bannerbannerbanner
полная версияРусская мода. Фейк! Фейк! Фейк!

Мистер Моджо
Русская мода. Фейк! Фейк! Фейк!

Полная версия

По моим подсчетам, у нас был день или два передышки. Бюрократическая машина разгоняется медленно. Бульдозеры – лишь острие, за которым скрываются тысячи формуляров, бланков, печатей, устных договоренностей, лживых мин на официальных фуршетах, слов с подтекстом и в конечном итоге – нерешительности, нерешительности на каждом из уровней. «Что если есть кто-то сверху, кто это не одобрит?», – думает каждый из них. И самый главный, наверняка, не является исключением. «Что если есть еще кто-то?», – смутно догадывается он, с тревогой вглядываясь в небеса.

Поэтому я скомандовал своим парням отбой, а напоследок дал им поиграться с мегафоном. Парни были рады. Звуки их голосов, многократно усиленные прибором, разносились по нашему псевдо-лесу до утра: «Фак ю! Фак ю! ФААААК Ю!»

Москва, отделение полиции «Китай-Город»

Ужас, ужас, ужас – вот то, что окружает Федора Глухова последние сутки. Сначала его бросают на заднее сиденье полицейской машины, а по бокам усаживаются два мрачных типа в форме – следить, чтобы Федор не убежал. Затем его целую вечность оформляют в участке – бесчисленное количество раз заставляют назвать свои данные, кропотливо берут отпечатки пальцев, заставляют сдать ремень и шнурки от кроссовок («Чтобы там, в камере, ты не повесился, парень», – объясняет очередной мрачный полицейский тип). Вслед за шнурками настает очередь карманных денег, ключей, мобильника, рекламного флаера из ближайшей к дому пиццерии, билета в кинотеатр с оторванным корешком и одного презерватива – всего того, что обнаруживается в карманах. На этой стадии Федор предпринимает неуклюжую попытку контакта.

– Я могу хотя бы позвонить? – жалобно просит он. – У меня же есть право на телефонный звонок.

Мрачный полицейский зовет коллегу, передает ему слова задержанного, после чего оба долго и раскатисто ржут – словно Федор рассказал им самую веселую шутку на свете.

Ему приказывают встать, повернуться лицом к стене, крестом сложить руки за спиной. Защелкивая наручники на его запястьях, полисмен сообщает: пришел приказ, чтобы определить Федора в камеру смертников. Из этой камеры есть только один путь – на электрический стул, говорит полисмен и сокрушенно качает головой: ой-ой, не повезло, что же нужно было натворить, чтобы достучаться до этого?

У Федора темнеет в глазах – от истощения, нервов, голода, но главное – от страха неминуемой скорой смерти. Ноги больше не держат, голова плывет, в следующую секунду он валится в обморок. Полицейским безумно весело.

– Он купился, – согнувшись от хохота говорит один. – Купился на камеру смертников.

– Пойду, приведу ребят, чтобы тоже посмотрели, – отвечает второй.

В комнату вваливаются еще полицейские, им пересказывают историю. Как по команде все достают мобильники, начинают снимать бесчувственное тело – все думают, как лучше назвать видео, когда будут заливать его на «Ютьюб». Варианты: «Наркоман отрубился прямо в участке», «Хлюпик расклеился перед допросом», «Любителю бутирата пригрозили камерой смертников, и вот что после этого вышло».

Когда все вдоволь насмеялись, Федора приводят в чувство и тащат в камеру. Обессилевший, он висит на руках полисменов – ноги волочатся по земле, чубатая голова безвольно висит. Со стороны выглядит как чистое гестапо.

Его вталкивают в клетушку два на два метра и с шумом захлопывают дверь. Дальше начинается самое ужасное. Рефлексия. Федор Глухов еще не до конца пришел в себя, но те участки мозга, которые продолжают работать, выдают сигналы SOS. Будущего больше нет… Попрощайся со всем, что ты любил… Общество кровожадных зеков отныне будет твоей компанией… И это в лучшем случае, если только смертный приговор отменят… А еще эта татуировка на заднице… С надписью «жертва»… Зекам она наверняка придется по душе…

Когда Федора Глухова вызывают к следователю, он уже готов сдать всех, лишь бы его помиловали, хотя следователь всего лишь хочет поинтересоваться, какого хрена он все это натворил? Чем провинился гостиничный номер – в котором, между прочим, останавливались президенты, короли и Мадонна – что Федор Глухов подверг его такой жестокой экзекуции?

Как раз на этот вопрос ответа у Федора Глухова нет.

В руках у следователя – фотоаппарат, изъятый при задержании. На его экране следователь листает фотографии, сделанные Федором во время проклятой ночи. Он увеличивает некоторые особенно удачные кадры, крякает, хмыкает, и по всему видно, что просмотр доставляет ему удовольствие.

– Просто немыслимо, – комментирует он. – Кстати, ты не познакомишь меня с девочками с тридцать шестого, тридцать седьмого и сто пятьдесят первого кадров?

Федора возвращают в камеру, где он обнаруживает, что за время отсутствия к нему подселили соседа. К облегчению Федора, это не какой-нибудь явный уголовный тип, а такой же растерянный, впервые попавший в лапы закона неудачник, как и он сам. Подобно другим жителям страны, никогда не бывавшим в тюрьме, Федор Глухов знает массу легенд о том, что делают в заключении с новичками те, кому сидеть не в первой. То, что сосед категорически не тянет на бывалого – например, в настоящий момент он сидит, забившись в угол камеры, и плачет навзрыд – позволяет Федору на время перестать беспокоиться за свою мужскую честь. Он отмечает, что сосед одет очень здорово и дорого – хотя после общения с полисменами одежда кое-где порвалась, что те его ногти, под которые не забилась грязь – вероятно, человек цеплялся за что-то, когда его тащили – выглядят тщательно ухоженными, словно над ними работали пилочкой в хорошем салоне, и что сквозь стрессовую бледность на лице и руках соседа проступает ровный плотный загар. Словом, несмотря на все удручающие обстоятельства, в незнакомце виден тот лоск, который отличает обеспеченных людей от необеспеченных.

Федор Глухов присаживается рядом.

– Анталия? – осторожно интересуется он, имея в виду загорелые конечности соседа.

Тот поднимает к нему удивленное, мокрое от слез лицо:

– Тайланд, – говорит он, после чего разражается новой порцией рыданий.

Федор Глухов смотрит на него, и на его глаза тоже наворачиваются слезы. Как же чертовски несправедлив этот мир, если два хороших парня – а в том, что его сосед – хороший парень, Федор почему-то не сомневается – вынуждены сидеть в тесной камере и оплакивать свою судьбу. Одного ждет смертный приговор за разгром гостиничного номера, а второго… «В чем могут обвинять этого человека?», – задумывается Федор. Полный, с солидной залысиной на лбу, нелепо скрючившийся на узкой скамье, тот выглядит совершенно безобидным.

Сосед шмыгает носом:

– Меня обвиняют в создании международной преступной сети, – говорит он, словно бы прочитав мысли сокамерника. – Но я не виноват, слышишь? Я не виноват! – он вскакивает со своего места и начинает стучать кулаком по двери. – Дежурный! Выпустите меня! Произошла чудовищная ошибка!

Через пять или шесть часов сидения Федору становится известна остальная часть истории. Незнакомца зовут Роман Кортюсон. Вообще-то, его настоящая фамилия – Раков, но Кортюсон звучало так по-французски, что Раков решил взять этот псевдоним себе – все французское хорошо котируется в том бизнесе, которым он занят. Речь идет о «Луи Вьюиттон», до недавнего времени Кортюсон возглавлял бутик бренда в Столешниковом переулке («Я был там самым-самым главным, понимаешь? – слезы ручьями текут по его лицу. – И все мальчики и девочки слушались меня»). Так продолжалось до тех пор, пока он не связался с двумя пройдохами, и те не предложили ему продавать в бутике левый товар («Это все они – они и их проклятые деньги», – рыдания). Барыши потекли к Кортюсону рекой, но потом один из продавцов случайно продал две левые сумочки редактору модного журнала («Полина Родченко, вряд ли ты о ней слышал») – и в магазин к Кортюсону ворвались полисмены во главе с агентом Интерпола. «Теперь ты понимаешь, что я никакой не организатор. Скажи это полицейским, когда тебя поведут на допрос. Скажи, что здесь сидит человек, который ни в чем не виноват. Я всего лишь жертва негодяев. Это они, а не я должны сидеть здесь».

Потрясенный Федор Глухов смотрит на сокамерника:

– Так это были вы? В том скандале с подделками…

Роман Кортюсон поднимает голову, его лицо искажает злобная гримаса. Он вскакивает, хватает Федора Глухова за крутки и начинает энергично трясти:

– Я же сказал тебе, что это был не я! Я ни в чем не виноват!

В следующую секунду приступ ярости проходит. Кортюсон валится на пол, всхлипывает и, кажется, готов вновь напустить море слез. Федор на всякий случай отодвигается от него подальше…

Следующие миллион лет они сидят молча – говорить больше не о чем, каждый думает о своем – а потом звенят ключи в замке и дверь камеры с грохотом открывается, впуская луч света из коридора.

– Глухов, – басят оттуда. – На выход. Смертный приговор отменяется.

Федору отдают ключи, мелочь, презерватив и даже шнурки, и ремень. Он до последнего ждет подставы – выстрела в затылок или другого коварства – и по-настоящему осознает, что спасся только, когда сталкивается лицом к лицу с отцом, ждущим его на улице перед участком.

– Сынок, – говорит отец, внимательно глядя на отпрыска. – Кажется, тебе придется в чем-то изменить свою жизнь…

Папа договорился с отелем о возмещении ущерба. В обмен те пообещали забрать заявление. Папе пришлось влезть в кредит – такой, что о сумме ему страшно и думать, и уж, конечно, он не собирается возвращать деньги в одиночку.

– Тебе придется найти нормальную работу, Федя! Думаю, будет лишним говорить это, но оплачивать твою квартиру нам теперь тоже нечем. Тебе придется переехать к нам с мамой.

Вечером Федор Глухов курит одну за другой сигареты, слоняется из комнаты в кухню и обратно в своей квартире на Хитровке и не знает, с чего начать переезд. В мыслях – совершеннейший разброд, в зеркале – изможденное лицо человека, которого протащило через огонь и воду.

Его взгляд падает на «Макбук», лежащий на полу рядом с диваном. Федор открывает его, брезгливо морщится, потому что крышка «Макбука» заляпана чем-то красным и липким, набирает в адресной строке интернет-браузера название своего блога – Glam Yourself и входит в зону администрирования. Затем – секунду поколебавшись – он удаляет все фотографии и записи.

 

«Вы действительно хотите удаления?», – будто бы недоумевая, переспрашивает компьютер. Федор с силой бьет пальцем по клавише: «Да!»

Гонконг, район Юньлон, швейная фабрика

– В конце концов, они пошли на мировую. И, боюсь, не сделай они этого, я бы сам выкинул белый флаг. Терпеть это далее становилось невыносимо.

Мы выдержали натиск милиции – не без помощи западных телеканалов, журналисты которых окопались в лагере в ожидании хороших кадров. Те не заставили себя ждать. При появлении омоновцев в полной боевой экипировке стало ясно – кадры будут что надо. В шлемах и нагрудниках, с дубинками, болтающимися на бедрах, и странными, похожими на печные трубы предметами, в которых знающие люди сразу определили пушки для стрельбы газовыми снарядами, ОМОНовцы выглядели как зловещая армия сатаны. И, конечно, они сразу повели себя в обычной манере: взялись крушить палатки и хватать, кого ни попадя, из-за чего журналисты испытали настоящий экстаз.

Когда из-за деревьев словно прицелы снайперских ружей высунулись телекамеры – не меньше десятка телекамер, и у каждой крупными буквами написано иностранное название телеканала – полицейские с грустью осознали: обороты придется сбавить. Никому не хотелось казаться извергом перед лицом мировой общественности. Никто не хотел брать на себя ответственность за кровь, которая должна была вот-вот пролиться. Позже, один из бойцов даже попытался дать комментарий западным журналистам – чтобы как-то объяснить происходящее и оправдать свое присутствие – но получилось донельзя хреново. «Мы просто выполняем приказ», – сказал он, откинув забрало шлема, под которым открылось раскрасневшееся веснушчатое лицо. «Чей приказ?», – последовал вопрос журналиста. «Ну… Это… Я не вправе раскрывать имена», – замялся он. После этого всем стало ясно, что карательная операция провалилась и ее придется свернуть.

Мы выдержали диверсию провокаторов. Как-то под вечер в лагере появились странные люди, несомненно, подосланные заказчиками трассы – они пытались предлагать деньги в обмен на дезертирство. Мне доложили об этом адъютанты – да, да, у меня теперь были адъютанты, целых три, что шло очень на пользу имиджу бесстрашного полевого командира, какой за мной закрепился. К провокаторам отправили группу устрашения, довольно многочисленную. Они были биты и изгнаны, а я после этого инцидента произнес перед народом вдохновенную речь: «Товарищи, братья, родные мои! Они думали купить ваши благородные сердца деньгами, но они жестоко просчитались! Наша идея не продается! Наша свобода не продается! Наш лес не продается! Ура, товарищи!»

В конце концов, они пошли на переговоры. Приехали Гузман и Кацман – на той же черной машине, в которой они появились впервые у ворот фабрики – и озвучили альтернативный вариант: «Трассу строят чуть левее, пострадает лишь часть леса, а другая часть останется жить». Эти слова встретил возмущенный гул. Визитеры занервничали: «Почему вы не согласны? Это хорошее предложение, которое устроит всех». Я выступил из толпы: «Либо остается весь лес, либо идет война до конца». Гузман скривился: «Знаем мы ваш лес». А Кацман добавил: «Вас нужно засадить, честное слово». Из его уст это прозвучало как комплимент.

Тем временем наступил декабрь. Пошли снегопады. Несмотря на кажущийся бодрый вид и пафос речей, мой боевой дух стремительно падал. Когда я возвращался с фабрики, куда продолжал выбираться ежедневно, и смотрел со стороны на наш лагерь – на присыпанные снегом палатки и застывшую спецтехнику, мне казалось, я смотрю какой-то фантастический фильм. Моя роль в нем была одной из главных. Но – будем откровенны – разве я рвался исполнять ее? Разве я не получил ее по какой-то нелепой ошибке?

С каждым днем становилось холоднее. Снега все прибавлялось – и, если бы в лагере не занялись его уборкой, нас бы засыпало уже с головой. После тепла фабрики воздух обжигал легкие, заставлял краснеть и слезиться глаза. Нередко я застывал у ее дверей и задумывался, разглядывая в сумерках отблески лагерных костров: а не бросить ли все? Может быть, правильным было бы принять предложение провокаторов и взять их деньги? Происходящее слабо напоминало цивилизованный бизнес. Оно слабо напоминало его с самого начала, но сейчас перешло последние границы, превратившись в отчаянную борьбу за выживание – в партизанство, которому не видно ни края, ни конца. Строители специально тянут время, чтобы заморозить нас всех в лесу. И они чертовски правы в своих расчетах, потому что с каждым днем все более очевидной становилась одна мысль: к черту этот бизнес, к черту лес, к черту все, и пока еще ходят ноги, нужно драпать из этого проклятого места, что есть сил.

В один из таких моментов критического самоанализа зазвонил мой мобильный, и с другого конца трубки мой партнер Паша Шнеерзон сообщил: «По моим сведениям, они капитулируют на днях. Трассу решено перенести. Будь на месте, чтобы подписать пакт».

– На месте?! – заорал я. – Быть на месте?! Да ты знаешь, что здесь минус пятнадцать градусов по ночам, сукин ты сын? У нас тут гребаный ледяной городок!

Если бы в тот момент я меньше зацикливался на себе, то мог бы заметить, что голос Шнеерзона предательски дрожит…

Подписание мира произошло через два утра на третье и походило больше на военную операцию, чем на соглашение двух сторон. Сначала подъехали полисмены. Их оказалось неожиданно много – четыре или пять машин с мерцающими мигалками припарковались на площадке у лагеря. Оттуда выскочили не меньше тридцати полицейских, которые начали оживленно бубнить что-то в свои рации – «центр, центр, здесь чисто» – и притаптывать площадку для посадки важных птиц. Подъехали еще два автомобиля, оба были без опознавательных знаков, но по напряженным лицам в салоне, в них угадывались сотрудники в штатском или телохранители или – что тоже могло оказаться правдой – представители спецслужб. Честно говоря, я по-другому представлял себе подписание мира. Лагерный народ, судя по мрачным лицам, думал о том же. Не знаю уж, чего мы ждали: лавровых венков или героических гекзаметров в свою честь, но уж точно не оцепления, которое развертывали прямо перед нашими глазами.

Вскоре на лужайку, тщательно обследованную на предмет вероятных опасностей, выехал сверкающий, убийственно черный кортеж. Из него повалили все разом: губернатор со своей свитой, замы его замов, усатые толстые мужики – представители застройщика, дамы в соболях и миллион других людей, чье присутствие здесь вряд ли смогли бы объяснить и они сами.

Я вздохнул с облегчением. Главное, что явился губернатор. Это означало, что речь все-таки скорее пойдет о мире. Маловероятно, что он отложил свои дела и прибыл только для того, чтобы посмотреть, как защитников лагеря размажут по стенке. И потом – Алеша. Ведь это он рассказал о переносе стройки. Для него не было никакого смысла вводить всех нас в заблуждение, если только он сам не стал жертвой дезинформации. Я поискал глазами фигуру своего компаньона в толпе людей. Алеши Шнеерзона среди них не было. Зато Гузман и Кацман оказались тут как тут – оба, заметив мой взгляд, словно по команде ответили гаденькими улыбочками.

Я не совсем понял причину их радости – в конце концов, это они проиграли войну и были вынуждены отступить – но решил, что гаденькая улыбочка, вероятно, была уже их обязательным атрибутом – намертво приклеившимся к лицу и сопровождавшим их во всех жизненных ситуациях, вне зависимости от того, как и в чью пользу они складывались. Я подозревал, что, даже в ад они войдут – а рай им явно не светил – точно так же: гнусненько осклабясь, блестя масляными хитрыми глазками. И наверняка за это умение в аду им сразу дадут звания лейтенантов: вместо того чтобы упечь их в адскую сковороду, всего лишь пошлют следить за тем, как жарятся другие грешники. Что за дьявольская несправедливость…

Тем временем, полки начинали строиться. По обе стороны от губернатора образовалась линия полицейских и агентов в штатском, вставшая таким образом, что сам он оказался чуть впереди. Аналогичное построение, как я заметил, случилось и в наших рядах: я был первым, а за мной стояли, плечом к плечу, хмурые, серьезно настроенные люди – зеленые активисты. Все это напоминало какую-то бандитскую сходку: по правилам вожаки враждующих группировок должны были сблизиться и начать валить друг друга базаром. Приблизительно, именно это и начало вскоре происходить.

– Поздравляю вас, – произнес губернатор громким, хорошо поставленным басом. Вблизи он казался крепче, чем издали – грузный, с седыми усами, подковой спускавшимися к подбородку, похожий на старого медведя. – Мы долго совещались и пришли к выводу, что прокладывать трассу в этом уникальном, веками формировавшемся заповеднике нецелесообразно. Магистраль будут строить в другом месте. Вы отстояли свой лес…

В этот момент я и заметил Алешу Шнеерзона. Он стоял во втором или третьем ряду губернаторской свиты рядом с крупным типом явной европейской наружности. Видимо, дело было в элегантном шарфе, обмотанном у европейца вокруг шеи – наши-то все были сплошь в бобровых шапках и при каракулевых воротниках. Презирая шарфы, считая их уделом педиков и женщин, они щеголяли крупными узлами галстуков из-под своих беспонтовых дубленок, стоимостью не меньше двух тысяч долларов каждая. Алеша Шнеерзон что-то говорил европейцу, одновременно показывая руками на меня. По его губам я смог различить слова. То, что я различил, ввергло меня в ужас. Потому что – если только все происходящее не являлось галлюцинацией – Алеша говорил: «Это – тот, кто вам нужен. Это – главный зачинщик. Я клянусь вам, это он!»

Была еще одна маленькая деталь. Его руки, которыми он так беспомощно взмахивал, пытаясь убедить своего собеседника, были скованы блестящими, новенькими, такими гладкими, словно только сошли со станка, наручниками.

Вот тогда я и решил, что пора рвать когти.

Я оттолкнул губернатора, из-за чего его речь – торжественная и пафосная, в иных обстоятельствах я был бы готов слушать ее вечно – захлебнулась, когда он повалился ничком в снег: «И достойные защитники леса, грррр….»

Я пустился наутек – по сугробам, проваливаясь в них почти что по пояс, замечая краем глаз, что от толпы, окружавшей губернатора, отделились смутные тревожные тени и бросились вслед за мной, а впереди всех – дюжий европеец, и при его ногах, таких длинных, ну точно как у лошади, расстояние между нами заметно сокращалось с каждым его шагом. Я не знаю, что происходило с остальными защитниками леса. Судя по шуму, который раздавался за моей спиной, они ринулись в бой, и в ответ в бой ринулись многочисленные полисмены, размахивая дубинками – всего этого я уже не видел и не чувствовал, а слышал только свое бешено колотящееся сердце, да снег – скрипучий, вязкий, с шумом осыпающийся под ногами.

Очевидно, мы проиграли борьбу.

Очевидно, нашей фабрике конец.

Эти мысли вонзались мне в голову словно индейские стрелы – одновременно с толчками крови в висках. Я утопал в снегу, я задыхался и беспомощно размахивал руками, с каждым новом шагом все больше погружаясь в эту вязкую белую массу, в то время как европейцу, казалось, было все нипочем. Он стремительно приближался, он был как большой и разъяренный хищник, и снег вместо того, чтобы засасывать его, напротив, придавал ему скорости и сил – как будто он выталкивал его на поверхность и пружинил под его ногами, в то время как я проваливался в него все больше и больше.

В конце концов я рухнул, не в силах бежать дальше, и уже через секунду он оказался надо мной.

– Ю ар андер арест! – заорал он, защелкивая наручники на моих беспомощных, ослабевших руках. – ЛУИ ВЬЮИТТОН ИЗ ОВЕР!

Подмосковье, лагерь зеленых

С каждым днем пребывание в лагере бесит Полину все больше. Кажется, что они здесь целую вечность – спят в промерзшей палатке, едят кашу из котелка, ни душа, ни обогревателей, ничего, а только вероятность быть арестованными полицией, когда та в следующий раз решит начать наступление.

Денис Боярцев чувствует себя в своей тарелке. Целыми днями ходит по лагерю, подбадривает бойцов. Его многие знают, вместе участвовали в прошлых акциях, так что он здесь – вроде неформального лидера, не считая того бородатого парня, эколога, который первым поднял всех на борьбу. «Мы здесь стоим за правое дело, детка», – успокаивает Боярцев Полину. Интересно, она одна замечает, что лес, ради которого сотни человек готовы положить свои жизни, не стоит и выеденного яйца? То есть, Полина мало что понимает в экологии, и в принципе согласна, что губить деревья – плохо, но тот пейзаж, что она ежедневно наблюдает – десяток скрюченных деревьев на пригорке – совсем не тянет на реликтовый заповедник, каким это место преподносят его защитники.

 

Она пробует осторожно подступиться к Боярцеву: «Милый, а тебе не кажется, что здесь есть двойное дно? Ты видел, как описан этот лес в документах? Общался с почвоведами или кем-то еще? Собирал факты?». Но Боярцев только возмущенно отмахивается от нее. Его довод: «Разве ты не видишь этой красоты сама?».

Полина отчаянно старается рассмотреть красоту. Она вглядывается в нее с утра, иногда подолгу застывает, рассматривая ее днем, и уж конечно – она уделяет созерцанию красоты не меньше пятнадцати минут каждый вечер, но все, что происходит, это то, что она все больше ощущает себя в эпицентре массового помутнения сознания. Все видят, а она нет. Все как заведенные бормочут «лес, лес, лес», но никакого леса не существует. Он – иллюзия, сформированная силой коллективной мысли, и Полина, наблюдая за происходящим, начинает подозревать: если лагерь простоит здесь еще пару месяцев, а его обитатели продолжат заклинать пустоту, очертания могучего древнего заповедника действительно выступят из нее, обретя форму, размеры и объем.

По-хорошему, надо собирать вещи и по-тихому сматываться, но Полина хочет быть последовательной. Разве не она пообещала себе стать расчетливым, хладнокровным, закаленным испытаниями бойцом? Воином, встающим на пути фэшн-корпораций и приводящим в ужас их персонал? Это была она, да. Но в то время, она и предположить не могла, что испытания продлятся так долго, а погода может быть настолько холодной. Проведя последние зимы в Лондоне, потом в Нью-Йорке, беспрестанно летая на каникулы в Тайланд, Полина подзабыла, что такое настоящая русская зима, и теперь это открытие неприятно ошеломляет ее.

Второй пункт – Денис Боярцев. Ее любовник, опора и компаньон. Он видит, что Полине не по себе, и как может пытается облегчить ее существование. Замечательный мужчина. Лучшего нельзя и желать. Так убеждает себя Полина.

Но взглянем правде в глаза. Наивная уверенность Боярцева в собственной правоте, подчеркнуто бравый вид, с каким он держится в лагере, его трогательная забота о Полине, одновременно с нежеланием возвращаться в Москву до тех пор, пока лес не будет спасен, его улыбка, добрые прищуренные глаза, весь его образ жизни и, наконец, его вечные камуфляжные штаны – все это сидит у Полины в печенках.

Ей всего лишь нужно признаться в этом самой себе. У Дениса Боярцева неплохая фигура, да. Было здорово иметь такую рядом, когда мир вокруг рушился в тартарары. Но достаточно ли этого, чтобы оправдать продолжение их связи? Полина отмахивается от сомнений как от назойливых мух. Она старается быть верной боевой подругой и замечать вокруг себя только хорошее. Лучше всего это удается ей, когда наедине в палатке Денис Боярцев остается голым и, по возможности, молчит. Но поскольку они спят одетыми, зарывшись в ворох курток и одеял, чтобы не замерзнуть, а Денис Боярцев день и ночь, не затыкаясь, говорит о важности спасения леса, таких моментов в ее жизни становится все меньше.

В одно из утр по лагерю идет слух: со дня на день чиновники приедут подписывать мир, они отступили и решили перенести трассу в другое место – «где нет релкитовых лесов». Полина слышит это и обращается к высшим силам. Она молит их сделать так, чтобы слух подтвердился, и в то время, как все в лагере закатывают радостную пьянку по случаю победы в войне, она – боится даже улыбнуться, боится, что улыбка может оказаться преждевременной и спугнуть удачу.

День или два лагерь похож на передвижной цирк-шапито. Иностранный телеканал прислал несколько ящиков шампанского с поздравлениями – в приложенном к шампанскому письме активистов назвали «борцами молодой демократии» и «атлантами, несущими на своих плечах справедливость, мир и надежду». Обитателям лагеря это здорово польстило – тут же на экстренном общем собрании было решено не церемониться и уничтожить последние запасы спирта.

И вот уже кое-кто учит иностранных телевизионщиков, как пускать огонь изо рта («набираешь спирта в рот, подносишь ко рту огонь и-и-и-и…»), из припаркованных машин гремит разномастная музыка, а старожилы расчехляют гитары. Все грозит закончиться хоровым пением одного из вечных хитов – вероятнее всего, это будет «Милая моя, солнышко лесное».

– Мы победили! – Денис Боярцев подхватывает Полину на руки и подбрасывает в воздух. – Мы показали им всем! – он отвешивает ей сочный поцелуй. – Разве ты не рада?

Полина больше не может сдерживать себя. Она победила тоже, она прошла этот путь до конца – не сбежала, не была плаксой и проявила стойкость, почетную даже для мужчин, не говоря уже о женщинах. Улыбка появляется на ее усталом, отвыкшим от косметики лице – первая за многие дни, и уже не сходит с него, даже когда все, обнявшись, начинают петь бардовские песни перед костром, когда глубокой ночью она пытается заснуть в заледенелой палатке, пряча лицо от хмельного (впервые видела его пьяным) дыхания Дениса Боярцева, и когда под утро от холода начинает, по обыкновению, сводить ноги.

Докладная записка №3, отдел ХХХ

Отправитель: Жак Дювалье, агент

Получатель: Жан-Люк Потен, руководитель отдела ХХХ

Это была чудовищная погоня, шеф. Просто чудовищная. Я знаю, вы сразу хотите узнать главное, и тут я буду как на духу. Я не взял его. Зачинщика. Пирата номер один. Он был почти у меня в руках, я дышал ему в затылок, но… Он ускользнул.

Теперь, когда разобрались с основным вопросом, в двух словах расскажу о прелюдии. Поначалу все шло гладко. Малыш-администратор из местного «Луи Вьюиттон» сдал мне своих подельников еще до того, как его оформили в камеру. Он плакал, цеплялся мне за брючину и умолял отпустить его к маме – самое жалкое зрелище, какое я только видел.

Подельников двое, сообщил мне администратор. Один – постоянно обитает в Москве. Я навел о нем справки: катается на дорогой машине, числится в светских львах и на каждом шагу раздает интервью модным журналам, называя себя дистрибьютором продукции нашего любимого Дома. Какова наглость, а, шеф? Это все равно, как если бы арабы, торгующие барахлом у Эйфелевой башни, снялись для «Вог». Второй – постоянно в поле и следит за фабрикой. Раз в неделю отправляет в Москву машину, груженую контрафактом. Где фабрика, администратор не знает.

Поскольку первый был ближе, я решил начать с него. «Ублюдок любит тусовки – окей, – решил я. – Возьму его прямо там». Вообще – если позволите небольшое лирическое отступление – тусоваться здесь любят больше всего. Город просто кипит от тусовок. Семь дней в неделю, двадцать четыре часа в сутки, в тысяче не зависящих друг от друга мест. Надо полагать, так русские отрываются за коммунизм. По улицам бродят толпы олигархов – в шубах и с банками черной икры подмышкой. Девицы ведут за ними настоящую охоту – высматривают их из окон такси и, завидев, срываются, как пущенные в цель торпеды. Кажется, что еще чуть-чуть, и нефть забьет прямо из канализационных люков. Девиз этого города: «Пробейся ближе к нефте-доллару или сдохни!».

Конечно, такой приятный европейский парень как я не мог не поиметь здесь успех. Поэтому я заказал себе смокинг и бабочку – кстати, в контору уже прислали счет? – и отправился ловить пацана.

Я прочесал все бары для толстосумов. Побывал на сотне-другой презентаций. Был приглашен на двадцать два закрытых вечера, четыре дня рождения и две свадьбы. И теперь я серьезно настроен просить у вас прибавку, шеф, потому что это была напряженная работа – напряженная и очень вредная – и мне страшно даже думать, что там сейчас с моей печенью. По утрам ее прихватывает, и наверняка она истерзана в хлам…

Короче, однажды я нашел его. У меня был с собой фоторобот, который составили по описанию администратора, да и машина вроде подходила – ублюдок садился в роскошный красный «Порше 356» 64-го года. Никакой экономии топлива, никакого здравого смысла, одно неприкрытое пижонство – ей-богу, если бы я остался в Москве чуть дольше, мне бы понравились русские. Но тогда было не до сантиментов. Поэтому я просто взял парня за шиворот и хорошенько встряхнул – не забыв, извиниться перед его длинноногой мадемуазель. «Благороднейше прошу простить меня, – сказал я ей. – Но я вынужден украсть вашего кавалера на какое-то время». Ее ответная улыбка была просто ослепительной…

Рейтинг@Mail.ru