вовсе не удивился, увидев ее: он ее уже видел в цветном французском фильме.
– Отойди, мальчик, не стой на дороге… Ну-ка, помоги, мальчик!
Зачарованно смотрел он в ее лицо, на колючие синие ресницы, на завиток волос между бровей. Может, артистка? Потом узнал: она училась в Технологическом институте.
И снова спустился лифт, и люди в стеганках втащили туда сервант, а за ним и торшер, и другие вещи. Площадка опустела. Теперь уж ничего не загораживало Ларису, и Оська увидел ее всю: тонкую, в коротеньком платье, в туфлях с большими каблуками. И ноги, длинные сильные ноги, чужие для этой хрупкой фигурки. Оська смотрел на нее, наверно, как-то странно, потому что она вдруг поджала губы и улыбнулась. Она всегда так улыбалась ему – но это он заметил уже после.
А потом они встречались каждый раз в лифте. Оба спешили – Оська в школу, она в институт. Всегда она была в коротеньких платьицах, юбочках, словно оправдывалась за раннее замужество своими сильными, слишком зрелыми, женскими ногами. А вообще, похожа она была на девчонку, только сильно накрашенную, и Оське хотелось дернуть ее за волосы. А она поджимала губы и улыбалась, одному ему так улыбалась, и Оське это нравилось. Почему она так улыбалась? Наверно, уж очень Оська странно смотрел на нее… А о чем она тогда думала?..
Он перевернулся на живот и обхватил – руками враскид – раскладушку. Дождь снаружи глухо стегал по крыльцу. Дождь…
Они поселились на восьмом, на том же этаже, где жил и Оська. Бабушка заходила к ним попросту, по-соседски, и звала их Толя и Ларочка. Как долго спускался лифт по утрам! Мука и блаженство. Почему она отворачивалась, когда Оскар задевал ее портфелем? А он потом нарочно задевал, и на ноги наступал в лифте нарочно. Он был тогда уже выше ее ростом. Тогда, в седьмом классе. А в девятом – выше и ее Толи на целую голову. Как-то она сказала, что у него звучное имя, и в Америке даже есть «премия этого имени», ее дают киношникам. И улыбнулась чуть снисходительно… Сказала, что ничего не имела бы против, если бы так звали даже ее сына. Но двух ее драчливых мальчишек звали Сашок и Сережка. Это уже потом, когда Оскар вернулся из армии. Кстати, там, в армии, он начал писать стихи, – все о ней, – восемь общих тетрадей исписал! Впрочем, в стихах ни разу не было имени «Лариса». А была некая она, прекрасная и необыкновенная. У нее были жаркие волосы, небесные ресницы и глаза Снежной Королевы. Голос был нежный и четкий, голос – как колокольцы, и радуга, и шаровая молния. А ладони – зовущие и нежные.
Стихи были плохие. После армии он увидел, что ладони-то у нее самые нормальные, только очень маленькие. Но вообще-то в стихах что-то было. Что-то верно схваченное. Лариса.
Нет, чего там! Стихи как стихи, все нормально, зря бросил писать, можно было бы и в Литинститут подать, и прошел бы. А что?..
Оскар спустил руки и нашарил под раскладушкой сигареты и зажигалку… Ага, зажигалочка, та самая! Которую он у Толи свистнул… Глядя на зажигалку, Мухин вдруг почему-то вспомнил Ларисиного Толика – и его манеру закуривать, и как он по утрам выходит из квартиры походкой тяжелоатлета, как бросает небрежное: «Лариса, запри», и, не дожидаясь лифта, сбегает по лестнице, идет через двор, на углу останавливается у газетного киоска. Всегда останавливается. Толик рутинер: у него раз и навсегда установившиеся привычки. Солидный молодой человек. Из тех, у которых к тридцати уже просвечивает лысинка, из тех, которых соседские тетушки называют по имени-отчеству уже в двадцать восемь. Вспоминая это, Мухин поймал себя на том, что думает о Толике с отголоском старой, острой ненависти. И он с досадой швырнул зажигалку под кровать…
В самом деле, за что она полюбила этого идола, дубоватого, лысоватого, с неподвижным квадратным лицом?
И вспомнилось такое. Однажды, одним прекрасным воскресным утром, чистил Оська на лестнице ботинки. Из соседней квартиры, за Ларисиной дверью, вдруг послышались громкие голоса. Голос высокий, звонкий трепетал непрерывным колокольчиком. Бухал изредка глухо и вяло голос другой, голос ее мужа. И Оська забыл про свои ботинки, он стоял, сжимая щетку в потной руке и растерянно слушал перепалку за дверью, и представлялось Оське… Вот в слезах, кусая свои дрожащие от обиды губы, ходит она по квартире в своем китайском халатике – халатик распахивается на коленках, когда она резко поворачивается, дойдя до стены – ходит как юная пантера в железной клетке зоопарка. Ее пушистые волосы на плечах пахнут шампунем и духами. А грубый голос над ней бухает и бухает, будто бич укротителя… Так думалось Оське… Дверь вдруг распахнулась, и вышел угрюмый Толик. Оська едва успел нагнуться над ботинками, ожесточенно стал их надраивать. «Вот тебе, вот тебе!» – мысленно приговаривал он, чиркая щеткой по тупорылому ботинку. Тяжелые шаги Толика затихли внизу на лестнице.
– Дура! – в сердцах бросил Толик.
Она, конечно, не слышала этой «дуры», но Оська слышал. Потом выскочила Лариса. Щебетнул ключик в английском замке. Звонко и легко застучали каблучки к лифту. И лифт вдруг послушно пошел вверх. Из кабины вышел Толик – вернулся за женой – он неуклюже потоптался, и супруги уехали. Будто ничего не произошло. Оська заметил – она, как всегда, яркая, безмятежная. Толик мрачнее, чем обычно («шкаф, дуб»), лоб в складках («вот образина»)… С тех пор Оська стал замечать, что его сосед мрачен и озабочен. «Переутомляется» – вздыхала бабушка, «талантливый инженер этот Николаев» – уважительно говорили соседи снизу. «Лебезят», – думал Оська, – «демагогия». А самому представлялось, как «талантливый Николаев» каждый день тиранит Ларису, а она все скорбно сносит. «Ясно, не хочет сор из избы выносить, вот какая!» По ночам он мечтал, как спасет ее от жестокого мужа, и как она, счастливая, заплачет светлыми слезами, и будет долгий поцелуй… Воображение разыгрывалось, мерещились захватывающие приключения. Ларисин муж, мрачный злодей с гнусной квадратной рожей, озираясь, спасается бегством от статного, как молодой ковбой, Оскара. Они мчатся по скалам, борются на яхте в океане, яхта переворачивается, схватка в море, Оська на спине дельфина, и снова погоня, перестрелка, пулеметная очередь все чаще и звонче… Звон будильника пробуждает Оську, и бабушкин голос отрезвляет его: «Пора в школу».
В школе он становился все рассеяннее, когда его спрашивали – не слышал.
– Мухин, в облаках витаешь?
– Мухин, к доске!
Он с опозданием вскакивал под хохот класса. Разлад с классом все углублялся. Все чаще стали его дразнить и поколачивать.
И вот однажды получилось так, что не он гнался за спасающимся Толиком, а Толик спас его.
Вечером, после факультатива по русскому, возвращался он из школы. Наскочили Серый (Сережка Сипягин) с компанией. По первому же удару в спину Оська понял – двинул сам Серый. У него кулачищи – во! Серый почему-то издавна ненавидел Оську.
– Ну, плод любви несчастной, как жисть? – Серый встал ему на носки ботинок и схватил за воротник. Сзади молча подступали дружки. Серый злорадствовал. «Сейчас будут бить жестко», – понял Оська. И в тот же момент… Серого не стало: он шлепнулся на асфальт, дружки расступились. Оська понял, что спасен.
–А ну, катитесь! – медленный знакомый бас рявкнул на стаю Серого, которая тут же растворилась в темноте.
Большая ладонь ободряюще хлопнула Оську по плечу, и Толик деловито зашагал дальше, к дому.
«Эх!» – в эту ночь Оська не спал: ворочался, перебирая каждую подробность драки. Думал о Толике, «Ларисином злодее», и было ему как-то неловко и странно о нем думать. Не хотелось быть ему благодарным. Но если по-честному – ведь это Толик его выручил. И пошел себе дальше, как ни в чем не бывало… Вот тебе и «шкаф», «дуб». А ведь он смелый. Ведь один Серый, если разобраться, выше его на голову и наверняка сильней, а вся банда растаяла от одного его спокойного окрика. Во дает инженер Николаев!
Может, объясниться, поговорить с ним на откровуху? И все же поблагодарить? И они станут друзьями? Друзей у Оськи не было.
Через день, когда он встретил инженера во дворе, впервые с ним вежливо поздоровался. Толик в ответ рассеянно кивнул:
– А, здорово, здорово.
– Вы, это, позавчера вечером классно двинули Серому… Без вас бы я… – Оська смущенно искал слова благодарности. – В общем…
– А? – сказал Толик, – да-да. Там шпана привязалась к какому-то парнишке, я разогнал…
– Вот-вот, – сказал Оська, – это я…
– Ты видел?
– Ага, – ответил он. – Всего хорошего.
И уныло поплелся домой. Он был разочарован. Толик, значит, даже не заметил, кого он выручил! Что ж, изобретатель, талант, рассеянный. А он-то, Оська, чуть было не ляпнул ему: «Спасибо за спасение!» Обрадовался: «друг, друг!» Тоже, друга нашел… Досадно стало за свои ночные фантазии. Снова вернулась неприязнь. Все встало на свои места.
Давным-давно это было! Где-то за гранью веков, в другой эре. Лет пять назад, до армии… И чего это вспомнилось ему? Ах да, зажигалка!
А впрочем, с годами сгладилась и антипатия к Толе. Хотя, что-то осталось. Что-то в голосе, в спокойных Толиных движеньях задевало Оскара. В голосе? Пожалуй, нет, в самой манере разговаривать – медлительной, словно он мысленно переводит с иностранного языка, а может, просто упрощает, адаптирует свои мысли, что б не слишком сложно было для собеседника. И отвечал он тоже не сразу – сперва помолчит, точно раздумывая, стоит ли вообще отвечать? Это раньше задевало Оську. Конечно, он понимал в душе, что Толя флегматик, человек тихий, рассеянный. Но все равно Оскар его недолюбливал. Хотя было время, когда каждый вечер, допоздна, он засиживался у соседей, играл с инженером в шахматы. Это было после смерти бабушки, за год до армии. А когда отслужил и вернулся, у Николаевых все изменилось.
Все изменилось на свете. Молодая женщина с ресницами, как синее небо, сидела на скамейке в сквере, а рядом стояла коляска. А в коляске – видел Оскар – торчало колечко соски над чем-то белоснежном. Ясно, ребенок, а эта женщина с глазами Снежной Королевы была матерью, а этот квадратный, рассеянный инженер – счастливый отец семейства. И для Оскара тут места уже нет. Ему тут нечего делать!
А семейство у Николаевых прибавлялось. Через год появился и второй ребенок.
Но все так же, когда он видел ее, сердце замирало. Он все думал о ней. И все еще держалось, жило в нем какое-то предчувствие, ощущение какой-то радости.
Мухин поднялся, его слегка шатало. Распахнул дверь веранды… Свежесть! Шумной водой и лесом дыхнуло в лицо. Туда, в сильные седые струи дождя он вытянул руки. От стужи пошла пупырышками, заняла покрасневшая кожа. А хорошо! Приятно… Вон соседский забор, весь мокрый, темный. А за ним – в глубине – навесик, а под ним – трехколесный велосипед, издали как большой паук. Над ним плющ строгими вертикальными рядами добирается до крыши веранды: словно лезет дружная шеренга взломщиков, чтобы осторожно добраться до окон и враз соскочить внутрь. А что, если и впрямь? Ох и взвизгнула бы Лариса!.. А что касается Толика, он бы не смутился, медленно рявкнул бы: «А ну, катитесь!»
Лариса. Что она делает? В лото со своим потомством играет? Чистит картошку?.. Занавесками синими с большими ромашками задернуты ее окна. Занавески не дают ему увидеть то, что по-прежнему необходимо видеть ему каждый день: ее все те же хрупкие, но уже чуть покатые плечи, ее спину-пружинку, ее длинные и оголенные из-под короткой – еще короче, чем носят девчонки – юбки несоразмерно зрелые ноги. Ее волосы, льющиеся по плечам, рыжие. Но плотно задернуты синие занавески с большими ромашками. Эх, сорвать бы их!.. Лариса всегда занавешивает окна, когда дождь. Боится простуды? Шума, плюща? Или, может, дружными рядами влезающих вверх бритоголовых взломщиков в полосатых пижамах? Лариса, она такая.
И все же – он должен видеть ее каждый день! Ее волосы, ее ноги из-под короткого халата, ее голос – он не может без этого. А если по честному, Мухин, то ведь ты приехал опять сюда, в эту старую бабушкину развалюху, чтобы каждый день видеть свою придуманную Ларису. Как привык за все эти последние десять лет. Десять летних сезонов. Когда-то бабушка рассказывала соседке про чудесное дачное местечко, и Лариса мигом сняла напротив Мухиных веранду. Бабушки теперь нет, отслужившему Мухину в августе сдавать в институт, и чего бы ему тут делать. А он опять приехал, а Лариса считает… Да ничего она не считает. Будет она вникать в такие пустяки. Она попросту четко использует его для своих хозяйственных нужд, как всегда использовала («ну-ка, мальчик, помоги») его готовность совершить для него подвиг. Всегда – (это-то Мухин давно понял) используя и разменивая эту готовность на мелкие поручения… Ну что ж. Ну, приехал, тут неплохо, кино, танцы в клубе. Иногда и он ходит с какой-нибудь девчонкой на танцы. С ребятами на рыбалку. Но почему-то в толпе он чужой и затерянный, а на рыбалке ему скучно. И снова его тянет – хоть на минуту – в Ларисин мирок эстампов, ковриков, летучего сквознячка ее эфирного лака и духов. Хотя сама хозяйка озабоченно появляется и исчезает то на веранде, то в кухне – не посидишь, не поговоришь толком.
Мухин вышел во двор. Дождь прекратился – сразу, как оборвавшийся широкий занавес, с шумом обрушился, и все. Пар прозрачный, чуть лиловый, пошел от земли. В нем дрожала и струилась трава, и забор внизу, и нижняя ступенька крыльца, и кошка на ступеньке.. Мухин видел, как вышла во двор Лариса, поставила на траву ведро с мыльным бельем, стала укладывать в авоську пустые кастрюли. Собралась на речку… А небо просияло после дождя. Синяя река неба заплескалась лучами солнца, стало припекать. Острее и слаще травами, почвой, березовым листом запахло в мире, и хозяйственность Ларисы вдруг показалась Оскару ненужной. Он выскочил за калитку и огородами побежал к речке купаться. Босые ступни радостно, с чавком, глубоко вляпывались в парной, жирный чернозем грядок. Плевать, что до коленок заляпаны техасы! Ему хотелось петь, подпрыгнуть, сдернуть с неба облако, ухватить за уголок, как простыню с веревки (но вот беда – облака уже ушли с неба), обнять весь мир и, разлетевшись, с ходу протаранить головой стог, да и вместе со стогом бухнуться в реку. И плыть, колошматить по ней руками и ногами. И он бежал к реке, и пел, и приплясывал, вертя бедрами, и махал над головой руками… Он вволю накупался. Под коней зачесал расческой гладкие влажные волосы, сунул в карман расческу в крупных каплях речной воды, и по вечереющим полям пошел домой. Легкость, умиротворенность чувствовал он во всем теле. Тело было кроткое и тихое. В этот день он не думал о Ларисе. Он вернулся и крепко заснул…
А чего еще делать на даче, как не болтаться целый день у реки! Грибов в лесу еще нет. Заниматься, ох, как неохота (а надо, надо, Мухин! And you must, you must do it, Myhin), все равно неохота, и он снова на речке, весь день валяется на песке. Ласковым кипяточком поливает утреннее солнце спину и плечи. Хорошо так лежать и загорать, томительно и сонно на горячем песке, и лезут в голову разные мысли. Мухин знает: Лариса скоро появится. Вон там, на мыску возле ив их обычное место. Она придет или одна с бельевым тазом подмышкой, кое-что простирнуть и окунуться, или со всем семейством, тогда сзади будет безучастно ступать Толик, неся разные шмотки и подстилки и имея такой вид, будто он непрерывно извлекает квадратный корень из этого утра, неба, реки, берега и всех находящихся на нем.
Хорошо бы сегодня Лариса пришла одна! Без своего инженера.
Мухин вспомнил, как однажды он забежал за какой-то мелочью к Николаевым.
– Проходи в комнату, – улыбалась Лариса.
Она была одна. Какую-то неловкость почувствовал он на этот раз. Стоял и не знал, что сказать.
– I am glad to see you!
Ишь ты, по-английски заговорил, – засмеялась Лариса. – Чего это ты, в Америку собрался?
– В Иняз, – Мухин достал сигарету. – Курить у тебя можно?
– Ну, ты даешь! – Лариса округлила глаза. – Ты ж не курил! Армия пошла тебе на пользу, – она захохотала, – сразу двум вещам научился: и курить, и английскому.
– И то, и другое необходимо для успеха в жизни. – От неловкости Оскар пытался острить.
– Ого, да ты стал мужчиной, я вижу! Ну, раз так, за успех надо выпить.
Она поставила на стол два фужера, достала из холодильника бутылку.
– Угощу тебя коктейлем. Собственным, – прибавила она. – Да ты садись.
Оскар потягивал какой-то сок, чуть отдающий слабеньким вином. И, освоившись, рассказывал Ларисе:
– Понимаешь, ну чего терять два года? Вот мы и решили за это время подготовиться в институт, – он стряхнул пепел и оставил тлеющую сигарету на краю пепельницы. – Я и Володька Новиков. Оба москвичи, одногодки, койки рядом. Чтобы ни одного слова между собой по-русски, а только по-английски, и так все два года. Чуешь?
– Чую, – усмехнулась Лариса. – Ай, молодцы! А что начальство?
– А что начальство! Поддержало, поставила в пример другим: вот, мол, ребята не теряют времени… На второй год – такое постоянство – сам инженер-капитан занимался с нами. В общем, выдержали железно. За два года ни слова по-русски между собой… Володька уже поступил в МГИМО, в Институт международных отношений. А я, ты же знаешь, немножко опоздал…
– Ну ты будешь сдавать-то?
В тот день Лариса говорила с ним очень уж свойски, как-то слишком уж ласково. Чокнулась с ним даже… «За успех»… Правда, в этом чоке и в четком ее голоске звенела обычная ее насмешечка, которую он знал с детства («ну-ка, мальчик, помоги!») Но тут она впервые увидела в нем мужчину, а не мальчика. «Будешь сдавать-то?» – спросила она тогда, и это звучало по-настоящему дружески.
– В августе. А как же. Скорей всего, на вечерний.
– Ну, давай, – ответила она. – Если надо, Толик тебе поможет.
Она повернулась к нему спиной и потянулась за кухонным полотенцем – высоко на веревке. Из-под короткого халатика выглянуло кружево черной комбинации. Она потянулась еще выше, Оскар заметил ободок чулка с пристегнутой резинкой. Мухин сам долил себе коктейль из бутылки, залпом выпил. Впрочем, Ларисин коктейль был ненамного крепче фруктового сока.
– Ну как, понравилось? Обернулась она и взглянула на пустую бутылку. А голосок звенел лукаво и насмешливо.
Потом она убирала фужеры и протирала их полотенцем, потом они совсем близко друг к другу стояли в другой комнате и Лариса, чуть нагнувшись над зеркалом, поправляла волосы. Зачем-то ей вздумалось ворошить и его, Оскаровы, лохмы на макушке – у него аж мурашки пробежали по позвоночнику. Он обнял ее, она резко отстранилась, но голову ему тут же затуманил ее неземной и дохлый настой духов, он потянул ее на диван.
Она всерьез рассердилась. Вырвалась и ушла на кухню.
Когда Мухин выходил, пристыжено и бесшумно, из ее квартиры, Лариса крикнула ему из кухни весело:
– Так знай, Толик поможет, если надо. Ты не стесняйся…
День, как всегда, идет своим ленивым летним и незаметно молниеносным ходом. Солнце катится по небу с действительно устрашающей быстротой: только с утра расположился у реки – уже полдень, малость позагорал на песочке – уже вечер.
Появляется Лариса:
– Оскар, ты на тот берег поплывешь?
– Угу, – мычит Мухин затылком к Ларисе. Он нарочно не поворачивает голову, чтоб не знать подольше, одна она, или с мужем. Подольше побыть в блаженном неведении.
– Осик, спроси там у аборигенов, хлеб в магазине есть сегодня?
«Хоть бы сперва поздоровалась», со злостью думает он. «Утилитарная женщина. Чёрта, так я тебе и скажу, что привезли хлеб, даже если он там и есть. А то я знаю, что будет дальше: «Осик, слетай, лапонька, за хлебом, тебе ведь все равно для себя нужно». И волоки вплавь через реку пять буханок на вытянутой руке. Раз сплавал так для тебя, и хватит. Что я тебе, олимпийский чемпион?»
Оскар чувствует, что его совсем разморило от полуденного зноя, что слишком он нудно и длинно бормочет мысленно об этом самом хлебе, о своих обидах на Ларису и, того гляди, совсем задремлет. В башке уже звенит. Он делает усилие и, шатаясь, идет к воде…
Освежившись, накупавшись, выяснив на том берегу у аборигенов, что хлеб есть («Лариса, сегодня хлеба нет!»), он выскакивает и бежит. Облитый блеском, по берегу… Глядит на Ларису. Она стоит к нему спиной, выжимает прополосканное белье, и бросает его в таз. Толик в стороне, под ивами, лежит и слегка посапывает. Газета мерно вздымается на его спортивном торсе. Налетел с реки ветерок и катнул газету вдоль по песку. Оскар сел, обхватив руками мокрые колени, и глядит.
Странно катится газета! То ворохнется судорожно по песку, то прильнет, снова рванется и снова затихнет. Как солдат, ползущий по-пластунски. Край газеты распахнулся, и виден снимок на развороте: и впрямь солдат на этом снимке. Солдат какой-то чужой, снимок иностранный, что ли. Он в каске, в комбинезоне, а рядом – пленный, или кто-то из населения, кажется, девушка.
Издали не разберешь. Газета снова катится короткими перебежками…
– Толик, газета! – тонко восклицает Лариса.
Толик не слышит, мерно посапывает. Лариса расстилает по траве на солнце белье.
Оскар глядит на ее наклоненную фигуру. Она хорошо загорела, почти бронзовая. Когда она нагибается, видна на коже белая полоска возле ягодиц, незагорелое место, которое обычно закрывает трусы.
Он вдруг ловит себя на мысли, глупой и дикой, что жаль он не солдат и сейчас не война. Вот тогда бы… Тогда бы он, прямо из боя, потный, закопченный, вдруг встретил бы Ларису… был бы куда смелее… Какие-то картины стали возникать в его воображении… Тьфу, черт! Сон, просто вздремнул на солнце, башку напекло. Бред!
Он шумно вздохнул и забормотал что-то.
– Что, армию вспомнил?– прозвучал Ларисин голос.
Распрямившись, она стояла и глядела на него. И весело усмехалась. И счищала ладошкой с бедра присохшие песчинки.
– Да нет, я так, – смутился Оскар.
«Что она, мой сон подсмотрела, что ли? – подивился он. – Телепатия!»
– А вообще, да… Старшина наш Бондаренко припомнился.
– Понятно, – она опустилась рядом на песок, повязала капюшончиком на голове косынку. Потом разлеглась, щекой в ладонь, вытянула длинные ноги.
– Значит, не привезли, Осик?
«О чем она? Кого не привезли?.. Тьфу, она все о хлебе».
От ее близости – опять его охватил волшебный, чуть химический запах ее духов. И он ответил невпопад, не то, что хотел:
– Да нет, вроде…Я могу сплавать опять, узнать.
– Ты лучше за молоком слетай! А, лапонька? – тут же сказала она. – О, Господи! – она вздохнула. – Что ни день, то новая проблема. То того нет, то этого… Ну, пойдем, окунемся, а то тебя солнечный удар хватит. То-олик! – крикнула она в сторону ив. – Купа-аться!
– Если меня удар хватит, то я за молоком не слетаю, – проворчал Оскар. Но юмор его не дошел до Ларисы.
– Понимаешь, мальчишки без молока сидят, черт знает что! У нас в Глинках, как на зло, ни одной коровы… Вся надежда на Редькино.
– Знаю, – кивнул Оскар. По пояс в воде он стоял и поплескивал себе на плечи, медля окунуться после зноя. – Вы у кого там берете?
– Да у Козла. Так его все зовут. Второй дом Козловых, справа.
– Что ж, могу и слетать, – повторил он и нырнул.
– Ой лапонька, сейчас, только бидон сполосну… – крикнула в ответ Лариса. И удивленно завертела головой в разные стороны: «лапоньки» нигде не было видно. Река была пуста. Мухин дельфинным ходом шел под водой и не спешил выныривать – хватит! Он хотел вдоволь накупаться, он жаждал свободы перед тем, как идти выполнять свой обычный оброк для Ларисы!