– Горе мне, грешнику! Сноха у меня пьяница, что добрые люди принесут, все в кабак снесет, дух у меня в избе смрадный, горе мне!
Как обухом ударили Михайлу слова отшельника. Стоит он ни жив ни мертв, потупился и смотрит в землю. Тихо, тихо в избе. И слышит Михайло, что плачет отшельник… Точно руками кто сжал сердце Михайлы, точно туман нашел на него. Долго ль это было, как, когда пришел он в себя, отчего среди этого смрада вдруг просветлела и снова запела душа его, – ничего он этого не помнит и не знает. Очнулся он и видит: стоит он на коленях и плачет, а рядом с ним плачет отшельник.
Три дня прогостил у него Михайло, потрудился с ним на посте и молитве и так привязался к отшельнику душой, что решил к осени придти к нему погостить целую зиму.
Идет теперь дорогой Михайло, несет дорогой подарочек отшельника – вериги, вспоминает и радуется.
Опять поет его душа. И чует он, что дороже жизни ему это пенье.
Глядит он в теплое синее небо, глядит в белое облачко в нем и сам не знает: облачко ли то белое плывет, ангел ли божий смотрит на него сверху и тоже радуется.
«В некультурных условиях одинаково дичают: и человек, и животное, и растение».
Старик Алексей, отставной солдат, стоял смущенный, повернув голову набок, как заклеванный петух, смотрел и внимательно, с каким-то любопытством вслушивался в то, что говорила ему его забравшая теперь над ним власть жена Матрена.
Тут же на улице смотрела и слушала чуть не половина деревни: и бабы, и мужики, и дети. Матрена, немолодая уже женщина, с плоской грудью, темным неприятным сухим длинным лицом и черными глазами, заложив рука за руку, не спеша вычитывала Алексею:
– Что ж это ты сделал, старый глухарь?!
Алексей быстро бросал взгляды на толпу, как бы говоря: «Послушаю-ка, что я, старый глухарь, сделал?»
– Семнадцать рублей денег, как одну копейку, потерял и глазом не моргнул… – Алексей опять посмотрел, как бы говоря: да, потерял! шутка сказать, семнадцать рублей.
– Дурак ты, дурак старый!
Алексей вздрогнул и вытянулся так, как в свое время вытягивался перед своим взводным: вот как нашего брата надо пробирать!
– Что ж мне с тобой делать, старый ты хрен?! Толком хоть расскажи, как, где ты их обронил?
Алексей опустил голову и печально, покорно начал в десятый раз передавать, как, возвращаясь с поля, шел он сперва за телегой и все смотрел на «спинжак», положенный им на воз, в нем и деньги были. А когда начался спуск, он зашел вперед, свел лошадь под уздцы, да так и пошел задумавшись, рядом с нею, так и до избы дошел, а тут и спохватился – нет «спинжака»! Туда-сюда – нет. Бросился назад, – не лежит ли где на дороге: нет. Едет Ванька, сын Павла Кочегара: – Не видал ли, спинжак обронил? – «Не видал», – бат. Не видал, так не видал…
Матрена слушала, качала головой и с невыразимым презрением проговорила:
– Разиня ты, разиня…
Алексей опять вытянулся: ничего не поделаешь, – за оплошку надо принять науку. В солдатах начальство учило, на старости лет хоть баба пусть поучит – виноват, так и от бабы надо слово принять.
Послушали люди, потолковали и разбрелись. Деньги большие семнадцать рублей, да осталось у Алексея, может, в сто раз больше. Что ему семнадцать рублей?!
А все-таки жалко Алексею денег.
Пристал он было плотнее к Ваньке Кочегару. Толстый Ванька, озорной парень, сперва все ругался, а там и божиться стал, что не брал денег. Стращали было его Алексей с урядником. Так без вины, пожалуй, хватай человека за горло. И народ говорит: не он.
Видал кто-то, что Алена шла тогда по мосту: шла, видно, в поле, а тут быстро, быстро с моста назад вернулась.
Алена-вдова бельмом была у всех баб на деревне. Сколько мужиков перепортила. Кто только охоч до баб, да выпить любит – тот и гость у Аленки. Ненавидят бабы Аленку, да руки коротки: ведьма она. Всякую порчу может напустить. Матрена настаивала было, чтоб обыск у Аленки сделать, но Алексей и руками и ногами уперся:
– Будь ей пусто, проклятой! Не пойду!! Вот зарок кладу: если она взяла, пусть же отзовутся ей мои деньги.
Много дел на селе вышло из-за утерянных денег. Ловкий работник Василия Михеевича, рябой, скрытный, опрашивал у Евдокима:
– Откуда у солдата богатство такое?
Сонный Евдоким объяснил:
– Вишь ты, на войне казачья подушка от седла попалась ему, а в подушке золото… Счастье!.. Другой и жизнь там оставил, а он вот… Счастье!..
– Може, и иначе как разжился? – недоверчиво спросил работник, – турка, а то и своего кого-нибудь там приколол…
– Не-ет… простой человек… Счастье уж его такое…
– Д-да, – почесал в затылке рабочий, – счастье – известно, счастье, а трудом-то горб да мозоли разве набьешь.
– Трудом-то, – вздохнул Евдоким, – по нынешним временам трудно жить, паря…
– С чего жить? Вон Василий Михеич на все лето – двадцать рублей.
– Тебе-то с полгоря… пища, а там денежки на руки… а с посевом-то своим, кто сеет, и вовсе не сообразишься: гривенник, и того не придется на день.
Запала в голову работнику думка об алексеевских капиталах. Нет-нет и подзовет востроглазого Володьку, Матренина сына, мальчишку лет десяти.
– Слышь, мамка, – проговорил как-то Володька, – Кострига (прозвище работника) выспрашивает, куда мы деньги прячем… Бат, подгляди: гостинец тебе дам. Я ему баю: мне что глядеть?
Переполошилась Матрена: сообщила Алексею. Ох, ночью заберется!
Алексей сперва ответил было с обычным бравым видом:
– А из ружья не хочешь, как на службе?!
Но, по здравом размышлении, между службой и теперешним его положением оказалась большая разница. Начать с того, что и ружья у него не было. Это и поставила ему на вид Матрена.
– Да-а! – сейчас же согласился озадаченный Алексей и, склонив голову, спросил раздумчиво: – Чего ж с ним делать? В суд, что ли, на него?
– В суд? А судья что ж?
– Как что?! – Алексей опять встрепенулся. – «Как так? Тебе на что понадобилось это узнавать?!» И посадит его в острог.
– А свидетели? Мальчишка-то десяти лет?
– И… – тряхнул головой и совсем упал духом Алексей. – Ничего не поделаешь! Придет, возьмет и уйдет…
– Да ведь как возьмет? Откуда узнает, где деньги?
– Узнает!.. Станет шарить, кирпич отвалит, вот и деньги тебе…
Даже и Матрена почувствовала всю беззащитность их положения: трудно разве в самом деле догадаться, где спрятаны деньги?
Оба сидели под впечатлением своей беззащитности. – Хлеб, что ли, не молотить да скотинишки прикупить еще?
– А тогда, как раз и всем уж видно станет, что деньги есть, – резонно ответил Алексей…
– Хоть бы не было уж их, – махнула рукой тоскливо Матрена.
– В какую минуту скажешь, – многозначительно проговорил Алексей.
Неприятное рябое лицо рабочего на мгновение показалось в окне. Старый Алексей выпрямился и встрепанно, как, бывало, на часах при появлении начальства, так и застыл. И Матрена обмерла: «Убьет», – стремительно пронеслось в ее голове.
И раньше иногда страх донимал владельцев денег, Алексея и Матрену, а тут еще больше потеряли они «спокой». Плохо спать стали, похудели, пожелтели и ходили, как люди, у которых точно преступление на душе.
А рябой работник своими жадными глазами магнетизировал до столбняка обоих, когда останавливал то на муже, то на жене свой пытливый жадный взгляд. И ничего лучшего супруги не могли придумать, как делать вид, что не замечают работника даже и тогда, когда вдруг неожиданно показывалось его страшное лицо в их окне.
Не в добрый час положил Алексей зарок на Алену. Деньги она тогда нашла на мосту. В первый раз тогда и вышла после болезни.
Странная это была болезнь, и много толковали о ней.
Жил на деревне кузнец. Называл народ его Волкодавом. Высокий, мохнатый и страшный с виду, глаза, как у волка, горят, характером самолюбивый, беспокойный и мстительный.
Рассказывали о нем многое.
Боялись его все, как огня. А как выпьет еще, то только и жди от него какого-нибудь дела. Отчаянный был Волкодав, – где другой не то что решится, а и подумать не посмеет, там Волкодав так просто действовал, как только ему вздумается. Раз встретил он старого Эммануила Дормидонтовича в лесу, купеческого управителя, а сердит был давно на него: повалил, раздел донага, связал и втиснул его в муравьиную кучу.
Хороший кузнец был Волкодав и конокрад хороший, но крал коней только у богатых. И когда пьян, поет, бывало, заученную, где-то слышанную им песню:
У богатого беру я – бедного жалею;
И так людей поровнявши – грехов не имею.
Помощником его по воровству был Андрей-плотник.
Андрей пьяница, высокий, с жидкой бородкой, с худой длинной шеей, с маленьким рысьим лицом, смотрит своими беспросветными глазами так, словно вымеривает человека: а ну-ка, сколько в тебе четвертей выйдет; или: смогу ли я тебя под себя сгрести? И если решал, что сможет, то и сгребал, то есть обдирал, как липку; а если чувствовал, что сила его не берет, то заискивал и с удовольствием смотрел на лакомый, но недоступный кусок. Так смотрел он на Ивана Васильевича, Ивана Михайловича, Эммануила Дормидонтовича, батюшку и других. Смотрел и заискивал – мягко, нежно, почтительно, а в то же время и выслеживал их своим холодным пытливым взглядом: только оплошай, дескать. И всякий из них инстинктивно Андрея боялся так, как боятся люди какой-нибудь мирно укладывающейся и словно не обращающей внимания и безопасной в своей клетке рыси. В Волкодаве Андрей чувствовал более, чем он, сильного и, главное, отважного зверя и беспрекословно ему подчинялся. К тому же у Волкодава была приговорная отмычка, сальный огарок с каплей человечьего жира от удавленника и прочие атрибуты их общего дела. С таким огарком ночью иди, куда хочешь: все будут спать мертвым сном, хоть тулуп из-под них тащи.
И в других отношениях сильный, отчаянный Волкодав был для Андрея рубахой-человеком. Защищал его, а то находили и такие минуты, когда, как липку, позволял обдирать себя, и Андрей пользовался в совершенстве этими минутами.
Приятели в своей деревне не занимались худым промыслом.
Года три назад жена Волкодава попробовала было всыпать ему во щи мышьяку. Да мало всыпала, а сама со страху сбежала в город, где и пропала, – тоже гулящая была баба. Возили тогда Волкодава в тележке, потому что ноги отнялись было у него от мышьяка. В праздник возил Волкодава по соседним селам друг его, Андрей. А то и целая тройка набиралась: Николай-печник, всесветный пьяница, темный опустившийся шантрет, высокий Андрей в корню да Федор Керов, маленький, с ноготок, мужик, которому только бы отчаянная компания была да побольше шума.
Соберутся в праздник и айда на заработок. Несутся по деревне: хохот, смех, припрыгивают пристяжки, а Михеев, как заправский коренник, высоко, высоко держит свою рысью голову. Подкатят, где побольше народа, и начнет Волкодав:
– Эй вы, люди добрые! Може, и пригожусь… Жена, злодейка лютая, смотрите, что со мной сделала. Вот этим самым порошком (Волкодав вынимал тряпку с порошком). Я ль ей в чем волю не давал?! Хоть роту солдат веди с собой в баню. Эй вы, кони мои добрые, верно ли я говорю?
– Верно.
– Ох, ляд ее бери, – визжал Федор, – да мне бы попалась такая баба, господи, что б я с ней сделал… А он, вот видишь, вовсе простой…
– О дурак, – перебивал его Волкодав, – знал бы я, что удумала она, проклятая… А с чего же ушла она?..
Коренник Михеев, чувствуя, что не время когти свои показывать, поправлял своего хозяина и говорил:
– Рубаха-человек, одно слово… от жены своей страданье принимает… Чего говорить? Подайте, добрые люди…..
И хотя все хорошо знали, что за рубаха был Волкодав, и знали, что пропьет он со своими лошадьми все, что дадут ему, а все-таки давали, потому что как-никак, а лучше в миру жить с Волкодавом, да и пострадал человек действительно от проклятой бабы.
Получив деньги или хлеб, тройка, как и ждали, направлялась к кабаку, а Волкодав не то пел, не то выкрикивал: «Эх, пропадай ты, жизнь молодецкая!» А затем, обрываясь, орал:
– Вали, вали-и!!
И тройка, и бежавшие за тележкой зрители весело подхватывали:
– Вали, вали!
На обратном пути пьяные кони иногда вываливали хозяина, и много времени проходило, пока опять восстанавливался порядок.
– Постой, – говорил Андрей, – надо все толком.
– Правильно, Андрюшка, – поощрял Волкодав, следя внимательно за действиями друга.
Андрей, сделав дело, вздыхал и снова впрягался в свои оглобли.
– Не робь, не робь, Андрюшка, – ободрял его Волкодав, – погоди, пожалеет господь, оправлюсь: станем снова людьми с тобой.
Андрюшка понимал, что значит: «станем людьми», – и говорил, посматривая вдаль и щурясь:
– Только бы дал господь здоровье…
Иногда под вечер заходил Андрей к больному другу и развлекал его.
– Эх, знаю я, за что муку терплю, – вздыхал Волкодав.
– За что?
Волкодав мрачно обрывался.
– А что, по-твоему, Аленка ведьма? – вдруг опять спрашивал он.
– А пес ее знает, – отвечал равнодушно Андрей, – кому ведьма, а кому и малина…
– Дьявол баба… Ты как считаешь, грех православному с ней якшаться?
– Нам то что, брат, грехи-то считать? Сочтут и без нас.
– Ну, грех греху рознь…
– Все грех… Линия уж наша такая.
– Так-то так, тамо-то как будет…
– Что ж там? опять мы…
– Отчаянная ты, Андрюшка, душа…
– Ну, так чего? Там-то кто жив будет, тут бы поцарствовать. Я вот как-то угодил в церковь… Ну, с непривычки обробел, купил это свечку и тычу ее в притвор к образу, что ль, а старушка глядит: «Ты что, бает, черту свечку ставишь?» Гляжу и вправду – черт такой намалеван, а я прямо перед ним и налепил свечу.
– Ну?
– Ну, так чего ж? ничего не поделаешь, – пусть и черту будет… куда попадешь, не видно отсюда.
Наступало молчание.
– Вставал бы уж вот на ноги ты… И лошадки же добился Сурков…
– О-о?! Варламей?
– Он.
– Надо в воскресенье в Гнездино ехать, – поглядеть… А то сам бы ты…
– Нет, – быстро отвечал Андрей.
– Что? Огарок дам…
Андрей мотал головой.
– А вот этого хочешь? – вынимал Волкодав из-под рубахи привязанный на тесемке какой-то амулет. – С этим, братец мой, никакая пуля не тронет.
– Нет, не хочу.
– Эх, ноги бы оправились… шевелить-то могу…
Волкодав шевелил ногами, и оба внимательно смотрели на эти громадные ноги.
– Только бы на ноги встать… Вот они настоящие кормильцы где…
– Да-а, – вздыхал Андрей, – не поможет ли господь…
– Вот что, братец мой, пошлет господь здоровье – в ту ж минуту в Киев: зарок дал. Перво все старые грехи очищу, а там, что будет.
– Что больно далеко? Есть и поближе не хуже того святые места.
– Нет, уж так положил, так и будет.
Действительно, как только оправился Волкодав, так и исполнил зарок. Напрасно приставал к нему Андрей.
– Ну, хоть у Суркова сведем, – заодно уж и помолишься.
– Нет, так надумал, так и будет.
Через месяц уже вернулся с богомолья Волкодав. И обрадовался Андрей и глазам не верит: люди по полугоду ходят.
– Что больно скоро? – радостно приветствовал друга Андрей.
– А что мне там делать? Отговелся и домой.
– Да ты что, на крыльях летал?
– На машине.
– А деньги где взял?
Волкодав презрительно сплюнул.
– С деньгами всякий дурак проедет.
– А ты как?
– А так… пришел на машину, гляжу, где билеты продают, толпятся люди; стал и я: – сколько до Киева? – двадцать семь рублей. А у меня семь всего и туда и назад – не хватит. Отошел и стою. Гляжу, кучка людей в стороне, билетов не берут. «Едете же?» – спрашиваю. Нехотя так: «Едем». Мне сейчас и запало в голову: штука тут какая-нибудь. Стал я возле них и стою. Они туда-сюда, на площадку, а я все за ними. Тут уж к отходу дело. Кондуктор к ним: головой этак махнул, забрали они свои торбы, а я чем хуже? Поодиночке и впустили нас в вагон… Гляжу, каждый ему рублевку сует. Думаю, подешевле попробую: вынул гривенник… «Это что?» – Дяденька, нет больше. «Нет, так и не поедешь». Врешь, думаю, пустишь, потому что все оглядываешься…
– Ну?
– Пустил… Этак за гривенник верст триста сразу и подвинулось дело. Там опять новое, опять, глядишь, верст пятьсот… другой не примет, до другого дня ждешь… До Киева за рубль двадцать копеек и приехал таким-то манером.
– И назад?
– Назад рубля два вышло… И везде, братец мой, одно заведенье: на площадке, где машина уходит, почитай везде так в одном месте эти безбилетные и стоят. Станешь сзади и ждешь…
– И ничего?
– Ничего.
– Хорошо?
– Хо-орошо. Сидишь себе барином с господами… в окно глядишь: ни кнута, ни корму не надо, пошел… Только вот как левизор, ну тут уж гонять начнут из вагона в вагон, а то и так, что на станции какой высадят: нельзя никак дальше… И дошлый народ эти кондуктора, – все одно, как вот в прятки: тот с завязанными глазами ловит их, а они вокруг него шныряют.
Прошла неделя – другая, и все пошло своим чередом. И у Суркова лошадь приятели свели и с Аленкой у Волкодава по-старому наладилось. Только сильней стал пить Волкодав и как-то расстраиваться умом. Отрезвев, он говорил мрачно своему другу:
– Скоро, скоро уж, Андрюшка, не будет у тебя Волкодава…
– Что обробел? Бог милостив – поживешь!
– Нет, уж ходит моя смерть близко, близко…
Наводившая такой страх на всех вдова Алена была худенькая, тщедушная женщина с зеленоватыми красивыми глазами, которыми умела смотреть и приманивать к себе обожателей.
А обожателей было много у Алены, да Алена и сама льнула к ним. Оставшись вдовой с маленьким сыном, Алена, несмотря на то, что охотников жениться на ней было много – замуж отказалась идти. Так вольней жилось ей, свободной и жадной к разнообразию. Во время своего вдовства прижила она еще трех детей.
Деревенские бабы не могли понять, чем околдовывала Алена своих поклонников. Если бы это была какая-нибудь высокая, белолицая пава – идеал деревенской красавицы, – была бы еще понятна причина ее успеха. Но у Алены ничего этого не было. Даже зеленоватые глаза ставились ей в вину, как уродство. И мужики в свою очередь недоумевали, какая сила тянула их к Аленке, потому что и они признавали, что Аленка в сущности «так, мразь». Окончательным поводом к тому, чтобы признать Аленку ведьмой, послужило ее столкновение с женой Фомина. Молодая жена Фомина, проведав, где муж ее коротает время, не стерпела и бросилась к Аленке в избу. Что там было между ними, неизвестно, но факт тот, что Алена тут же пустила порчу на своего врага. Фомина упала на пол и билась в судорогах. С тех пор она так и осталась порченой, а у остальных баб навсегда пропала охота вступаться за своих мужей.
Что касается до тех мужей, которые знались с Аленкой, то вопрос о том, ведьма она или нет, в сущности их мало заботил: ведьма страшна для врагов своих, а для друзей сила ведьмы может быть и полезной, а главное, нигде веселей и лучше не чувствовала себя деревенская вольница, как у Алены. Алена оперва огорчалась своим званьем, а затем, убедившись в некоторых выгодах, связанных с ним, помирилась. Ей тоже надо было жить и, отдаваясь тому, к кому тянуло ее в данный момент чувство, она средства к жизни добывала частью добровольными приношениями, а частью искусно пользовалась своим исключительным положением ведьмы. Торговала, например, тайно вином, и даже Иван Васильевич терпел это.
Самый суеверный из ее поклонников, и самый дикий при этом был Волкодав. Громадный Волкодав испытывал к Аленке странное смешанное чувство дикой любви и страха от сознания, что Аленка ведьма.
Но ведьма Аленка была так очаровательна, зеленоватые глаза ее так вспыхивали, таким огнем жгли, что Волкодав, чувствуя себя точно в чьих-то чужих тисках, только рычал:
– О, баба, убью!
Алена знала силу свою. Дивился Волкодав этой силе, этим глазам очаровательной ведьмы, но даже пьяный никогда пальцем не трогал Алену. Зато мальчика ее, лет шести, красивого ребенка с прекрасными выразительными глазами, не выносил он и на нем срывал свое непонятное чувство: то за вихор рванет, то за ухо, то затрещину даст.
Приелся Аленке грубый, дикий и суеверно-трусливый Волкодав с его громадной фигурой, с глазами черта, и, зная его суеверный страх, она как-то проговорила сурово:
– Ты не серди меня, если не хочешь кочетом на крыше по ночам кукурикать.
«О проклятая ведьма», – думал с ужасом Волкодав и совсем перестал ходить к Аленке. Но в то же время что-то еще сильней тянуло его к ней и раздражало, что не люб он ей больше. Хотелось бы по-своему избить проклятую, но пугало, что озлится Аленка и что-нибудь такое проделает с ним, что в жизнь не развяжешься. И Волкодав только все сильнее и сильнее пил.
– Скружит проклятая мужика! – говорили на селе.
В таком положении были дела, когда однажды после праздника Волкодав таинственно поманил к себе в кузницу проходившего мимо Андрея.
– Ну, брат, беда. Пропала теперь моя головушка… Слышал про болезнь Аленкину?
Андрей напряженно насторожился.
– Слышал…
Волкодав кивнул головой и упавшим голосом начал:
– Ну так вот послушай, какая тут штука… Иду я, братец мой, вчера вечером, и выпивши так малость был всего… гляжу – что такое? Белая свинья переулком на пруд пробирается. Трусит этак рысцой да рылом потряхивает… Вижу, вдруг подняла рыло, сама бежит да глядит на меня… Э-э! думаю, какая же это свинья, что рылом вертит. Ну, знаю теперь, какая ты свинья! Какое мне дело: свинья так свинья… Так?
– Известно, – равнодушно ответил Андрей.
– А у меня вот эта самая палка, вон в углу-то. – Волкодав указал своей громадной жилистой рукой. – Можешь видеть какая штучка? Я-то не будь глуп, молитву сотворил…
– Ладно догадался…
– А то как же? Я ведь хоть и был выпивши, а не так все-таки, чтоб голову потерять… Ну и начал я ее гладить… Гладил, гладил: она было туда-сюда, а тут уж невтерпеж: обернулась бабой, да в одной сорочке шасть в Аленкины ворота… Понимаешь?! А вот слышу, лежит Аленка… Понял?!
– Понял… опасайся теперь…
– Чего опасайся?.. Моя-то свинья белая в ту же ночь околела!
– Вот оно.
– То-то оно!
Поник головой Андрей.
– Бить бы не надо было ее… доймет…
– Доймет, – вижу теперь сам, – вздохнул и темней ночи стал Волкодав.
Одна надежда была, что изведется Аленка. Ему и жаль было ее, и ждал он страстно, что вот-вот услышит, что сдохла проклятая ведьма. Но когда выздоровела Аленка, Волкодав совсем упал духом. И тянуло его к ней, и буравила в расстроенной голове неотступная мысль, что изведет его теперь проклятая ведьма. Жгло воспоминанье о том времени, когда Аленка, бывало, ждет не дождется его; грызла и обида, тоска угнетала, что с Костригой теперь связалась она и остыла к нему. И чем сильнее пил Волкодав, тем сильнее разгоралась больная фантазия. Гвоздем засело, что изведет его Аленка. А тут еще узнает, что он донес на нее – тогда совсем пропал…
– Врешь, не поддамся! – шептал страстно Волкодав.
Какая-нибудь развязка становилась неизбежной…
Рылся как-то Волкодав в своем сокровенном сундуке, где и приговорная отмычка хранилась, и сальный огарок с каплей человечьего жира от удавленника, и много другого добра, а в том числе и мышьяк в порошке, которым когда-то хозяйка пробовала его отравить.
«Вот оно!» – блеснул, наконец, в его больной голове неожиданный выход.
На грех как раз в это время шел усиленный говор на селе об Аленке по поводу пропавших денег.
– Вишь, каким делом стала, заниматься… Самая последняя дрянь выходит…
Говорили это главным образом бабы, но и мужики слушали и наматывали на ус: этак и у них, опоив, начнет шарить Аленка по карманам. Только выйти на такую дорогу! Баба шальная, и куда заведет ее: таких делов наделает… Надо остерегаться.
Сдружился Волкодав с Алексеем и Матреной. Не может забыть и Матрена денег и нашептывает злые речи Волкодаву.
– С чертом сдружилась, по дорогам грабит, срам на всю деревню… И тебя погубит.
– Пристрелить ее, как бешеного пса, надо, – вот что! – горячился Алексей.
Как масло в огонь, лились все эти речи в душу Волкодава.
Забрав порошок на всякий случай, однажды вечером без всякого, впрочем, определенного плана, направился Волкодав к Алене.
Алена, не в пример обычным вечерам, сидела, уложивши детей, одна в избе и при свете маленькой керосиновой лампочки гадала на сальных картах и мечтала о том, как на найденные деньги накупит себе и детям на ярмарке обнов. Когда кто-то тихо постучался в дверь, Алена быстро встала и взволнованно, охваченная уже предчувствием всегда сжигавшей ее страсти, тихо спросила в надежде услышать знакомый голос работника Василия Михеича:
– Кто там?
– Я, – прохрипел Волкодав.
Алена помолчала, подумала и ответила, не отворяя:
– Тебе чего?
– Ну, чего? – угрюмо повторил Волкодав.
– Сегодня не надо.
– Да ну… на часок я.
Алена нехотя отперла.
Волкодав ввалился в избу и пугливо, дико оглянулся.
– Ты слышь, Алена, ты меня того… прости…
– За что это?.
– За что? Знаешь сама…
– Что знаешь, ничего я не знаю…
– Ну не знаешь? Полно… Свинью-то я бил, чего ж? Так сдуру…
– Какую свинью?
– Какую? Белую…
– Ну?
– Ну, так что? Узнал, чать, – угрюмо ответил Волкодав.
Глаза Алены вспыхнули.
– Ох ты, дурень, так я тебе и далась свиньей.
– Далась? Дашься, когда молитву сотворил…
– Ну, так я бы птицей в ту ж минуту обернулась, глаза бы и выклевала тебе, да тебя же боровом и пустила. – И зеленые глаза Алены так сверкнули и заглянули в глаза Волкодаву, что он поспешил прибавить:
– Что уж там говорить… Я мириться пришел…
– Мириться? А кто видел, что я деньги нашла?
Кипятком обдало Волкодава.
– Хошь, хлебом привезу тебе… пять пудов… Что? Вот-те крест…
Но Волкодав не перекрестился. Алена колебалась.
– Неужели врать еще стану? Врал когда?
Алена подумала, вспомнила, что действительно не врал Волкодав и, понизив голос, спросила:
– А за водку?
– Вот за водку, – отвеял, выложив мелочь на стол, Волкодав.
Пьет с Аленой водку Волкодав и судорожно смотрит ей в глаза.
Лениво пьет Алена, водит сонно по сторонам глазами, иногда вскинет их на Волкодава и сделает ему какую-то непонятную гримасу: не то в душу ему заглядывает, не то прячет в себе что, не то просто скучно ей.
«Ох, ведьма проклятая, – думает Волкодав, – прежде-то как ластилась, бывало, а теперь, вишь, кошачье рыло строит».
И чем больше пил Волкодав, тем сильнее мерещилось ему, что Аленка кошкой прикидывается.
– Что ж ты, Аленка, теперь с Костригой, значит?
– А тебе что? – спросила Алена, опустив глаза и разглаживая свой передник.
– А мне хоть со всем базаром…
– Тебя спрашивать не стану.
– Было время, спрашивала.
Парнишка проснулся, свесил голову и смотрит, что в избе делается.
Вскипел Волкодав, увидев его, и бросился, чтоб хоть на нем сорвать сердце. Уж взлез было на печку и ухватил за волосы, уж не своим голосом крикнул было парнишка, но Алена, тоже быстро поднявшись на подтопок, вдруг гневно треснула над ухом Волкодава: «Брось!» – и Волкодав, как ошпаренный, в то же мгновение спустился на пол. Показалось ему в это мгновение, что Алена кошкой, так-таки настоящей кошкой с хвостом ощетинилась перед ним. «Вот оно когда настоящее-то пошло! – пронеслось в голове Волкодава. – Чур, чур тебе, приворотная сила моя, – не узнай моих помыслов».
Алена, приказав парнишке спать и укрыв его с головой, возвратилась и, сев опять на скамью, стала посматривать на Волкодава так, что у того кровь стыла в жилах.
– Что смотришь?
– Смотрю…
Какая-то последняя надежда охватила с новой силой Волкодава.
– Слышь, Аленка… Помнишь, как прежде было у нас?
– Ничего не помню.
– Не помнишь?!
И Волкодав так завыл на всю избу, что парнишка стал всхлипывать под кожухом.
– О, будь ты проклят! Ну, так идем в огород, – проговорил Волкодав, останавливая на Аленке свои безумные глаза.
Огород зажег немного Алену.
– Водку допей, – нехотя ответила Алена.
– Там в огороде, – ответил, стиснув зубы, Волкодав, дрожа и забирая с собой водку.
Его лицо начинало перекашиваться каким-то нечеловеческим ужасом.
Алена уж ничего не замечала.
– Ну, иди – выйду… – шепнула она.
Волкодав выскочил во двор.
– Будь же ты проклята! Чур, чур приворотная сила моя! – дико шептал он, судорожно вынимая заветный порошок в тряпке, – пропадай, проклятая.
Волкодав успел уж всыпать порошок в бутылку, когда в калитке сарая показалась маленькая фигурка Аленки. В огороде Аленку быстро охватила всегда сжигавшая ее страсть. Она уж превратилась вся в огонь, смотрела страстно и нежно своими глазами в глаза Волкодава, а Волкодав то судорожно обнимал ее, то лил ей торопливо в рот из бутылки. Аленка покорно пила.
Алена уж выпила до дна бутылку и с новой страстью еще сильней жалась к Волкодаву. С диким ревом: «О будь же ты проклята!» – Волкодав с лицом, исковерканным и болью и ужасом, бросился от нее на улицу.
Он бежал, и все казалось ему, что летит за ним Аленка страшной птицей и вот-вот схватит его своими крыльями и начнет выклевывать ему глаза.
В страшных мучениях на другой день к вечеру Алена отдала богу душу.
Может быть, и догадались которые, что неспроста, но кому какое дело было до Аленки.
Бабушка Драчена говорила:
– Ладно, догадались еще конек-то на крыше приподнять, а то и до сей поры мучилась бы. Уж ежели ведьма помирает, так уж так тяжело душа с телом расстается – страсть! и ежели сейчас конек не поднять, ни за что не расстанется.
Детей Алениных разобрали, а ее похоронили по христианскому обычаю, хотя батюшка и отказался ей дать причастие, так как ее все рвало.
На несколько дней Волкодав почувствовал успокоение, но затем муки совести проснулись.
Напрасно старался он залить водкой свою совесть.
Водка жгла и только сильней растравляла ее. Как ночь, появлялась, из земли словно, Аленка и стояла неподвижно у притолоки. В диком ужасе, всклокоченный, Волкодав, пригнувшись, впивался в страшное лицо ведьмы. Ведьма смотрела своими зеленоватыми глазами прямо в глаза онемевшему Волкодаву. Ужаснее всего, что Аленка смотрела грустно, грустно, и сердце Волкодава ныло от какой-то невыносимой, безысходной тоски.
Каждую ночь стала Алена из гроба шататься к нему. Напрасно Волкодав творил заклинанья, молитвы, ездил к знахарям. Напрасно и кол осиновый вбил в ее могилу. Как только надвигалась ночь, громадный Волкодав делался сам не свой, судорожно щелкал зубами и дико поводил глазами. Робкая душа в этом большом теле только тогда нашла успокоение, когда Волкодав покаялся попу и по его совету чистосердечно заявил следователю о своем преступлении. Алену отрыли, проанатомировали, а Волкодава судили, приговорили, и так и исчез он навсегда по пути этапов, тюрьмы, каторги.
Старик Алексей, вспоминая зарок, когда похоронили Алену, сказал жене:
– Вишь ты как. Знал бы, бог с ними и с деньгами…
– Молчи уж, – угрюмо оборвала его жена.
В сущности хуже всего отразилась пропажа теткиных и дядиных денег на молодом племяннике Матрены, Николае.
Высокий, худой, с плоскими карими глазами и желтым маленьким лицом, безбородый Николай смотрел и на людей и на жизнь таким растерянным взглядом, каким смотрят дети, которым говорят добродушно: рот закрой, а то ворона влетит.