19 часов
– Товарищи, – сказала Лия Рюби низким, глухим, ровным голосом, упрямо набычив голову с длинной челкой, прикрывавшей брови, отчего ее черные глаза казались еще темнее. Она говорила монотонно, не жестикулируя, точно внутренне застыв по стойке смирно. Никаких эмоций, самое большее, что она могла себе позволить во время дискуссии, – улыбка презрительного превосходства, не личного превосходства, разумеется; как индивидуум Лия вообще не существовала, у нее не было ни возраста, ни пола, ни внешности – устами Лии вещала доктрина секты, Лия несла людям истину, и ей не к чему было пленять, волновать или даже доказывать, революционная чистота чуждалась такого рода слабостей. Лия представляла крохотную элиту, горстку незапятнанных, которая даже в своей гошистской среде была окружена двурушниками, предателями, скрытыми мелкими буржуа. Давид Шульц смотрел на нее в крайнем раздражении. Как девочка она довольно красива, но эта ее холодность, сухость, несгибаемость. В маленькой комнате для семинарских занятий на втором этаже социологического корпуса их собралось человек двадцать, у каждого было свое мнение, а она обращалась к ним, как к толпе, и все, что она намеревалась сказать, было им заранее известно. Все та же стертая пластинка, все те же стереотипные слова, механические формулы, монотонно падавшие из ее уст: товарищи, не следует замалчивать, положение серьезно, кризис производительных сил в капиталистическом обществе с каждым днем обостряется, автоматизация неизбежно повлечет за собой массовую безработицу, которая будет охватывать все более широкие слои трудящихся. В борьбе против пауперизации и недовольства трудящихся буржуазия будет вынуждена прибегнуть к фашизму и подавлению рабочего движения. Приход к власти фашизма во Франции, как и повсюду, неотвратимое следствие экономического застоя и массовой безработицы. В свете этого ясно, что реформа Фуше направлена на подрыв всей системы образования в масштабе страны, в частности путем отбора. Ее цель – добиться изгнания из университета двух третей студентов. В этих условиях мы считаем, что акции, подобные оккупации административной башни Нантера, следует расценивать как авантюристские провокации, результат – если не цель которых – пособничество полицейским силам голлизма, стремящимся обезглавить студенческое профсоюзное движение.
Она замолчала, устремив взгляд в пустоту. Ее миссия была выполнена и, как всегда, свелась к осуждению и яростному разоблачению намеченных действий. Давид спросил себя, не стоит ли остановиться на этом «если не цель», поскольку Лия явно намекала тем самым на сотрудничество анархов и каэрэмов с полицией, брошенной на подавление студенческого движения. Но самое отвратительное во всем этом – автоматизм такого рода инсинуаций, дернешь за кончик, и сортирный рулон разматывается. Пример: акция квалифицируется как «провокационная». Провокация, естественно, «льет воду на мельницу голлизма», следовательно, она задумана «для того, чтобы» лить эту воду. «Результат» неуловимо подменяется «целью», «объективный» союз – союзом как таковым, то есть союзом оплаченным. Кон-Бендит – этого еще не говорят вслух, но об этом уже шепчутся – состоит на жалованье, на жалованье у кого? Тут предоставляется воля воображению, выбор богатый, это могут быть в равной мере любые полицейские органы, немецкая разведка, Интелидженс Сервис или ЦРУ. Давид вытянул перед собой длинные ноги, упер небритый подбородок в грудь, засунул руки в карманы линялых джинсов. Все это гнусно. Лия клянется ненавистью к культу личности, а сама ведет себя ничуть не лучше. Ладно, к черту глупости. Он поднял руку и, не дожидаясь ответа, сам дал себе слово.
– Товарищ, – сказал он громким голосом, – я не согласен с твоим анализом, не согласен я также и с твоими выводами. Твое описание буржуазного общества коренным образом расходится с реальными фактами. Мировой капитализм не только не переживает застоя, но, напротив, усиливает свою экспансию. Цель реформы Фуше не разрушение университета, но, напротив, технократическое приспособление его к целям экономической экспансии. Твое видение мира, как, впрочем, видение мира всей твоей группы, совершенно ирреально и антиисторично (Лия презрительно улыбнулась). Ты застряла на уровне предвоенной эпохи, на уровне великого американского кризиса 1929 года, захвата власти фашистами в Германии и победы Франко в Испании. Короче, мир остановился вместе со смертью Троцкого, с тех пор для тебя только повторяется одна и та же неизменная ситуация. 1968-и все еще 1938-й! Нет, позволь, – сказал он, повышая голос, – я закончу мысль. К сожалению, ребята твоей группы, исходя из этого совершенно ирреального понимания обстановки, во-первых, цепляются за синдикалистскую борьбу, как за материну юбку, и, во-вторых, усматривают «авантюризм» в любых наступательных действиях, выходящих за рамки синдикализма. Профсоюз стал для вас талисманом, фетишем и в то же время удобным алиби для отказа от действия.
Лия открыла рот, но ее опередил Бурелье. Он начал говорить, даже не испрашивая слова, точно оно принадлежало ему, эмэлу, по праву непререкаемого авторитета Мао Цзэ-дуна, «который должно утверждать повсюду». Давид вынул руки из карманов и уставился на свои обгрызенные ногти – вот дерьмо, слушай теперь другую пластинку! Бурелье был из рабочей семьи, высокий, костлявый, угловатый, нескладный – в принципе все это было хорошо. Ему не было нужды искусственно придавать себе неряшливый и грязный вид. Даже в своем аккуратном учительском пиджачке он выглядел болезненным и жалким. Из коротких рукавов торчали крупные пролетарские руки с простодушными квадратными ногтями. Когда он не заводил свою маоистскую пластинку, речь его была затрудненной, то и дело спотыкающейся на «так сказать», что умиляло Давида. (Существует, так сказать, борьба классов; это, так сказать, осознание…) Короче, он был стоящий чувак. Но маоист до мозга костей! Портрет Мао в петличке, цитаты из Мао через каждые два слова. И в порядке миметизма, что ли, у него – сына парижского рабочего с улицы Ги Моке – широкие скулы, глаза-щелочки за стеклами очков, азиатская бесстрастность.
– Я согласен с критическими замечаниями товарища Шульца в адрес товарищ Рюби, – сказал Бурелье, глаза его за стеклами очков словно застыли. – Анализ ситуации, сделанный товарищ Лией, полностью устарел (Лия улыбнулась с уничтожающим презрением). Но с другой стороны, мы решительно отметаем акции, подобные оккупации административной башни, мы рассматриваем их как дешевые трюки на потребу галерке, как школярские выходки, в то время как подлинная наша задача, товарищи, это не борьба студентов против реформы Фуше в своей студенческой среде, подлинная задача состоит в том, чтобы повернуться спиной к этой среде, поставить себя на службу рабочим, пойти на стройки, на заводы, в рабочие кварталы, не претендуя, разумеется, при этом на руководящую, направляющую роль, а напротив, с намерением воспринять от пролетариев живой марксизм, как учит нас Мао Цзэ-дун. (Здесь Бурелье почти прикрыл глаза.) Не следует забывать, товарищи, – продолжал он все так же бесстрастно, – что трудящиеся массы стихийно революционны (среди дюжины присутствующих студентов возникло какое-то движение, Лия побледнела, даже Давид почувствовал себя шокированным: Маркс утверждал как раз противоположное). Следовательно, любые действия, цель которых отвлечь студентов от служения народу, действия, по сути, подрывные и контрреволюционные. Подводя итог, товарищи, я считаю, что оккупация административной башни является авантюристической акцией мелкобуржуазных, на сто процентов реакционных студентов.
Нож гильотины упал. Бурелье скрестил руки на коленях и скромно занял свое место в рядах.
– Как ты можешь называть себя марксистом-ленинцем, – прошипела Лия, обливая его из-под челки презрением своих черных глаз, – и нести подобную чушь относительно стихийной революционности рабочих масс? Каждому, кто хотя бы раз заглянул в Маркса, известно, что массы, напротив, стихийно настроены тред-юнионистски именно потому, что они находятся под влиянием идеологии класса буржуазии, который их эксплуатирует.
Раздался одобрительный шепот, но Лия даже не успела закончить мысль.
– Что же мы должны, по-твоему, – оборвал ее Бурелье, повышая тон, – запеленать Маркса и Ленина, превратив их в музейные мумии? – Глаза его за стеклами очков жестоко поблескивали, нетрудно было догадаться, что он с удовольствием влепил бы Лии пощечину. – Что это еще за академизм? Или нам ждать, вроде тебя, пока Троцкий встанет из могилы (губы Лии задрожали) и раскроет нам истину марксизма? Я удивляюсь, – продолжал Бурелье со сдержанным гневом, – я, так сказать, не могу понять, товарищ, ты ведь, так сказать, историк! (Давид заметил, что от волнения Бурелье сбился со своей пластинки и начал спотыкаться о „так сказать".) Как же ты, историк, можешь быть до такой степени, так сказать, глуха к Истории, осуществляющейся на твоих глазах? Взгляни, товарищ, хотя бы на Китай, тут, так сказать, живая очевидность! Идеи Мао Цзэ-дуна – высшее выражение, самое живое выражение марксизма-ленинизма нашего времени.
Опять завел свою пластинку. Давид опустил глаза и уставился на свои ботинки. Иными словами, даже тогда, когда идеи Мао Цзэ-дуна противоречат Марксу, они являются высшим выражением марксизма. Нужно еще договориться, разумеется, относительно значения слова «высший». В данном случае он был на стороне Лии, но в целом Лия и Бурелье стоили один другого. Давиду осточертели эти мини-теологические споры, бесконечная болтовня о священных текстах. Ему претила их сектантская узость и, уж конечно, бесчеловечность, истеричность. Взять хоть Лию. Было время – оно давно миновало, – когда Давид пытался приобщить ее к здоровым анархистским идеям, впрочем, физически она тоже его привлекала, но из их свиданий с глазу на глаз не вышло ничего путного. «Скажи, Лия, можешь ты мне объяснить, почему среди троцкистов так много евреев? В чем тут причина?»
Лия кинула на него долгий взгляд и замкнулась в презрительном молчании. Тогда я ей сказал: «Можешь ты мне ответить?» – «Я тебе отвечаю, – сухо сказала она, – и мой ответ таков: во мне такого рода вопросы вызывают подозрение. Я считаю, что в них есть элемент антисемитизма», Я засмеялся: «Ну, знаешь, не станешь же ты подозревать в антисемитизме меня…» Мрачный прокурорский взгляда «Почему бы и нет? Ты был бы не первым евреем-антисемитом».
Другой раз: прижимаю ее как-то в коридоре, хватаю за руку: «Послушай, Лия, как насчет того, чтобы переспать, КЛЕР[54] ведь не монашеский орден?» Она злобно вырывает у меня руку, испепеляет бешеным взглядом своих холодных глаз фанатички: «Товарищ, я готова обсудить с тобой публично любой вопрос, заслуживающий внимания, но частные беседы меня не интересуют. Считай, что этим все сказано». Я и считаю, как она выражается, что этим все сказано. Любопытен все-таки культ мученичества, свойственный нам как расе. Возьмите католиков: если не считать мученика Иисуса, им плевать на всех прочих мучеников – будь то пролетарии, слаборазвитые, колониальные народы или люди, брошенные в тюрьму полковниками. Но мы, стоит где-нибудь посадить невинного, принимаемся вопить, выхватываем шпагу из ножен, мы обличаем, мы не даем мирно почивать добрым христианам. Такова уж наша роль в этом мире: мешать христианам заснуть, подобно личинке, в коконе спокойной совести.
Давид посмотрел на Лию. После того, как сел Бурелье, заговорил какой-то чувак из КРМ, Лия испепеляла его взглядом. Троцкисты ели друг друга поедом, как скорпионы в банке. Члены КРМ ненавидели членов КЛЕР, те отвечали им полной взаимностью. Правило: секта, которая ближе всех к вашей собственной, – самая ненавистная.
После рупора идей КРМ опять взял слово какой-то эмэл – маленький, тощий, уже лысеющий, скованный в движениях. Путает чувак. Из невнятицы, которую он нес, тем не менее было очевидно, что он не одобряет разболтанного стиля анархов, их отказа от всех форм организации, неразборчивости, с которой они пополняют свои ряды, недостаточного внимания к политической борьбе и чрезмерного – к проблемам пола. Короче, они – лажовые ребята. Они побираются, киряют, дрыхнут до четырех часов пополудни, революция для них начинается только в пять.
Давид встал. Он знал, что это будет сразу замечено благодаря его внешности – высокий рост, красивая морда (пленявшая всех этих барышень), черные спутанные кудри, четкий рисунок рта, подбородок с ямочкой и т. д.
– Товарищи, – сказал он, старательно грассируя (он стеснялся своего произношения, выдававшего уроженца VII округа, которое становилось заметным, если он не следил за собой), – в ответ на выступление товарища эмэла, только что «излившегося» перед нами, я позволю себе лишь одно замечание. – Он сделал паузу и продолжал издевательским тоном: – Дело освобождения народов не требует отказа от полового акта. Революция не нуждается в самооскоплении активистов (смех). С другой стороны, мы тут были удостоены очередных заклинаний по поводу необходимости для студентов повернуться спиной к студенчеству и отдать все силы служению массам, возможно, даже пойти работать на заводы. Но, товарищи, – продолжал он все с той же издевкой, – не станем же мы из мазохизма превращать себя в угнетенный класс (улыбки). Студент, который работает на заводе, все равно не находится на положении рабочего. Он всегда некая помесь тайного агента и священника-рабочего (яростный протест Бурелье). Заткнись, Бурелье, дай мне кончить. Я, впрочем, отмечаю, что отнюдь не все студенты эмэлы пошли на завод, поскольку мы ежедневно имеем удовольствие видеть их в Нантере – они слушают лекции и даже готовятся к экзаменам. Эти товарищи осуществляют дихотомию: часть их мозга служит народу, а часть трудится над получением диплома, который поможет им впоследствии приобщиться к эксплуатации этого народа (крики ярости Бурелье и тощенького эмэла). Товарищи, дали вы мне слово, черт возьми, или нет? Я со своей стороны считаю, что отказ стать орудием эксплуатации, оплачиваемым буржуазией, это прежде всего отказ от того, что позволяет занять доходное место в системе эксплуатации народа: от университетской степени. Поэтому я еще раз предлагаю нашим товарищам эмэлам и товарищам из IV Интернационала присоединиться к активному бойкоту июньской сессии (оживление). Возвращаясь к объекту сегодняшних дебатов («Давно пора!» – закричала выведенная из себя Лия), так вот, я к нему возвращаюсь, – повторил Давид с угрожающим добродушием, – нам, в конце концов, торопиться некуда, нам шлея под хвост не попала, мне, во всяком случае (смех). Я констатирую, что несколько наших товарищей из Национального комитета защиты Вьетнама вчера утром были арестованы деголлевской полицией. С другой стороны, я с интересом констатирую, что Лия Рюби и Бурелье, несмотря на все свои идеологические разногласия, совершенно солидарны с коммунистами и настаивают на том, чтобы мы аб-со-лют-но ничего не делали для освобождения товарищей. Я это констатирую и утверждаю, что наше маленькое заседание семейного совета себя исчерпало.
Он сделал несколько широких шагов к двери, открыл ее и, захлопывая за собой, отметил, что половина ребят поднялась, выразив намерение последовать за ним. Неплохо. Даже в этой узкой группе «авантюризм», как они выражаются, взял верх. У студентов возникло стихийное желание ответить действием на деголлевские репрессии. На штурм административной башни пойдут, конечно, не шестьсот человек, как на Г. А., но нас будет и не один десяток.
Давид постучал, открыл дверь. Абделазиз как пай-мальчик сидел за столом у себя в комнате и читал «Нувель обсерватер». Увидев Давида, он вскочил. Движения у него были стремительные, ловкие. Парень не тяжел. Господь, должно быть, не каждый день дарил его бифштексом.
– Да садись ты, черт возьми, – поспешно сказал Давид, нажимая ладонью на его плечо. – Что еще за церемонии. Как жизнь? Ты свеж, как роза. И читаешь «Нувель обсерватер», – добавил он смеясь. – Реакционный журнальчик.
– Это Брижитт – сказал Абделазиз, покраснев. (Ему казалось бестактным упоминать имя Брижитт в разговоре с Давидом.) – Она дала мне мыло, полотенце, я принял душ и побрился. Она дала и бритву тоже.
– С ней не пропадешь, – сказал Давид, – что правда, то правда. Ну садись же. Доволен?
– Да, да. Я доволен, – сказал Абделазиз с сомнением в голосе.
– Не слышу уверенности.
– Видишь ли, – сказал Абделазиз, зажав руки между колен, – я обеспокоен.
– Обеспокоен? Почему?
– Все это слишком похоже на случай с мусульманской больницей в Бобиньи. Там решили, что у меня свинка, и поместили в отдельную палату. Палата была белая, чистая, с железной койкой, столом, стулом, лежать мне не велели, и, поскольку я чувствовал себя не так уж плохо, я сел за стол, открыл учебник арифметики и начал решать задачу. Против моего окна была стена, увитая розами, сияло солнце, я решал свою задачу, смотрел на розы, и мне было хорошо. Быть одному в комнате, тебе не понять этого, Давид, но для нас, алжирцев!.. И я думал: хоть бы у меня в самом деле была свинка, тогда меня оставят здесь. Так вот, все это продолжалось не больше двух часов, стажер вернулся с каким-то стариком, старик меня пощупал и сказал молодому: «Да нет, мальчик, это ошибка, никакой свинки нет», – и меня отправили в общую палату.
Давид безмолвно смотрел на него. Рабочий! Мало того, рабочий-араб! Во Франции – жертва расизма номер один. Пролетарий из пролетариев, эксплуатируемый в квадрате, из которого выжимают последние соки дважды: там, в слаборазвитом отечестве, и здесь, в сверхразвитой экс-колонизаторской стране. Покупаю у вас вашу нефть по своим расценкам и продаю вам машины по своим расценкам. Это ведет к безработице? Можете посылать своих безработных ко мне, я и им буду тоже платить по своим расценкам. Невыносимо. Давид ощущал в себе праведную, неумолимую ненависть к обществу, она сверкала как библейский огненный меч. Внезапно его собеседник закатился молодым смехом. Давид вздрогнул и уставился на веселое, оживленное лицо юноши по имени Абделазиз, сидевшего против него. Придется привыкнуть к этой жизнерадостности угнетенного.
– И знаешь, Давид, какую задачку я решал в той палате? Я ее до сих пор помню. Она называлась Тертулиева задача.
– Почему «Тертулиева»?
– Не знаю, так было написано в книге. Тертулий представляет себе веревку, натянутую вокруг экватора (40000 км). Сможет ли он проскользнуть между нею и экватором на своем велосипеде, если эту веревку удлинить на десять метров?
Он засмеялся, потом лицо его вдруг изменилось, черные глаза моргнули, и он сказал своим серьезным певучим голосом:
– А здесь, ты думаешь, все обойдется, Давид? У меня не будет неприятностей? Я смогу здесь остаться?
– Не волнуйся, – твердо сказал Давид, усаживаясь на кровать. – Ты останешься тут, во всяком случае до летних каникул, в этой комнате или в другой, неважно. Это уж моя забота. Здесь, в общаге, теперь мы хозяева. И если дело пойдет так дальше, – добавил он с гордым и значительным видом, – мы скоро вообще станем хозяевами на Факе. Я не боюсь об этом говорить, – продолжал он с силой, – настанет день, когда на этом Факе, если мы скажем; «Такой-то курс читаться не будет», —он действительно не будет читаться. Мы заткнем глотку реакционным профам.
Абделазиз смотрел на него. Слова Давида произвели на него сильное впечатление, «реакционные профы» напомнили ему его старых врагов – улемов[55]. А нейтрализовать улемов не осмеливался никто даже во времена Бен Беллы.
Раздался негромкий стук в дверь, вошла Брижитт, озабоченная, нагруженная книгами, увидев Давида, она растерялась, покраснела, сказала: «Привет!» с деланной непринужденностью и, преодолев два метра, отделявшие ее от стола, освободилась от своей ноши.
– Это еще что за библиотека? – сказал Давид.
– Книги для Абделазиза, – сказала Брижитт, точно оправдываясь.
И, вспыхнув, добавила:
– Ну, а как ваше собрание, успешно?
Он молча пожал плечами.
– Как твоя Лия? – сказала она не без яда.
Он посмотрел на нее.
– Это еще что за намеки? – сказал он наконец, нарочито грассируя. – Разве мы женаты? Ты что – рассылала уведомления о свадьбе? Мне, может, и переспать с Лией не разрешается? Откуда эта ревность? Мещанские наклонности?
Брижитт в ярости молчала. Главное, вовсе она не ревновала, в особенности к этой Лии. К этому сухарю скрипучему. Она заговорила о Лии просто так, не думая, чтобы отвлечь внимание. Абделазиз, окаменев от смущения, глядел в пол.
– Да плевала я на твою Лию, – наконец сказала она, сдерживая бешенство. – Можешь спать с кем тебе угодно, мне ни жарко, ни холодно.
Абделазиз покраснел.
– Слава богу! – сказал Давид.
Развалясь на кровати, откинув голову в спутанных кудрях, вытянув ноги, он старался не смотреть на Брижитт, его душила злость. Проклятые бабы, с ними вечно чувствуешь себя виноватым, это они умеют, перевернут все с ног на голову, выставят все в ложном свете.
– И, разумеется, – заговорила она, – ты предоставляешь мне те же права?
– Что за вопрос! – презрительно сказал он. – Ничего я тебе не предоставляю, это твое право, ты им пользуешься!
Он поднял голову, увидел ее лицо и смягчился.
– Ладно, – сказал он, беря ее за руку и притягивая к себе на кровать. – Садись и поставим на этом точку.
Наступило молчание. Давид искоса взглянул на Брижитт – шерстяное платье песочного цвета, отнюдь не дешевое, изящно облегало ее фигуру, а уж облегать было что. Ухоженные блестящие светлые волосы, зеленые глаза, крепкие зубы с незаметными пломбочками, – произведение дантиста из VII округа, который дерет с вас 50000 монет за два дупла. Короче, девочка его круга, она могла бы быть его сестрой, он знал ее как облупленную, у ее отца была вилла с бассейном в горах, повыше Грасса («Побережье, знаете, стало теперь таким вульгарным!»), и любовник ее матери (как же его зовут, этого чувака? Жерар?) владел шале в Швейцарских Альпах, не считая гранитного фамильного замка в Бретани. Каникулы Брижитт проводит в обстановке, напоминающей цветные вклейки «Дома и сада», а когда путешествует, останавливается в роскошных отелях. Она играет в бридж, в гольф (и я тоже), она ездит верхом (и я тоже), а теперь, чтобы оторваться от семьи, поселилась – верх самоограничения – в общаге и с семнадцати лет спит с кем попало. И совершенно так же, как ее матушка в этом возрасте, решительно ничего не чувствует (но матушка в сорок, после двадцати лет супружеской фригидности, попала в руки умелого любовника). Последний акт комедии: Брижитт – перебесилась и «полюбила» (в кавычках) меня. Иначе говоря, рассчитывает, что через пять-шесть лет я образумлюсь, займу приличное положение в обществе, стану годиться в мужья, в дипломированные производители, и четверо пап-мам, скрестив руки на животиках, смогут насладиться созерцанием прекрасной стройной пары, которая обеспечит им продолжение рода. Давид закрыл глаза и подумал с тоской: что ждет меня через десять лет? Должность, жена, телевизор, крестьянский дом, переоборудованный в модном стиле – балки наружу? Дрянь, не жизнь, и я даже не буду себе хозяином! Брижитт, бедная ты моя лапочка, ты мне нравишься, но в то же время ты мне противна, понимаешь, противна, как мое будущее. Он посмотрел на Абделазиза, который сидел в метре от него, глядя в пол. Чудовищно, что я могу так думать, но, в известном смысле, ему повезло, его жизнь по крайней мере не сделана наперед, ему предстоит, ее сделать самому.
– Так как же ваше собрание? – сказала Брижитт.
Он пожал плечами.
– Каждый крутит свою пластинку, никакого желания придумать что-нибудь новое. Бурелье хороший парень, но твердокаменный, Лия – та просто опупела. Нет, правда, – продолжал он, подчеркнуто грассируя, – таких, как Лия, только и встретишь что в церковной ризнице, она искренне верит в весь этот бред, узколоба, фанатична (он хотел сказать – фригидна, но вовремя спохватился): настоящая святоша, церковная жаба троцкизма. Лия атеистка? Материалистка? Нет, не больше, чем Бурелье!
Он перевел дыхание.
– Будь то Троцкий или Мао, для них это всегда господь бог, Библия. Ни шагу за ее пределы. Когда нужно что-то решить, как, например, сегодня, они, вместо того чтобы рассмотреть конкретную ситуацию и разработать стратегический план, бросаются к своей КНИГЕ. Что там сказано? Тебе цитируют какую-нибудь строку, толкуют ее, и баста. Истина перед вами, возвещена с амвона. Преклоните колени, жалкие людишки!
Произошло нечто удивительное: Абделазиз вдруг расхохотался. Он смеялся до слез, как ребенок. Речь Давида была не совсем понятна, но Абделазиз всегда был за, когда нападали на тех, кто претендовал на обладание истиной, вещая от имени Аллаха.
– Честное слово, я сыт этим по ужи, – заговорил снова Давид, забывая следить за собой и переходя на свое изысканное произношение, – других критикуют, а сами поклоняются идолам, создают культ. Как это ни печально, но человек все еще не преодолел религиозную фазу развития. Какой толк ликвидировать одну религию, если на ее место тут же ставится другая? Какая мне разница, тиранят меня именем бога или именем народа, все одно – тирания.
Брижитт онемела от удивления. Впрочем, не так уж это удивительно, определение социализма как тирании, осуществляемой именем народа, ей уже доводилось слышать от отца. Вся разница в том, что папа был против, а Давид все же за, но Давид – пламя, его ум настолько всепожирающ, что мало-помалу он пожирает собственных богов: Маркса, Фрейда, Маркузе. Альтюссера, настанет день, и он пожрет и свою сегодняшнюю веру.
Она снова посмотрела на Давида. Он молчал. Когда рядом были свои, его не тяготило молчание. Вот с чужими или с противниками он рта не закрывал. Как он красив. Лицо тревожное, устремленное вперед, точно выжженное изнутри. В сущности, в нем живет неудовлетворенный, ненасытный дух Фауста. Я восхищаюсь им, но и боюсь его, есть чего бояться. Он вечно недоволен, о чем-то тоскует, не перестает искать что-то, может и вовсе не существующее. Пожиратель книг, газет, печатное слово ему необходимо, как пища, рыщет в библиотеках, обо всем информирован, всегда впереди, боится упустить последний «изм», выброшенный на рынок. В сущности, при всей его ненависти к экзаменам, он-то и есть настоящий студент. Другие – волы: традиционная охапка сена, теплое местечко в стойле, знание, доставляемое пастырями в готовом виде. Давид никогда не успокаивается. В этом смысле он просто невыносим. Ему до всего «есть дело»: «если я молчу, значит, я сообщник». И пошло, поехало, тут тебе и Биафра, и Вьетнам, и негры, и преступления против человечности, все он взваливает себе на плечи! Он чувствует себя ответственным за все и всегда ощущает свою вину. Внезапно она задохнулась от нежности к нему, ее обожгла мысль, нет, я не хочу выходить за него замуж, раз это против его идей (хотя идеи меняются), но какое было бы счастье навсегда остаться с ним, нет, и это, наверно, слишком… Я его знаю, постоянная пара – это не для него, он почувствовал бы себя почти виноватым, ему следовало бы зваться не Schultz, a Schuld[56]…
– Что это за книги? – сказал Давид.
Ну, разумеется! Смешно было думать, что Давид может увидеть на столе книги и не сунуть в них свой нос. Он встал, жадно сгреб книги обеими руками и вернулся на кровать.
– Так, так, – сказал он, – любопытно! «Арифметика» Моржантале, Эрара и Бутелье для выпускного класса начальной школы. Далее: «Грамматика, спряжение и орфография» для выпускного класса, Берту, Гремо и Вежеле. Что они, всегда, что ли, собираются по-трое, чтобы разродиться учебником? Подозреваю, что двое из троих ни хрена не делают. И краткие руководства из серии «Основы». Ничего не скажешь – судя по заголовку, гордыней автор не грешит. «Основы» в трех тетрадочках небольшого формата, мое «Краткое руководство по истории», мое «Краткое руководство по естественным наукам» и мое «Краткое руководство по географии». И все три принадлежат перу Ж. Анскомба. Ну, этот по крайней мере не ленится.
– Я тебе объясню, – сказала Брижитт.
Он пожал плечами.
– Можешь не объяснять, я все понял, я же не идиот все-таки!
Он схватил «Краткое руководство по истории» и принялся его листать.
– Нет, вы только послушайте, это неподражаемо: «Монтаньяры добиваются ареста жирондистов, начинается террор, массовые казни подозрительных: королевы Марии-Антуанетты, Байи, мэра Парижа, Верньо и жирондистов, Лавуазье…» Ну и мешанина, Лавуазье и Верньо – всех в одну кучу!
– Но это же резюме, – сказала Брижитт. – Всего ведь не скажешь.
Давид покачал головой,
– Не согласен. Достаточно, к примеру, одного слова, чтобы объяснить, почему монтаньяры арестовывают жирондистов. Иначе все начисто лишено смысла. Подождите! Тут есть перлы покрепче! Цитирую: «Робеспьер добился гильотинирования Дантона и Камила Демулена, которые хотели остановить террор. Наконец (обратите внимание, умоляю, на это «наконец!»), 9-ого термидора 1794 года был гильотинирован в свою очередь сам Робеспьер. Это положило конец террору». И конец революции и даже, в недалекой перспективе, конец республике, однако этого тебе не говорят. И учащийся начинает думать, что Дантон и Демулен были хорошие парни с золотым сердцем, а Робеспьер – гнусный тип, купавшийся в никому не нужной крови, которого, слава богу, гильотинировали «в свою очередь». Вот как учат истории пролетарских сыновей!
Он бросил руководство на стол.
– Ладно, – сказал он, оглядывая Брижитт и Абделазиза и протягивая к ним свои длинные руки, точно призывая принять вместе с ним решение. – Что будем делать? Абделазиз, ты хочешь подготовиться к экзамену за начальную школу, так? И сдать его этим летом? Ты записался?
– Да.
– Прекрасно, – энергично продолжал Давид. – Значит, нужно приниматься за дело. У тебя есть два, два с половиной месяца на подготовку. Мы тебе поможем.
Сердце Абделазиза забилось от счастья, от безумных надежд. Он обрадовался уже тогда, когда Брижитт сказала: «Я тебе помогу». Но у него все-таки кошки скребли на душе, понравятся ли эти уроки Давиду? И вот теперь Давид сам!.. Что могло быть прекраснее! Жизнь расстилалась перед Абделазизом, как зеленый луг, усеянный цветами, внезапно возникший среди пустыни. Аттестат, разряд, у него будет все, он станет квалифицированным рабочим. Перед ним открывалось будущее.
Брижитт увидела, что лицо Абделазиза расцвело от счастья, и обрадовалась за него, но в то же время она испытывала горькое чувство несправедливости. Давид находил «вздорным и мелкобуржуазным» намерение Брижитт получить в этом году университетский диплом, а Абделазизу рад помочь, чтобы тот добился аттестата об окончании начальной школы! Два счета, две меры! И все потому, что Абделазиз парень. Да нет же, это глупости. Все дело в том, что Абдель – рабочий. Вот в чем вся штука. Дискриминация навыворот. Раз он рабочий, он имеет право на свой экзамен! Да что я говорю – рабочий! Он не просто рабочий, он рабочий-араб! Разве я виновата, что я не алжирка? Что меня зовут не Фатьма? Вот увидите, в бешенстве подумала Брижитт, Давид еще сделает из него бакалавра! А почему бы и нет! Лиценциата! А я, если хочу кончить университет, обалдуйка. Брижитт уже открыла рот, но сдержалась. Сцепиться снова после этого дурацкого разговора о Лии, нет, лучше не надо.