Сел, задумался: «Охо-хо, вставать надо!»
– Ильюшка, вставай, что ль…
Открыл глаза Ильюшка, – кто-то звал так когда-то, – где он, что?
– Не придет, видно… Айда домой…
Вспомнил Ильюшка, где они и что. Потянул носом, пробрал осенний предрассветный туман.
– Неужели ж без креста он… постращал только так…
Айда… спать охота.
Дрожит Илька, жмется от холода, идет за отцом. Ровно ледяной водой окатил отца, о кресте вспомнив: надо его за образ сунуть.
На другой день пытает Илька отца:
– Ну что ж, отец? Переезжать, что ль, к тебе?
– Сказал.
– Ну, спасибо.
Перебрался Илька с семьей в отцовский дом.
Потолковали о Пимке на селе: ушел, видно, назад. И бог с ним! отца сжечь пригрозился – вот какой! А с отцом бы сколько народу пострадало. Ночью: скота бы сколько погорело, детей бы не вытащили… Пронес господь тучу: видно, в город ушел. Уж хоть не возвращался бы только.
Потолковали, потолковали и забыли.
Прошло сколько дней – всплыл Пимка на пруде. Ребятишки сидят на берегу: вдруг бульк, и выглянул Пимка, страшный, вздутый да синий… повернулся вправо и влево, ровно оглядывается, что тут без него сделалось, покачался и лежит на воде.
Обмерли ребятишки, вскочили… опомнились и без памяти в деревню.
Налетели на старосту.
– Дядя Родивон, дядя Родивон…
– Дядя Родивон…
– Ну, Родивон? Тридцать лет Родивон… ну что?
– Пимка…
– Пимка из пруду мырнул.
– Мы сидим эта…
– Какой Пимка?
– Мы сидим эта…
– Пимка, дедушки Филиппа сын.
– Что за пес, в толк ничего не возьму.
– Ей-богу…
– Пра-а…
– Мы сидим эта… сидим…
– А он высунулся из воды да и глядит…
– Страа-шно!
– Мы сидим эта…
Родивон, а за ним и все, сколько случилось народу, и ребятишки отправились на пруд.
Смотрят, и ровно языки у них отнялись.
Илька прибежал: бледный, дрожит, ворвался вперед, выше подняться хочет, вытянулся и подвывает, стараясь заглянуть в плавающего утопленника.
– Ах ты, грех, – говорит Родивон, – беги, кричи дедушку Филиппа!
Белоголовый один, другой, третий – пустились на деревню. Добежали, запыхались, топчутся под окнами.
– Дедушка Филипп, дедушка Филипп… Пимка всплыл… Слушают…
– Дедушка, а дедушка…
– Иду…
Так, как бывало, важно: «Иду».
Пустились назад ребятишки.
Вышел и идет за ними не спеша Асимов, ноги расставляет. Глаза в землю, шапку надвинул, не глядит никуда.
Вся деревня уж на берегу. Вытащили Пимку: воет, надрывается Илька.
Добежали вестовые, оглянулись все и ждут. Идет Асимов, как к расстрелу, и каждый глаз, что глядит в него, ровно пуля целит. Оседают ноги, точно отрывает их от земли и всего тянет книзу. Расступился народ: видит Асимов, лежит на земле Пимка. Что ближе, то, как потерянный, нет-нет и качнется.
Не так, бывало, ходил пред народом первый богатей.
– Горе-то, горе как напаивает, – шепчет Драчена.
Глядит Григорий, рыжая борода лопатой, в упор на Филиппа и ровно думу какую думает.
Подошел Филипп и стоит. Стоит и словно думает: чего ему теперь делать.
Развел руками и опять их прижал. Муха пролетит, услышишь: впились глазами в отца.
Надо чего-то делать.
– Господи!
Вздохнул. Обе руки поднял к глазам. Плачет?! Нет. Опустил руки.
– Чего ж, братцы, делать? Господь послал, терпеть надо…
– Так ведь чего ж… – оборвался угрюмо кто-то.
Илька, замолчавший было с приходом отца, опять еще сильнее начал.
– Оой-ой-ой, Пимка, брат ты мой родной, за что душу сгу-би-и-л! – заливается слезами Илька. – Брат ты мо-о-ой милый-й… ой-ой-ой…
Так и рвется сердце у людей.
– Охо-хо-хо! – вздыхает, как мех, Григорий.
Оглянулся кругом Асимов чужими глазами и пошел назад, ровно и дела ему нет. Отошло несколько человек. Глядит Степан вслед ему и говорит:
– Что-ой-то, братец мой, ровно чужой?
– А ему что, – говорит Родивон, – чать, и рад, что лишний рот с плеч долой… Пра-а… собака человек.
– Собака-то собака! ведь все-таки… Нет, ему память отшибло… шутка сказать… дите…
Слушает Григорий, крепко стиснул тонкие бледные губы.
– Да-а!
Ровно оторвал и еще сильнее сжал губы. Отвернулся и глядит в лицо покойнику.
– Как никак – сын.
– Какой уж сын, – говорит Родивон, – век весь меж собой как собаки… что грех таить…
– Эх, грех, грех – вот до чего довел свою кровь…
Драчена сделала круглые глаза и смотрит в Пимку:
– Пропала христианская душа…
Думают, глядят все.
Слушают причитанья Ильки. Баба его прибежала: тоже голосит.
– Ну так чего ж? – говорит Родивон, – в стан посылать надо. Как его теперь тут? Караул, яму ли копать?
– Время холодное – и в траве, чать, дождется…
– Известно, холодное… рогожей прикрыть и то ничего…
– Тогда караул.
– Так чего ж делать? Караул.
– Ну, айдате за рогожкой вы, стракулисты… К дедушке Филиппу, – живо.
Пустились без оглядки. Осматривается Родивон.
– Кто ж в первую очередь? из ребят, ну ты вот, что ль, да ты… ну, ты, Демьян, старшим с ними…
– Ну, я нет уж… – мотнулся, ровно бритый, без бороды и усов, Демьян. – Я, братец мой, не сдужаю чтой-то. Даве так вот схватило, ей-богу, думал и жив не буду. Ей-богу…
Врет Демьян. Рожу скорчил такую: вот сейчас смерть, а черные глаза плутоватые, глубокие, большие глядят так, словно верить просят им, рот большой перекосил: актер.
Так и на деревне ему кличка: «ахтер – вот что в городах в киатре приставляют».
– Водка будет, – добродушно говорит Родивон.
– Какая водка, – скривил другую рожу Демьян, – постная, из этого пруда…
– Зачем! Асимов раскошелится.
– Держи карман! – закричал так весело Демьян, что Григорий остановил:
– А ты…
Кажет глазами Григорий на тело. Оглянулся Демьян на Пимку и тихо говорит:
– Чать, не слышит теперь…
Фыркнули парни. Родивон толкнул его.
– Все бы ему смешки.
– Так ведь чего ж, Родион Семенович? Все ведь там будем… Брик – да и потащили раба божьего за ноги… Право. Я помру, меня так прямо и волоки.
– Ну так как же? – говорит Родивон.
– На водку не уломаешь жида, – корчит опять рожу Демьян.
– Уломаешь, може… помягче теперь все станет…
– А стеречь где?
– Да уж на мельнице, вот и Лифан Трифоныч, тоже компания тебе без очереди.
Демьян только головой потянул.
– Водка бы была: товарищей сыщем… Ты насчет водки старайся… Я те прямо сказываю, без водки нельзя: на свои, а куплю…
– Ты, умная голова, удумаешь, – сдвинул ему шапку Родивон.
– Ну, так ведь чего станешь делать? Тут ее не пить, так же пропадет, – с собой туда не унесем.
Демьян показал на небо.
– В водке что худого? постная и доход… целовальнику, казне… та же подать: меньше платить…
– То-то ты ее вовсе платить перестал…
Потянулся народ в село. Разговаривают. Пригнулась Фаида, выступает, щурит вперед глаза:
– Илька убивается… а дядя Филипп – не-е-т и даже ни-ни…
– Ровно чужой, – сказала Драчена.
– За богатством-то, – басом говорит Устинья, – и сын, что чужой.
– Этак, – вздыхает Драчена.
Молча кивает головой Фаида. Идет Григорий со Степаном.
– И что, братец ты мой, за причина, – говорит Григорий, – гляжу я… ровно бы не надо языку-то высунутым быть… вот видел я Власа…
– Так ведь и я же видел…
– Ну так помнишь? Был язык?
– Ровно не было.
– Не было.
– Так, так – не было…
– Не было, то-то…
– Не знаю, – раздумчиво говорит Степан и глядит на Григорья.
Опять думает Григорий.
Десять дней прошло, пока следователь, доктор и полиция приехали. Свои следователи объявились: Григорий да Степан. Ходят, обследывают. Друг дружке указывают. Больше Григорий, а Степан только быстро твердит:
– Так, так, так…
Идет слух по селу, соберутся где, послушают своих следователей – что-то неловко. Вся деревня, кроме домашних Пимки, насторожилась.
Никому не мил всегда был Асимов, а тут только подальше обходят Каинов дом.
Кто и завидовал прежде богатству его, – теперь будь ты проклят и богатство твое.
Демьяну только нет дела ни до чего, кроме водки, – водка бы была, а больше компания, где бы врать да говорить до упаду. Бегает к Асимову за водкой, в карауле третий раз непрошеный гость.
– Я отчаянный… мне хоть что… не боюсь ничего…
– А в баню вечером?
– В бане вечером шишига, братец мой: не пойду. Вот те крест не пойду… ученый…
– Видел же?
– Видеть не видел, а слышал. Раз спознился в темноте, моюсь – вдруг трах об стену, опять трах… Я как был, в чем родил господь, да по деревне…
Хохот.
– С тех пор будет… куда хочь пойду, а в баню ночью – нет.
Сидят сторожа, разговаривают в мельничной избе, а водка вся… за водкой-то на село идти надо: темно, хоть глаз выколи, да и Пимка под рогожей лежит.
– А за водкой пойдешь?
– А думаешь – нет?
– Иди…
Поглядел Демьян в окно.
– Темно же… айда вдвоем. Кто со мною?
Никто не идет.
– Что вдвоем еще? Сам иди.
– Страшно… За ноги станет хватать…
Молчат: знают, что пойдет Демьян.
– Пропадай моя головушка! Только посветите, пока мимо-то рогожки пройду. Свет так и держи, не уходи, а то вернусь…
– Ладно.
Высыпали все в сенцы, отворили дверь, светят. Перекрестился Демьян.
– Ну, господи, благослови…
Словно в воду шагнул за порог. Идет, оглядывается туда, где под рогожей лежит уже пустившее от себя дух тело, оглядывается назад.
Стоят в сенях, рукой свет прикрывают, чтоб не задуло.
Идет Демьян и думает: не водка – в жизнь не пошел бы! Тут уж, когда зашел за утопленника, и зачесал ногами.
– А ту-ту-ту!
– И-и-и!
Визжат ему вдогонку и словно углей горячих сыпят на пятки Демьяну.
Вернулись в избу, – ждут-пождут – Демьяна нет. Нет Демьяна – нет и веселья, нет и водки.
– Не придет, смотри…
– Вылакает там всю водку.
– Неужели так сделает…
– Скажет потом, что разбил посудину.
– Нет, не сделает этого…
Демьян все-таки пришел, хотя клялся и божился, что и Пимка бежал за ним вдогонку крича: «постой, постой», и шишига вела его. В последней ни у кого не было никакого сомнения: пьяный только попадись ей. И в пруд заведет и в другое какое место.
Дядя Влас покойный, веселый был мужик, до водки жадный: лакал ее, бывало, с утра до вечера, а дело вел и жил бы, если б не она же завела его в пруд. Так вот раньше еще этого было с ним такое дело. Едет Василий Михеич, золотой мой, вечером по плотнике, глядит: чтой-то такое сидит человек на вершнике, ноги спустил… Влас…
– Ты что, золотой мой Влас Васильевич, тут, аль места не нашел лучше?
Глядит на него Влас:
– А ведь я думал улица это.
Встал, заглянул в пропасть, покачал головой, перекрестился и пошел.
Приехало начальство.
Хотели было разрешить хоронить, но сомнение взяло. Как ни просили родные, а решили анатомировать тело.
– Слышь, натомить будут, – говорил Степан Григорью.
– Вот поглядим.
Сумно на деревне. Ровно чума пришла какая; шутка сказать: потрошить человека, – словно всех потрошат.
Ходят да отплевываются. Сумно и интересно: что найдут в Пимке.
Полюбопытнее сидят у асимовской бани, где режут Пимку.
– И как это, братец ты мой, что они тут, – допытывается Степан, – какую причину отыскивают…
Солдат Алексей, старый, рыжий, мохнатый, гудит раздумчиво:
– Причина тут вся в голове! помраченье найде, словно и нет тебе ничего…
Глядит Алексей своими голубыми глазами, брови поднял и ждет ответа.
– Этак… – кивает он сам себе головой. – У нас в роте вот так же повесился солдатик… как пронатомили, причина открылась: не в своем уме… А так и неприметно: только тоску в себе чувствовал… Время, конечно, не нонешнее было… Его-то уж раз прогнали сквозь строй, а тут и в другой раз… Так ведь и похоронили по-христиански на кладбище – все как есть…
– В уме то, може, он и был, – говорит, сплевывая, Родивон, – да от этих самых палок уйти задумал.
– Этак, что ль? – сказал Алексей.
Вышел следователь. Пьет он, что ли? Лицо не очень уж старое, а седины – ровно восемьдесят лет ему. Волосы шапкой: лохматый. Глядит, голову наклонил, а сам ровно думает.
Встал народ, сняли шапки, глядят. Идет к ним – вынул белый платок, руки вытирает; может, там запускал их в Пимкино брюхо.
– Тьфу! – сплюнул Тимофей.
– Надевайте, братцы, шапки.
– Постоим…
– Надевайте, надевайте…
Простой: надели.
Повернулся, огляделся, присел на бревно:
– Садитесь…
– Не устали…
– Не вырастете…
– Где уж расти?
Сел, молчат.
– Другие господа вот не любят, – пускает пробу Григорий, – чтобы при них стоять в шапках или сидеть, к примеру. Наука, что ль, им высокая не дозволяет этого?
– Нет уж, батюшка, ты науку оставь, – кто с наукой компанию водит, тому все равно – в шапке ты, не в шапке, стоишь ли, сидишь…
– И так…
Сел один, другой, третий: все сели. Сидят и глядят на следователя.
Простой: оперся на колени, глядит на пруд, думает что-то.
– А что, ваше благородие, можно спросить что?
– Спрашивай.
– Что, в Пимке какая причина будет?
– В Пимке скверная причина… Его удушили сперва, а уж потом утопили.
Побледнели, рты раскрыли. Глядит Григорий на Степана: «Вот оно где».
– Если бы живого человека в воду бросить – вода бы внутри была, а у вашего Пимки нет воды в легких… удушили его…
– Гляди! – вскрикнул Григорий и руками всплеснул, – вот оно как доходят!.. Гм! Ловко…
– Вот теперь и надо клубочек размотать…
Опустили крестьяне головы.
– Надо! – отрезал ровно и стиснул губы Григорий.
– У кого нет греха, так и нет, – проговорил Алексей солдат, и голову набок повернул, – а у кого есть – ответ держи!
Алексей встрепанно, как старый заклеванный петух, перегнул голову и смотрит не то строго, не то спрашивает.
– Ровно этак, – как бы советуясь, нерешительно говорит он.
– Известно…
– А что за человек был покойник?
Молчат.
– Не похвалишь, – нехотя проговорил Родивон. Один за другим стали кое-что рассказывать. Идет следствие.
– Этот, – говорит Григорий Степану, – этот, братец мой, гляди, доберется.
– Доберется, – быстро соглашается Степан. – Ох, и подумать страшно…
Собрали понятых. Григорий тут же.
– Ну вот, вам прочтут протокол осмотра. Если кто имеет добавить что – говорите.
Стиснул губы Григорий, врезался глазами в чью-то спину и слушает.
– Может, тише читать?
– То-то тише… Нам-то с непривычки писаное слово ровно воробей: летит, а в руки не дается… и слышишь, а в толк не возьмешь его.
Начал медленно читать следователь. Прочтет и укажет:
– Портянки… онучи… лапти…
– Лапти то ровно не на одну ногу, – замечает Григорий, – с разных людей ровно. Дорогой, видно, как шел, истрепалась лаптенка, – надел какую дали…
Сверкнули глаза из-под мохнатых бровей следователя, остановился он. Осмотрел.
– Верно… молодец…
Прочитали протокол.
– Все?
– Креста нет, – проговорил опять Григорий.
– На нет и суда нет, – ответил следователь, – и сюртука моего на нем нет.
– Так-то так… сюртука-то, вишь, мы, крестьяне, не носим, а крест-то, на то и крестьянами зовемся…
Опять следователь внимательно уставился в Григория.
Покраснел Григорий, напрягся: глядит во все глаза на следователя, – неловко ему больше сказать.
– Гм! Ну, так что ж, можно вставить.
Успокоился Григорий.
– То-то вставить…
Записали.
Как ни прост был Илька, а и ему что-то неладное показалось за эти десять дней в отце: и с лица стал такой, что глядеть страшно да и нравом ровно другой человек. Тихий, молчит, что ни сделаешь, как ни еделаешь – все теперь ладно. Иной раз видит сам Илька – побранить бы надо. Посмотрит только и пойдет.
Прежде все, бывало, норовил с глаз уйти, а теперь все ровно жмется к избе. Выйдет на час и назад.
Глядит, как ребятишки возятся, как Варвара шевыряется.
Глядит на него высокая Варвара, глядит из-за печки, приседая и вытаскивая хлеб, глядит за едой, глядит, разбираясь в сундуке, и с высоты своей словно видит душу деверя.
Отцветают цветы. Бизель нежная, что мягким ковром голубым залегла у пруда, потеряет скоро свой цвет голубой. Глядит на нее, задумавшись в звонкой тишине, яркий, литой из блеска и света, тихий осенний день и словно шепчет ей волшебные сказки отлетевшего лета.
Потянулся за цветами младший заморыш Ильюшки, ухватил горсть цветов и увяз.
Увяз и глядит, вытащат его или так и стоять ему.
– Вишь, пострел, куда утискался, – говорит Родивон, идя по мельничной тропинке, – жаба-то вот из пруда скок…
Собрал губы заморыш и глядит строго и важно на Родивона своими глазенками кверху.
Залез Родивон, перенес на тропинку, поставил на ножки, – только носом тянет заморыш.
– Ишь вымарался… в цветах…
Оглядывает свои грязные ножонки заморыш: вымарался хорошо.
– Айда, бежи к мамке!
Вот это дело! Мамка хорошая штука!
Зажал заморыш цветов целую поветь, волочатся по земле, бежит, как позволяют слабые ножонки. Добежал, – в сенцах мать. Стал и глядит на нее веселыми глазами. Гладит пострела строгими словами.
Варвара да обтирает грязные ножонки.
– Цветы-то брось!
Держит, только крепче сжимает.
– Ты что… кому это?
– Дедуске.
Обтерла Варвара заморыша своего, вошла в избу.
Сидит Асимов на лавке, опершись о колени, низко свесился растрепанной головой и не видит.
– Ты гляди… чего тебе внук-то принес?
Поднял глаза Асимов: стоит перед ним внучек и тянет ручонкой поветь голубых цветиков. Головку приподнял, из опущенных век глядят и просятся в душу печальные глазенки, губки сжал и кажет деду цветок.
Пригнулся Асимов, и ровно зверьки выглядывают из норки его разбежавшиеся глаза. Идет в душу взгляд чистых глазенок и волнами боли и муки разливается по мрачным и темным сводам души, идет дальше, туда, к цветку и малютке, что стоял когда-то в лесу.
Протянул дед нерешительно руку, чтоб погладить малютку, пододвинулся внук и прижался к деду. Боится шевельнуться дед и только с раскрытыми широко глазами чует опять у сердца чистую ангельскую душу. Вспомнило сердце…
Льются слезы по щекам Варвары, и глядит она, сложивши руки, как припал дед к малютке, как сбежалось лицо его в старый пучок морщинистых кореньев, как из глаз брызжут слезы, и из груди клокочут и рвутся, как раскаты грома, рыданья преступной души.
До всего добрался следователь. И следы на огороде нашли, и лапти покойного снимали и примеривали, и к берегу Асимова след разыскали.
Стали обыскивать в избе. Потянул Григорий из-за иконы крест Пимки.
Качнулся Асимов и сел на скамью. Молчат все, глядят на него, что скажет.
Насторожились все.
– Выйдите-ка на часок… Я скажу между четырех глаз.
Уходят. Сидит Асимов, провожает глазами спокойно, ровно силу в себе какую чует, ровно знает то, чего другие не знают.
Ушли. Остался следователь да он.
Встал.
– Вот чего, барин, – твоя, видно, взяла: сколько тебе, чтоб кончить?.
Жаль денег, да воля милее.
– Нет… никого ты не купишь и не об этом думай теперь… Думай лучше, как облегчить свою участь.
И говорит следователь о суде присяжных, о живой совести, что сидит там на суде, о необходимости вести дело начистоту.
Слушает Асимов.
– Лучше признаться…
Поднял плечи Асимов: не повернешь, дескатью.
– Не в чем мне признаваться…
Встряхнулся следователь, провел рукой по лицу.
– Время я с тобой только веду…
Хотел было уж звать народ – опять жалко стало Асимова.
– Хочешь, я за священником пошлю… Может, он еще чего скажет.
– Что ж скажет? Не виноват я…
Смотрит на него следователь.
– Скажи мне, Асимов, что мне сделать, чтобы ты поверил мне?
– Возьми деньги… – шепчет Асимов…
– Ты в церковь любишь ходить? Бываешь? Когда последний раз говел? Говори прямо – вины тут нет…
Неохота отвечать.
– Говел, как венчался…
– Лет двадцать пять – тридцать назад?
– Этак…
– В церкви был с тех пор?
Отвернул голову Асимов, вздохнул.
– Упомнишь разве!
– Дома-то хоть молишься?
– Чать, крестьяне.
– Молитву читаешь или так?
Засосала тоска за сердце.
– Так…
Оборвался Асимов, оборвался и следователь, смотрит: дикий человек. Упал Асимов тяжело на колени:
– А то возьми… Ба-а-атюшка…
– Встань, встань… дикий ты, братец, совсем человек и на разных языках говорим мы с тобой.
Позвал следователь понятых, родных назад в избу, говорит старосте:
– Распорядись подводой.
Словно отрезало что: кончилось дело. Подняли головы, глядят на Асимова, как на нового человека: побелел, уперся в себе и стоит истуканом. Так и стоит с поднятыми плечами: на коленях валялся, деньги давал… Не возьмет в толк… за свои деньги обида… денег не надо!! Не надо, так не надо…
Кончилось все.
Вся деревня на улице.
В окна глядят, прильнули к стеклу асимовской избы – головы, головы, головы.
Стоит среди избы Асимов… Валяется Илька в ногах, молит отца открыть, где деньги зарыты.
– Не скажет, в жизнь не скажет! – горит глазами Степан, – так и сгниют…
– Ах ты, господи! Денег-то, денег! – качает головой сонный Евдоким, – всю деревню купишь.
– Пропадут!! – Оторвался было Степан от окна и опять уж весь в избе.
Опять махнул рукой, отошел даже от окна.
– Нет!
– Нищим бы роздал!! – раздумывает Алексей.
– Нищим?! – орет Иерихонская труба, – своим, пес, не даст…
Толкают друг друга, ждут, разгорелись.
– Так просто очумел от этих денег и сам уж себя сообразить не может. А что ему теперь в них?
«Что в них?» – спрашивает всякий себя и сильнее тянет туда к окну: откроет, нет ли?
Горят глаза, горят речи, вот-вот схватиться готовы в горячем споре, – на ком-нибудь сорвать напряжение, излить какое-то сосущее чувство неудовлетворенного раздражения.
Даже вдовы, и те насторожились: словно и их доля там, в этой страшной избе.
Готова подвода.
Идет!
Идет Асимов в последний раз по родной земле.
Жадно валит, ступает спешно за ним и родня и деревня, до моста дойдут… обычай такой, а там уж посадят и увезут навеки… Забежали ребятишки вперед: пятятся задом, не оторвутся от страшного, загадочного лица…
Думка одна у всех: отдаст ли деньги? И себе ничего не взял, чтобы не узнали, где прячет их… Врасплох захватило… Ох, человек!
Мост: стой!
Стал Асимов. Ни кровинки, – сжало там что-то железным обручем душу, и глядит она из его помертвелых глаз. Порядок порядком… взметнул боком вверх глаза:
– Прощайте, православные христиане… – Хотел сказать: «лихом не поминайте», и поперхнулся. Родная земля, в последний раз… что ж это вышло? Какой силой смахнуло, как рукой, все… прахом пошло… Захватило что-то внутри и рвет, отрывает душу от живого места.
Глядит Асимов в небо, налились глаза, страшно и скорбно глядит отлетающим взглядом. Впились в него: неужели не откроет?!
Илька повалился в ноги.
Толкнул кто-то Варвару, указывает на заморыша да на Асимова. Схватила Варвара сына на руки.
– Внучка пожалей, любимого внучка, ему скажи, где деньги зарыл.
Замерли все, притаили дыхание.
Едет мимо следователь, смотрит в налившееся нечеловеческое лицо, смотрит в жадно впившиеся, перекошенные лица деревни, и несутся ему вдогонку раскаты дикого:
– Будьте прокляты вы, брюхи ненасытные… Нет вам денег!!