bannerbannerbanner
За стеклом

Робер Мерль
За стеклом

Полная версия

Часть четвертая

I

13 часов

Маленькая, худая, прямые бесцветные, коротко подстриженные волосы падают на лоб, глаза светлые, без следа косметики, лицо длинное, тонкое, асимметричное, похожа не то на цыпленка, не то на уличного мальчишку, очень, однако, серьезного, в вельветовых брюках горчичного цвета с проплешинами на коленях и ягодицах, в бумажной светло-коричневой рубашке, слишком просторной у шеи, в поношенном сером свитере грубой вязки и толстых нечищеных лыжных ботинках, Дениз Фаржо – двадцать лет, студентка ИППВШ[10], место жительства студгородок – вышла в 13.05, зажав книги под мышкой, с лекции Арнавона о Реконструкции в США. Как ипепевешовка, она получала 1060 франков в месяц и считала себя богачкой, но экономила на всем, чтобы купить подержанную малолитражку (цель: посетить Шотландию во время летних каникул, желательно с сокурсницами). Едва она выбралась на воздух, в лицо ей ударили дождь и ветер, и она, осторожно перепрыгивая лужи, побежала через четырехсотметровую полосу асфальта, гравия и грязи, отделявшую корпус А от реста. Странно, что архитектору не пришло в голову протянуть до реста центральную галерею. Дениз покрепче зажала книги под мышкой и подумала: отделять жратву от духовной пищи – типичный спиритуалистский предрассудок буржуазного общества.

Перед рестом она замедлила шаг. На шести последних метрах к ней справа и слева тянулись руки с листовками. Дениз добросовестно брала все – католические, НССФ[11], объединения литфаковцев, троцкистские, маоистские, ассоциации общежитийцев. Она по собственному опыту знала, каково топтаться два часа в грязи перед рестом, распространяя пропагандистскую литературу. С души воротит от эгоизма всех этих пижонов и пижонок из XVI округа, которые равнодушным жестом отвергают листовку или тут же ее бросают. Дениз остановилась около Мериля, высокого блондина атлетического сложения, веселого и краснощекого, – он раздавал листовки КСС[12].

– Салют, – сказала она. – Порядок? Может, подменить тебя, когда я выпью кофе?

Он покачала головой:

– Нет, нет, сегодня мой черед.

Она улыбнулась ему и на минуту задержалась, перечитывая антигошистскую листовку. Родил листовку Жоме, но Дениз, перед тем как ее перепечатать и ронеотипировать, предложила смягчить два или три выражения.

Она подняла голову:

– Гошисты не очень пристают?

– Нет, нет, – сказал он улыбаясь, – шьются, как всегда, походя, обычные мелкие оскорбления: ревизионист, социал-демократ, контрреволюционер – шаблон, что называется, – добавил он улыбаясь.

– Bueno, me voy a beber un cafecito[13], – сказала она, поворачиваясь на каблуках и бросая ему через плечо дружеский взгляд.

– Hasta luego, companerita[14], – сказал Мериль. Произношение у него было свинское, но ему было приятно бросить ей несколько испанских слов, которые он знал.

Хотя застекленный с трех сторон нижний холл реста был огромен, Дениз, когда она вошла, охватило ощущение тепла и уюта. В центре зала, в своего рода квадратном бассейне без воды, куда вели две ступеньки, был бар. Гигантски разросшиеся растения отделяли один от другого маленькие столики, это было здорово. Свет падал сверху, и все казалось зеленовато-синим, словно в морских глубинах. Дениз заняла место в небольшой очереди у стойки и окинула взглядом студентов, сидевших за столиками. Сомнительно, чтобы к часу дня они уже успели пообедать на втором этаже. Нетерпеливые, вроде нее самой. Перехватили, наверно, в полдень какой-нибудь бутерброд в кафетерии, а теперь пытаются залить неутоленный голод чашкой кофе. Она бросила взгляд на стойку: еще оставались куски Савойского торта, тем хуже, она позволит себе порцию. Она присмотрела свободный столик неподалеку от одной из двух монументальных лестниц, которые вели в рест. Ну и народу на лестнице! Стоят вплотную, плечо к плечу, ступенька за ступенькой, и каждые две минуты поднимаются ступенькой выше; нет, правда, от них просто опупеть можно, готовы ждать полтора часа, чтобы набить брюхо. Прямо символично: нетерпеливые, сидя, созерцают восхождение терпеливых. Меня выводит из себя даже эта короткая очередь в баре. Она втянула в себя тяжелый, обволакивающий запах кофе, у нее засосало под ложечкой, она вспомнила о Мериле, там, на улице, под дождем: потрясный парень. На Кубе ни разу не скис за все три недели жизни в палаточном городке, несмотря на жару и усталость, и всегда заботился только о других, о себе никогда. Подошла ее очередь, она взяла порцию торта и два кофе.

Жоме назначил ей встречу на час десять. Осторожно неся кофе, она направилась к свободному столику у лестницы и принялась жадно поглощать торт, отламывая ложкой большие куски. Ее, в сущности, всегда удивляло, когда поносили Нантер: дома, в душной квартирке, она не такого навидалась. Старики вечно не ладили между собой. А ведь папа приносил со всеми надбавками и сверхурочными 1800 франков, и человек он положительный, непьющий. В сущности, мама не могла ему простить одного – что он рабочий. Она уважала его только по воскресеньям, когда он облачался в костюм и галстук. Право же, под конец я маму просто возненавидела, мы с Рене прозвали ее богомолом-безбожником – папу она поедом ела, а нам башку продолбила своим допотопным антиклерикализмом. И вечно все не по ней, во всем нетерпимость, ярость и тут же слезы на глазах, дрожь в голосе. Поэтому-то я и питаю с детства слабость к спокойным людям вроде Жоме. Когда я уехала из дому, папа, бедняжка, плакал тайком, спрятавшись в уборной, боялся ее насмешек. Но если подумать, в Женском педагогическом училище обстановка была еще хуже. Ну и заведение – казарменная дисциплина, никакой свободы, наказали меня только за то, что я пустила по рукам петицию против бомбардировки Ханоя; и на все училище всего два экземпляра «Монда», а профы смотрят на тебя сверху вниз, точно ты школьница, атмосфера монастыря, нескончаемые сплетни, долбежка до одури, беспощадная дрессировка, при этом еще шантаж, игра на твоем чувстве чести – вы призваны положить свой досуг на алтарь доброй славы нашего заведения, – ежесекундные напоминания об ответственности за высокое звание училища, форменный идиотизм, в конце концов, мы – для училища или училище – для нас? Она размешала сахар, поднесла обжигающую жидкость к губам, стала отхлебывать небольшими глотками. Нантер в сравнении с этим – просто рай, никому до тебя дела нет, читай что вздумается, делай что вздумается, даже чересчур. Раньше, когда я не жила еще здесь, мне и в голову не приходило, что такое возможно, – девушка в полдень знакомится с парнем, а вечером уже спит с ним, да еще похваляется: для меня переспать, что чашку кофе выпить, и, вдобавок, презирает тебя: у тебя, мол, комплекс, ты просто чокнутая, раз так держишься за свою невинность. Дениз посмотрела на часы: четверть второго, Жоме опаздывает. Ну, не мое горе, будет пить свой кофе холодным.

Она поставила чашку. В гигантском застекленном холле все двигалось и гудело, наполняя его жужжанием, похожим на жужжание тысяч пчел на паслене в сезон цветения. В первую минуту это было приятно, но потом начинало действовать угнетающе, есть в такой толпе что-то нечеловеческое, пусть она и состоит из людей. Не будь КСС, мне здесь было бы одиноко. Любопытно, что человеку, чтобы существовать, необходимо существовать для других, в малой группе. Ну, только этого не хватало! Я, кажется, занимаюсь оправданием группок! Но ведь и КСС – группка. Сколько студентов-коммунистов здесь, в Нантере? Сотня, не больше. Но разница в том, что у нас за спиной – КП. В первый раз я ощутила силу партии на празднике «Юма» в 65-м. Там толпа не была суммой одиночеств, как здесь, это был единый, братский, радостный порыв. Его пульс был ощутим. У всех одна цель, все сплочены. Нет, я этого дня никогда на забуду, люди любили друг друга, заговаривали с незнакомыми, я вступила в КСС на следующий же день. Она посмотрела на пустую чашку, вытянула под столом ноги, уставилась в пол, подняв брови. С тех пор, конечно, возникали проблемы, или как выразился бы длинный Шарль, – перипетии. Например, в 66-м году, когда партия распустила сорбоннскую секцию КСС. Мне это тогда показалось догматизмом. Когда через несколько месяцев Андрие приехал в Нантер, я к нему обратилась с вопросами.

 

Она посмотрела на часы. Двадцать минут второго, ну где он шляется? Холодный кофе ни к черту не годится, даже запах не тот, напрасно он позволяет товарищам злоупотреблять своим временем, да еще шьется с кучей девчонок. Она опустила ресницы, пальцы ее сжали край стола; в конце концов, меня это не касается, он же не давал обет целомудрия, вступая в партию, и потом, он такой милый, я убеждена, он просто не может им отказать. Когда я сказала об этом Мерилю, он хохотал до упаду, будто я несу невесть какую чушь. А я все равно так думаю. Но я, откровенно говоря, – и не в том дело, что я себя считаю такой уж красивой, – я бы ни за что не позволила, чтобы со мной спали из жалости, это унизительно.

– Привет, – сказал Жоме, садясь рядом.

Она вздрогнула и покраснела.

– Привет, – сказала она угрюмо. – Я не заметила, как ты подошел.

И, не глядя на него, добавила нарочито грубым, резким мальчишечьим голосом:

– Придется тебе пить холодный кофе.

– Ничего не попишешь, – сказал он, разворачивая сахар.

Она подняла на него глаза, пользуясь тем, что он смотрел в свою чашку: широкие плечи, квадратное лицо, черные глаза, под ними синяки, густые черные усы, прикрывающие губы, залысины на висках, вид у него был жутко старый – по меньшей мере двадцать пять лет. И спокойствие, главное, спокойствие. Он сидел перед ней, уверенный в себе, незыблемый, как утес. Он вынимал сахар из бумажки неторопливо, умелыми движениями больших терпеливых рук с квадратными, коротко подстриженными ногтями. Высокий, солидный, тяжелый. И сильный. Один голос чего стоит. Не часто услышишь от него «товарищ», а жаль. Вот на Кубе, там весь день только и раздается: «companero, companera»; и так обращаются ко всем» даже к Фиделю, по-моему, это здорово. Но уж если Жоме произнесет это слово, – например, ты ему возражаешь, а он считает вопрос важным и отвергает твои возражения, в таких случаях он начинает всегда: «Товарищ, я тебе сейчас объясню…», и голос у него делается низким, глубоким, внушительным, просто все внутри переворачивается.

Она отвела от него взгляд и сказала:

– Там какой-то парень с тобой здоровается.

Жоме поднял голову и помахал рукой Менестрелю, который сидел один за столиком неподалеку от них.

– Наш? – сказала Дениз Фаржо.

– Нет, он политикой не занимается.

– А, – сказала Дениз презрительно, – «аполитичный»?

– Не совсем. Когда парни из «Запада»[15] напали на нас в прошлом году около реста, Менестрель пришел нам на подмогу, сам, спонтанно.

– А, – сказала Дениз, глядя на Менестреля уже другими глазами.

Он сидел за столиком перед своей чашкой кофе, чистенький, зеленый юнец, отчасти папенькин сынок, но все же ничего, милый.

– Менестрель считает, – с иронией продолжал Жоме, – что «в данный момент» он политикой не занимается. Он свои студенческие годы «оставляет за скобками». Вот пройдет конкурс, тогда видно будет.

– А он пройдет? – сказала Дениз.

– Безусловно. Он смышлен и крепко вкалывает.

Дениз снова посмотрела на Менестреля. За несколько минут он значительно вырос в ее глазах. Из аполитичного субъекта стал антифашистом, из папенькина сынка – трудягой. Дениз трудяг уважала. Отец, мать, брат – в семействе Фаржо все вкалывали на совесть. Рене кончал на зубного техника, но уже зарабатывал себе на хлеб. К сожалению, он скатывался вправо. Он читал «Фигаро». И надо же, с грустью подумала Дениз.

– У него умный вид, —сказала она, не отрывая глаз от Менестреля.

– Не умный, а смышленый, – сказал Жоме.

Она подняла брови.

– Какая разница?

– Для меня ум это нечто всеобъемлющее, подразумевающее зрелость.

– А Менестрель не зрел?

Жоме покачал головой.

– Нет. В плане эмоциональном он даже несколько инфантилен. Зато в плане интеллектуальном…

Жоме сделал рукой движение вверх. Дениз взглянула на него, поглощенная его анализом.

– И чем это объясняется?

– Начальная школа, средняя, класс философии, два года в подготовительном, и все – не выходя из интерната. Он не жил, он учился.

– Понимаю, – сухо сказала Дениз и отвернулась.

О ней тоже можно сказать, что она не жила. Ладно. Значит, Менестрель невинен. Как я. Она посмотрела на него с безграничным изумлением. Неужели существуют и парни, сохранившие невинность, даже такие красивые парни? Это не укладывалось в голове. При всех преимуществах, которые у них есть, при всех правах, при всех поблажках. Менестрель ведь мог просто подойти к девочке и сказать, я хочу переспать с тобой, и никто бы не счел, что он шлюха. Напротив, его сочли бы предприимчивым, мужественным. Его бы одобрили.

– Я был в помещении Культурного центра, – сказал Жопе, ставя чашку. – Спятить можно. Группки затевают очередную фирменную бодягу.

– Они впустили тебя?

– Ты же знаешь их принципы. Они не фильтруют. Я, разумеется, удостоился нескольких любезностей вроде: «Эй ты там, контрреволюционер, ты что явился, чтобы доложить обо всем своей КП?» Или: «Хочешь, чтобы тебе рога обломали, дерьмо ревизионистское?» Но кто-то за меня заступился – оставь, мол, его в покое, у него такие же права, как у тебя. Пусть слушает и просвещается…

Жоме расправил плечи, оперся локтями о стол, развел своими большими руками с квадратными ногтями.

– Ну так вот, – продолжал он усмехаясь, – я просветился. Взяли двух их ребят. Катастрофа. Теперь они властям покажут – а что, собственно, покажут?

– Взяли двух их ребят?

– Из-за истории с «Америкен экспрес». Вчера или позавчера. Да ты знаешь. Ребята из Национального комитета защиты Вьетнама бросили камень в витрину «Америкен экспрес», сожгли звездное знамя и размалевали там все краской.

– Вспоминаю, – сказала Дениз, – Я не вижу в этом ничего дурного.

Наступило молчание.

– Я тоже, – сказал после паузы Жоме невыразительным голосом. – Но к чему ведут такого рода действия? Это авантюризм.

Глядя на свои ноги, Дениз сказала без всякого энтузиазма:

– Согласна, согласна.

– Хорошо, – сказал Жоме. – Как бы там ни было, крику сегодня у группаков хватало. Ну погодите, вот я засучу рукава, вот я задам перца таким разэтаким властям. Короче, когда я уходил, они ставили вопрос о переходе к «действиям».

– К каким действиям?

– Ну, не знаю, – сказал Жоме, барабаня пальцами по столу. – Я ушел. Весь этот фольклор не по мне, штучки в стиле Кон-Бендита: он на прошлой неделе прогуливался по галерее с двумя дюжинами парней, потрясая крестом и скандируя: «Че Чисус Чристос. Че Чисус Чристос. Че Чисус Чристос».

– Но это даже забавно, правда, – сказала Дениз с улыбкой, подчеркнувшей асимметрию ее мальчишечьего лица.

И в тот же момент подумала вне всякой логической связи: а что если бы я попросила Жоме поехать этим летом вместе со мной в Шотландию на малолитражке? На миг ею овладела безумная надежда. Но она тут же упала с облаков на землю. Невозможно, он решит, что я делаю ему «авансы», поглядит на меня и с презрением подумает: и эта туда же. Она почувствовала, что краснеет, для него она была активистка, «своя в доску», надежный товарищ, «девочка, у которой в голове не только это». Она подумала в отчаянии, ах, как это все глупо!

Менестрель поднял голову и посмотрел на Жоме. Жаль, что с ним эта девочка, можно бы поговорить, тоска глотать кофе в одиночку. Читать, работать, бродить – все это хорошо делать одному, но когда сидишь одиноко за столиком со своей чашкой кофе, кажешься себе неудачником. Жоме всегда в компании, всегда окружен цыпочками или активистками. Два рода деятельности, резко разграниченные между собой: либо он им промывает мозги, либо лапает задницы (ха-ха!). Во всяком случае, что-то он с ними делает. На этот раз, скорее – мозги, достаточно на нее взглянуть. Впрочем, сразу понятно: милая, серьезная, славная девочка. Но видик у нее – эти брюки, эта прическа, чучело, да и только. Из тех, которые воображают, что парни существуют только для разговоров о политике. Интересно, что такой бойскаутский или приютский вид бывает только у коммунисток и католичек. У настоящих, конечно, католичек, потому что остальные, вроде Жюли де Бельмон-Менестрель, смешно даже подумать… Но смеяться ему не хотелось, он чувствовал себя одиноким, заброшенным, все было худо, и в перспективе ничего веселого. Единственное, что его ждет, – работа ради куска хлеба и страшилы. Менестрель насупил брови, левой – резкий в живот, правой – прямой в морду, он выставил плечо, правая молниеносно метнулась вперед, нокаут. К сожалению, они опять поднимались, эти маленькие негодяи; после телефонного разговора с Демирмоном он нокаутировал их уже пять или шесть раз, но они снова вставали перед ним, неясные, неосязаемые и угрожающие, и всякий раз, чувствуя, как у него влажнеют ладони, обмякают ноги и сводит от страха живот, Менестрель сжимал кулаки, закрывая глаза, и внушал себе: я храбрый. Фраза отдавалась у него в мозгу, эхо раскатывалось по залам дворца, все, наконец, свершилось, страшилы были усмирены, они покорно шли за ним, лизали ему пятки, он приковывал их, как Цербера, к мраморной колонне, он выпрямлялся, он шагал из залы в залу грозной походкой и наконец добирался до сердца дворца, отдергивал красный с золотом занавес и там, посредине огромной комнаты, на квадратном ложе, —«Dearest, – говорила миссис Рассел, приподымаясь на локте и глядя на него черными глазами Жаклин Кавайон, – я так вас ждала». Ангельский голос, низкий, мелодичный, длинное лиловое (как шарфы Тетелен) платье, ниспадающее полупрозрачными складками на обнаженные ступни. Менестрель отбросил шпагу, она подпрыгнула два или три раза на широких мраморных плитах и легла острием к ложу. Все было решено, он приблизился.

В нескольких шагах от Менестреля Моника Гюткен, востроносая, быстроглазая, подвижная, как белка, была поглощена тремя делами сразу: примо, слушала Мари-Жозе Лануай, которая говорила о себе, секундо, рассматривала Менестреля, незаметно косясь в его сторону из-под ресниц, терцио, мысленно оценивала то, что было надето на Мари-Жозе: костюмчик от Дезарбра – 65000, пальто свиной кожи, небрежно накинутое на плечи, – я видела такое в витрине на Фобур Сент-Оноре – скажем, 80000, сумка из той же кожи – 15000, замшевые туфли —18000, не считая колготок, косынки, белья. Все вместе самое меньшее 150000, и это она называет одеться простенько, для Нантера. Не спорю, все это прелестно, выдержано в рыжих светло-табачных, вяло-розовых, ржаво-осенних тонах. И вообще, хватит, подумала Моника, очаровательно улыбаясь Мари-Жозе, не стану же я завидовать этой… Конечно, у меня самой после папиной смерти не осталось ничего, кроме дребезжащей малолитражки десятилетней давности, туфель, которые промокают, свитера ручной вязки и юбчонки, купленной в универмаге; если все это имеет вид, то только потому, что во мне чувствуется порода. Все наше богатство сводится к квартире на улице Лапомп, мы еще держимся в ней, так как блокирована квартплата, но и это, наверно, не надолго, до чего паршивая жизнь! Она смотрела на Мари-Жозе, на ее гладкую, плотно натянутую кожу, на ее голубые самоуверенные и пустые глаза, лоб, который редко краснеет и еще реже думает. Это не мешает ей разыгрывать со мной upperdog'a[16] или, точнее, upperbitch (a это неплохо!). Матч называет ее Мари-Шмари, но «upperbitch», на мой взгляд, лучше. Она, впрочем, не вредная, но она знает, и хорошо знает, что я знаю, что она знает, как я дорожу приглашением на ралли мамаши Лануай в расчете встретить там «мальчика моей жизни», по возможности того же круга, к которому (теоретически) я по-прежнему принадлежу. Я уже по уши сыта этой ролью кузины Бетты.

– Я, ты понимаешь, Моника, – говорит Мари-Жозе Лануай искренне и доверительно, – я не очень красива, нет, нет, уверяю тебя, я отнюдь не обольщаюсь, ну, скажем, во мне есть шарм, и я стараюсь быть естественной, впрочем, мне не идет, когда я не естественна, я это заметила. Ты знаешь Мари-Анн?

– Нет, не уверена, – говорит Моника.

– Да знаешь, знаешь, ты видела ее у меня на последней вечеринке, такая высокая блондинка с длинными волосами и глазами как блюдца.

 

– Нет, не припоминаю, – говорит Моника с очаровательной улыбкой (лишнее доказательство, свинья ты этакая, что ты меня приглашаешь далеко не на все твои вечеринки).

– Ну, неважно, – продолжает Мари-Жозе, смущенно отворачиваясь, – это моя подруга детства, очень красивая, ну, ты представляешь себе жанр, из тех, что всегда должны быть повсюду первыми, самыми, самыми. Хорошо. Допустим, мы одновременно знакомимся с мальчиком, я сейчас же отхожу в сторону, я предоставляю сцену ей, играй на здоровье! Она берет с места! Я выжидаю некоторое время, а потом вступаю, ты понимаешь, что я хочу сказать, я даю мальчику сначала обратить внимание на нее, а сама жду, я не делаю первого шага, не трачу сил, я вступаю в игру, когда вижу, что он раскусил Мари-Анн, я знаю – проигрыша не будет.

Моника глядела на Мари-Жозе молча, с дружеской сообщнической улыбкой, одобрительно покачивая головой. Но ноги ее под столом нетерпеливо двигались. Да как же ты можешь проиграть, идиотка несчастная, с миллионами твоего папаши?

Жоме медленными движениями набивал трубку, приминая табачные крошки своим квадратным пальцем, осторожно, соразмеряя нажим, в центре чашечки – легкий, ближе к краю – сильнее. Дениз Фаржо зачарованно глядела на него. Рене тоже курил трубку, но у него это выходило неряшливо. Стоило ему затянуться, что-то начинало булькать, как в водостоке, дело не ладилось, мундштук у него щербатый, сама трубка почерневшая, противная, пальцы перепачканы, повсюду пепел. Смотреть на Жоме было одно удовольствие. Она любила, когда он что-нибудь делал у нее на глазах, как любила смотреть на отца, когда тот мастерил полки на кухне или просверливал дыры в стене, забивая пробки. Ловко, чисто, умело. В сущности, ей было приятно сидеть бок о бок с Жоме в этом огромном, теплом, людном, неумолчно гудящем зале среди зеленых растений. От Жоме исходило ощущение покоя, надежности, уюта. Она благодарно смотрела на него, он вертел в пальцах свою трубку, казалось, он дома, на кухне, после обеда мирно, неспешно беседует о Дениз о делах в своем цеху.

– Я хотела бы с тобой посоветоваться, – сказала она, – мне тут один парень задал трудный вопрос.

– Из наших?

– Да.

Он зажал зубами мундштук, чиркнул спичкой, наклонил немного чашечку, подставляя ее пламени, и несколько раз коротко затянулся. Крошки табака вспыхнули, полезли вверх. Он вытащил из кармана какое-то небольшое орудие, старательно примял их и снова затянулся. Она отметила, что он обтер свое орудие бумажкой от сахара и только потом сунул его в карман.

– Выкладывай, – сказал он.

– Какие расхождения у троцкистов с прокитайцами в вопросе о Вьетнаме? Признаюсь тебе, я не знала, что ответить. По правде говоря, мне кажется, что они стоят почти на одних позициях.

– Почти, – сказал Жоме.

Он вынул трубку изо рта, и его губы под усами сложились в улыбку.

– Но есть оттенки. Например: троцкисты упрекают прокитайцев в безоговорочной поддержке ФНО[17].

Дениз широко открыла глаза,

– Почему?

– Это программа, заявляют троцкисты, откровенно правого толка…

– Ну, знаешь! – сказала ошарашенно Дениз. – Это же вопрос тактики!

– Разумеется, – сказал Жоме. – Но троцкисты смотрят на это иначе. Они считают, я цитирую, что «безоговорочная поддержка подобной реформистской программы является в плане интернациональном не чем иным, как проявлением безответственности…» Во всяком случае, – добавил он, и его губы под черными густыми усами опять сложились в легкую улыбку, – этот вопрос, по их мнению, должен быть предметом дискуссии…

– Дискуссии! – сказала Дениз. – Разве наша дискуссия может что-нибудь изменить в программе ФНО?..

Жоме повернул голову и поглядел на Дениз с понимающим видом.

– Ясное дело, нет. – И добавил: – Чего ты хочешь? Революционная чистота прежде всего.

Он затянулся и, помолчав, продолжал:

– По-моему, эти идиотские дискуссии о программе ФНО очень типичны для группаков. Вообще, любая секта возникает, как правило, в результате серьезных идеологических расхождений. Но как только эта секта возникла, она начинает вырабатывать свою особую фразеологию и смотреть на все со своей колокольни. И тут уж ей важней отделить себя от соседней секты, чем эффективно бороться против империализма. Вторая фаза: по мере того как секта таким образом отрывается от действительности, ее доктрина превращается в священное писание, а каждый группак – в священнослужителя. Отсюда осуждения, отлучения, обличения. Тут мы имеем дело с такими, примерно, образчиками стиля: мы обладатели истины, а ты дерьмо, предатель, голлистская сука, ты ни хрена не смыслишь в Марксе, мы тебе рога обломаем, сволочь ты этакая…

Дениз расхохоталась, Жоме был в форме. Это она любила. Но бдительности не теряла. Пусть не думает, что она готова принять на веру все, что он скажет, только потому, что он – Жоме. Слишком уж он склонен всему находить объяснение.

Жоме вытащил трубку изо рта и потер мундштуком кончик носа.

– Разумеется, подобных любезностей удостаиваемся не мы одни. Они и между собой непрерывно ругаются. Во имя идеологии. Отсюда и процесс распыления сект. Достаточно, чтобы кто-нибудь один выразил несогласие, и готово: раскол. Группки распадаются на микрогруппки, а те в свою очередь на еще более крохотные. В настоящее время существует три или четыре троцкистских группы, три пли четыре прокитайских, три или четыре анархистских, и на этом не кончится. Процесс пойдет дальше.

Жоме зажал трубку в зубах и сказал раздраженно:

– Есть в этих ребятах какая-то безответственность папенькиных сынков, которая приводит меня в ярость.

Они помолчали. Дениз покраснела.

– Вот тут, – сказала она резко, – я с тобой совершенно не согласна. Знаешь, Жоме, мне противно, что такой парень, как ты, повторяет благоглупости из передовицы, почерпнутые редактором в собственной чернильнице, поскольку в Нантер он даже носа не показывал. Ну кто, скажи на милость, папенькин сынок среди группаков? Один Давид Шульц. А другие ребята – такие же, как мы с тобой, условно говоря, из средних слоев. Так? Зачем же тогда говорить, что группки состоят из папенькиных сынков, это неправда.

– А я никогда и не говорил этого, – сказал Жоме.

Но Дениз его перебила.

– И еще. Нечего заниматься дискриминацией навыворот! Нечего утверждать, что родиться в определенной среде – первородный грех. Нельзя ставить в вину Давиду Шульцу, что он, сын известного хирурга, активно борется в рядах левых вместо того, чтобы записаться в группу «Запад».

– Вот что значит быть красивым парнем, – сказал Жоме. – Все девочки тебя защищают.

Дениз покраснела еще сильнее, на глаза навернулись слезы, и она сказала, не помня себя от бешенства;

– Пошел ты в задницу.

– То есть как? – сказал Жоме, повернув голову влево и глядя на нее из-под приподнятых бровей.

– Я тебе говорю, пошел ты в задницу, – сказала Дениз, слезы брызнули у нее из глаз и потекли по щекам. – А на твой женоненавистнический, антифеминистский, реакционный аргумент мне с пятнадцатого этажа… Я ухожу.

Она поднялась. Жоме схватил ее за руку и заметил, что она вся дрожит.

– Ну, послушай, – сказал он, – это просто глупо, неужели ты обиделась?

Жребий был брошен, Менестрель приблизился к широкому белому ложу. Обнаженные рабыни перехватили его, чтобы снять латы. Эта деталь пришлась ему по вкусу, он решил на ней задержаться. Рабыни, конечно, не рабы же, от них исходит такой аромат благовоний. А кто умащивает их благовониями? Сами? Другие рабыни? Три девушки были совсем юные, резвые, они немножко нервничали, развязывая толстые кожаные ремни его лат, посмеивались перемигивались, прыскали, тряся гривами, ниспадавшими до самого крупа. Менестреля возбуждали легкие прикосновения быстрых пальцев, бегавших по нему, все эти смешки, гримаски, аромат благовоний, летучие пряди волос, падавшие на озорные глаза, но в то же время его не покидало смутное чувство вины за эти проявляемые исподтишка знаки интереса к нему, он не смел показать, что замечает заигрывания раздевальщиц, взгляд миссис Рассел, серьезный, нежный, глубокий, по-прежнему был устремлен на него. Она лежала неподвижно, приподнявшись на локте. Пышная округлая грудь, полные скульптурные формы угадывались под прозрачным длинным лиловым платьем. В ее губах, глазах, мелких мягких морщинках у век было что-то ласковое, пленительное. Обнаженные рабыни исчезли, и Менестрель, замерев, смотрел на миссис Рассел. Просто невероятно, какое ощущение уверенности давал ему ее взгляд, ничего похожего на обескураживающую и агрессивную бойкость девушек, в которой были одновременно призыв и отказ. Этот взгляд дарил ему все: безоговорочное согласие, неисчерпаемое доверие, безграничную снисходительность; эти округлые сильные руки обоймут меня и погрузят в пучину материнской плоти. Толчок, все исчезло, глаза Менестреля снова прозрели, активистка Жоме с глазами, полными слез, стояла у столика, Жоме держал ее за руку.

Моника Гюткен не видела, что Дениз встала. Она сидела к ней спиной, то и дело посматривая в сторону Менестреля своими живыми бойкими беличьими глазками и зондируя почву. Общество устроено неправильно. Когда девушке нравится парень, она должна иметь право подойти к нему и сказать, меня зовут так-то, ты мне нравишься, может, зайдешь после обеда, послушаем у меня пластинки? Вместо этого приходится бесконечно изыскивать какие-то предлоги, чтобы познакомиться. А попробуй действовать прямо, кем тебя будут считать? Какое ханжество, разве быть шлюхой не значит как раз плести все эти мелкие рабские интриги? Куда приятней было бы лежать с этим мальчиком на диване, отдаваться его ласкам, а не предаваться этому в мечтах или вот слушать сейчас, как upperbitch разглагольствует о «глубине» своих отношений с друзьями. Уж эта мне «глубина», как все поверхностные люди, она просто влюблена в слово «глубина». И зануда, вдобавок: я, я, я, ни грана юмора. Любопытно, что у девочек, страдающих гипертрофией «я», это «я» редко заслуживает внимания. Единственно, что забавно, это ее голос, но тут уж она поистине ни при чем, а ее голос стоит того, чтобы послушать. Этот самодовольный, изнеженный, избалованный тон, эти удовлетворенные смешки, растянутые звуки, пришепетывание время от времени, у нее всегда такой вид, точно она себя дегустирует.

10ИППВШ – Институт подготовки преподавателей Высшей школы.
11НССФ – Национальный союз студентов Франции.
12КСС – Коммунистический союз студентов.
13Ладно, пойду выпью кофе (исп.).
14До скорого, товарищ (исп.).
15Крайне правая молодежная организация.
16Пес, который берет верх (в бою); bitch – сука (англ.).
17ФНО – Фронт национального освобождения Южного Вьетнама.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru