Давид хлопнул дверью. Брижитт приподнялась на локте, прислушиваясь к его шагам в коридоре. И чего она торчит у него в комнате вместо того, чтобы сидеть у себя и заниматься своей немецкой работой? Просто противно – настоящая гаремная женщина. «Приходи ко мне после обеда». Я жду полчаса, он врывается, кидается на меня, ни слова не говоря, мигом делает свое дело, я даже не успеваю ничего почувствовать, а он уже на ногах, застегивается. «Подожди меня, я вернусь через десять минут». Вчера вечером у меня в комнате он хотя бы старался, я чувствовала, что он прилагает все усилия, но я как раз от одной мысли, что он удерживается, совсем застыла, как парализованная. Я думала только о том, как ему трудно. Я боялась разочаровать его в очередной раз. Чем дольше он оттягивал удовольствие, тем меньше я его чувствовала. По все же с его стороны это было мило. А сегодня я готова вообще от всего отказаться, превращаешься в какое-то орудие – когда ты мне нужна, я звоню, давай ложись, Мари.
– Нет, – сказала она вслух, вставая, – я становлюсь сварливой, не хочу. Нет ничего легче, чем сваливать вину на другого, это бесхарактерность. Давид совсем не такой, в нем есть душевная щедрость, он опять попытается, не могу же я этого требовать от него каждый раз. Это означало бы, что я сама рассматриваю его как средство.
Держа лифчик в руке, она направилась к зеркалу в крошечной умывалке. Перед ней стояла очень красивая блондинка с длинными волнистыми волосами, падавшими на шею, с зелеными глазами, двумя ямочками на круглом лице, полными плечами. Мне нет нужды запихивать вату в лифчик. Какая ирония, я, что называется, сексапилка, от мальчиков отбоя нет, но мне-то от этого ни горячо, ни холодно, сколько их у меня перебывало, двенадцать, пятнадцать, я уж и счет потеряла, и всегда они сами меня бросают, что ж, я могу их понять. И противней всего мне даже не то, что они от меня уходят, и даже не то, что я ничего не чувствую. Она просунула руки в бретельки, круглые груди нежно соприкоснулись и вновь разошлись, когда она завела руки за спину, застегивая лифчик. Противней всего, когда я с ними сплю, что все так плоско, холодно, гнусно, до такой степени лишено смысла и тепла, я уж не говорю о любви, но все же, если бы хоть один из них, один хоть раз, один-единственный… О, я талдычу без конца одно и то же: она надела трусики, натянула, не глядя, платье, а я идиотка, ну зачем я отдаюсь всем этим ребятам, я ведь все знаю заранее. Тогда в сосновом лесу в Грассе он был так пьян, он набросился на меня как скот, сделал мне так больно, а потом ни за что не хотел поверить, что я была девушкой. «Послушайте, деточка, я, может, и был слегка косым, но это еще не значит, что я позволю теперь вкручивать себя шарики». Мне тогда было семнадцать, мама наслаждалась своей идиллией с Жераром, папа, как водится, оставался в Париже, этому трио до меня дела не было, а мне осточертело одиночество. Нет, я не порицаю маму, папа, может, и великий математик, но он вечно витает в облаках, отсутствует, и он такой маленький, тощенький, можно сказать бесплотный. Ни разу я не видела его на корте или на пляже, однажды, когда я застала его в пижаме, думала, что в обморок упаду от удивления; пижама точно парила в воздухе, привязанная к его шее, а папина голова лежала на шее, такая худая, с черными глазами, обращенными в себя. У папы тело не в счет, это просто подставка для головы, а от Жерара я тогда была без ума. На каникулах он всегда сопровождал маму и меня. И тут начиналась шикарная жизнь, деньги на ветер, веселье, удаль, цинизм, и в то же время Жерар все, все понимает. Папа, конечно, ученый, но стоит ему открыть рот, как мне становится скучно. А Жерар никогда меня не утомляет, он такой забавный, развязный. Его сила в том, что он делает все, что ему вздумается, говорит, что в голову взбредет. Тем летом в Грассе завтракаем мы на террасе у моря, и вдруг он оглядывает меня с головы до ног, точно в первый раз увидел, и говорит маме со своим обычным безмятежным и развязным видом: «А твоя дочка ничего, я бы охотно ею занялся». Я засмеялась, мама тоже, а он улыбнулся, и все, больше он на меня не обращал внимания; а неделю спустя, на пикнике тот высокий красивый парень, похожий на викинга, он пил как бездонная бочка, что для него девушка, он взял меня, как-то не глядя и не глядя отшвырнул. На следующий вечер в баре я подошла, улыбаюсь ему, а он смотрит на меня ледяными глазами и поворачивается ко мне спиной, а спина такая широкая, такая широкая, точно стенка. Ужас. Бедная сучка, я тобой попользовался, а теперь катись, сама знаешь куда. Углы ее рта опустились, и она подумала с беспредельной тоской: сколько их с тех пор у меня перебывало.
Она натянула чулки; я должна была бы брать деньги, как проститутка, и совать их в чулок, в этом хоть был бы какой-то смысл. Она надела сапожки и с отчаянием посмотрела на давидов стол, на конспекты лекций Граппена. Она захватила их, чтобы перечитать и «не терять времени». Очередное алиби. Когда я в комнате Давида, я думаю о нем, о себе, о нас. Она села, комок подкатил к горлу, она подперла щеку ладонью, поставила локоть на стол. Меня тошнит не от какого-нибудь рвотного корня, а от собственной жизни.
В дверь робко постучали. Брижитт крикнула! «Войдите!» – повернулась всем телом и увидела смуглое, юное, грустное лицо, показавшееся в щелке двери.
– Давид?
– Входите.
Парень не решался открыть дверь шире. Она не могла его разглядеть, так как лицо его тонуло в полумраке коридора, но ей показалось, что он молод, красив и чем-то удручен.
– Его нет? – расстроенно сказал парень.
– Он через пять минут вернется.
– Ладно, я подожду его.
Дверь захлопнулась. Что он, чокнутый что ли, этот парень. Она поднялась и открыла дверь. Парень стоял, прислонясь к стене.
– Да войди же, – сказала она. – Что ты в коридоре стоишь?
Он в сомнении глядел на нее. Красивая девушка, и говорит с ним довольно любезно, но это тыканье его оскорбило. Если он араб, это еще не значит, что с ним можно обращаться так вольно.
– Благодарю вас. Мне и здесь вполне хорошо.
Она сделала нечто невероятное, она взяла его за руку.
– Да войди же, – сказала она живо. – Давид не ревнив, если тебя это смущает.
Абделазиз прирос к полу. Она видела его впервые и обращалась к нему на ты. Она говорила о Давиде, как о любовнике, и она приглашала его войти в комнату. И она взяла его за руку! Но это была не шлюха, совсем не похожа, лицо свежее, не намазанное, и в глазах никакой наглости.
– Ну, давай входи, – засмеялась она. – Или ты боишься, что я тебя изнасилую?
Он откликнулся робким смешком и последовал за ней. Ничего не понять, девушка и позволяет себе подобные шутки!
Брижитт закрыла за ним дверь и села на стул.
– Садись.
Он опустил глаза и смущенно осмотрелся.
В комнате был всего один стул, занятый девушкой.
– На кровать, – сказала Брижитт.
– Вы позволите?
– Ну конечно, я позволю, и я позволю также, чтобы ты говорил мне ты, – сказала она, улыбаясь.
Он посмотрел на нее с извиняющейся улыбкой и опять опустил глаза. Брижитт положила на колени конспект лекций Граппена и сделала вид, что поглощена чтением. На парне были черные вельветовые брюки и кожаная куртка, из-под которой выглядывал рыжий свитер в крупный черный рисунок. Парень был умытый, кожа матовая, глаза очень темные, иссиня-черные волосы кудрявились и блестели от дождя. Он и правда очень мил. Совсем не похож на давидовых дружков. Давидовы дружки понимали сердечность в обращении с девочками как похабель, дерганье за волосы, подножки, шлепки по заду. От этого парня веяло какой-то свежестью. Почтителен до мозга костей и красив, как девушка. В этот момент Абделазиз поднял глаза, посмотрел на нее и тотчас вновь опустил их, будто пойманный на месте преступления. Нет, он не похож на девушку, ничуть.
Прошло несколько секунд. Брижитт поняла, что ей не удастся сосредоточиться на своих конспектах. Она нервничала, волновалась, ее лихорадило, кровь прилила к щекам. Какой идиотизм, сидел бы тут на кровати один из давидовых дружков, нес бы всякую чушь, вроде «а может, девонька, породнимся?» – и я бы не обращала на это никакого внимания. Но этот парень с его сдержанностью, робостью…
– Как тебя зовут? – сказала она, подымая голову.
– Абделазиз.
– Ты алжирец?
– Да.
«Да» короткое, настороженное.
– Я никогда тебя не видала на Г. А. Ты чем занимаешься?
Он посмотрел на нее. Что значит это «геа»?
– Как, чем я занимаюсь?
– Ну, на каком факе ты занимаешься?
– Я не студент, – сказал Абделазиз, покраснев. – Я рабочий.
– Ты рабочий? – сказала она, широко открыв глаза. – Правда? Настоящий рабочий?
– Да, – сказал настороженно Абделазиз. – А что тут особенного?
Брижитт опять улыбнулась ему и отвела глаза. Я просто идиотка, настоящая гошистская пижонка из XVI округа. (См. Монтескье: «Сударь, я восхищен вами, как можно быть рабочим?») Я заразилась от Давида. А Давид, хотя и не признает, сам впал в увриеризм. Он, конечно, подведет под это марксистскую базу, скажет: движущая сила, преобразующая общество, не студенты, а трудящиеся. Но это все в теоретической плоскости. А если говорить о стороне эмоциональной, причины совсем не в этом. На самом деле Давид питает почти религиозное почтение к рабочему классу. По отношению к рабочим Давид испытывает чувство вины, собственной неполноценности и любви. А ведь Давид не маоист, и все же он день и ночь мечтает об одном – отдать свои силы служению пролетариату, во всяком случае он в это верит. Она вздохнула. Мир плохо устроен. В конце концов, разве я виновата, что родилась на авеню Фош? Если бы я зарабатывала на хлеб, вкалывая на каком-нибудь велосипедном заводе, Давид бы меня любил. И простил бы мне даже фригидность, отнеся ее на счет пролетарской усталости и классового гнета.
Абделазиз сидел, опустив глаза, охватив руками колени. Румия была очень красива (волосы, как золото), она держалась мило, но странно. Может, все интеллигентки немного странные. Например, Анн-Мари. Когда ты задавал Анн-Мари трудный вопрос и она отвечала, ты не только не понимал ее ответа, но переставал понимать даже собственный вопрос.
– Ты очень хорошо говоришь по-французски, – сказала Брижитт, подняв голову. – Без всякого акцента.
Он опять вспыхнул. Как очаровательно он краснеет, в сущности, он даже не краснеет, просто немного темнеет матовая кожа.
– Я неплохо говорил уже, когда приехал во Францию, – сказал он, – но я очень усовершенствовался, посещая вечерние курсы в Клиши, я там занимался с одной девушкой. И потом, мы часто с ней гуляли вместе в ту пору.
– А теперь не гуляете?
Он помолчал и сказал:
– Нет. Она живет в Лионе. Вышла замуж.
Он опять опустил глаза. Он говорил ровным голосом, но на его лице внезапно промелькнула какая-то стыдливость и печаль. Брижитт смотрела на него, охваченная изумлением. Первое слово, пришедшее ей на ум, чтобы определить это выражение его лица, было: благородство. Но поскольку слово показалось ей глуповатым, она его отбросила. Подобные словечки были манией папы, хотя нет: благородство – это для него слишком просто. Вот если скажешь праксис вместо практика, логос вместо речь, благодать вместо дар, импульс вместо инстинкт, папа придет в полный восторг. Он все гиперболизирует. Может, в порядке компенсации, ведь сам он такой маленький, бесплотный. В Жераре мне как раз нравится его краткость, сухость, точность. Раз, два – и все обнажено. («Я бы охотно ею занялся», – это ведь чудовищно, не так ли? А он произносит это как ни в чем не бывало, ровным голосом, да еще кому, маме!) Мне и в Давиде сначала понравилось то же самое, теперь я понимаю: способность проколоть, точно булавкой, и сразу выпустить весь воздух, здоровый цинизм, сведение к нулю буржуазных условностей, срывание покровов, демистификация. Я видела в этом нечто подлинное, тонизирующее, некую отместку. А теперь, откровенно говоря, я этим сыта по горло. Этот паренек с его породистым лицом и черными глазами, который сидит на краешке кровати и не стыдится говорить с грустью о том, что его бросила девушка, словно создан, чтобы выражать гордость, любовь, благородные чувства. Ну и пусть, вот и скажу «благородные», могут катиться сами знают куда со своим циничным терроризмом, с меня хватит, этот парень просто восхитителен.
– Вы были любовниками? – сказала она нежным голосом, наклонившись к Абделазизу, и подумала: ничего себе, благовоспитанная девушка! Она улыбнулась ему.
– Нет, – сказал он просто. – Она меня не любила. Только хорошо относилась.
– И ты долго гулял с ней?
– Немножко больше года.
Она смотрела, ничего не видя, в свои конспекты. Ну хватит, Брижитт, достаточно. Сердце ее колотилось, она подняла голову и посмотрела на Абделазиза. Нет, этот парень просто невероятен. Он гуляет с девочкой, она ему не уступает, и он не чувствует себя ни обойденным, ни смешным. Напротив, он радуется отношениям нежной привязанности, это длится больше года, она выходит замуж, и теперь, когда он о ней говорит, у него слезы на глазах. Представить себе Давида или его дружков в такой ситуации немыслимо. Для них это просто нелепость, они сочли бы свое самолюбие оскорбленным и трех бы дней не выдержали, а уж их комментарии! От нее места бы живого не осталось – идиотка, мещанка, да у нее просто запор и залп похабели. («Держит свой нижний капитал в сейфе. Нет вам попы без попа. Да у нее как в автомате: сунь обручальное кольцо – откроется».) Обличение социальных табу, скрывающее за собой на самом деле садистское женоненавистничество, жажду господства, презрение к чужой свободе. В то время как этот парень, скромный, стыдливый и красивый, переполнен благодарностью к девушке, которая всего лишь гуляла с ним в течение года, а ведь он настоящий мужчина (как он посмотрел на меня), и в то же время почтителен, нежен, как невинная девушка. Фантастический парень, если бы у меня могли с ним быть такие отношения, как у той девушки, я не стала бы спать с Давидом. А может, и стала бы. Потому что Давид меня бесит, но влечет. В известном смысле, я его люблю (да и он любил бы меня, дай он себе волю). Но если бы можно было ходить повсюду с этим мальчиком, и ничего больше, покупать ему всякую ерунду, ощущать на себе его милый взгляд, мы бы совершали с ним тысячу дурацких поступков – взобрались бы на Эйфелеву башню, катались бы на речном трамвайчике по Сене, гуляли, держась за руки, изредка, конечно, я все же не хочу быть шлюхой.
Дверь резко распахнулась и ворвался нахмуренный Давид. Абделазиз поднялся, смущенный. Давид на минуту остановился в недоумении, потом лицо его просветлело.
– Вот это да, – сказал он со счастливым видом. – Это ты, Абделазиз, и так скоро! – Он горячо пожал его руку. – Садись. Садись, прошу тебя.
У Брижитт возникло неприятное ощущение, что она вовсе не существует. Давид сел на кровать рядом с Абделазизом и с сияющим видом повернулся к нему.
– Молодец, что пришел так скоро. Как жизнь?.. Плохо? – сказал он вопросительно, глядя в озабоченные глаза Абделазиза.
Брижитт заворочалась на своем стуле. Он мог бы все-таки обратить внимание на мое присутствие.
– Плохо, – сказал Абделазиз, – у меня неприятности.
Мне он, конечно, ни словом не обмолвился, неприятности – дело мужское. Рассказ об этом предназначается Давиду. А я? Что я тут? Я становлюсь злюкой, подумала она тотчас, у меня комплексы, всюду мне чудится унижение. Ну не ужасно ли, что ощущение моральной ущемленности возникает у меня только потому, что моя плоть не реагирует как положено? И вдобавок я сосредоточена ни себе, я никого не слышу. Давид сразу заметил, что у Абделазиза удрученный вид. Я, конечно, тоже это увидела, но тотчас забыла, погрузилась в мысли о себе, в свою собственную историю, в свой «случай», размечталась о платонической привязанности. Она сделала над собой усилие и прислушалась к рассказу Абделазиза. Ошалеть можно от того, что он говорит, увольнение, история с Юсефом. В сущности, мы тут в общаге варимся в собственном соку, живем в тепличной атмосфере. У нас есть все блага: свет, тепло, комфорт, кормежка, надежное положение, книги, отцовские деньги. Но стоит высунуть нос из этого мягкого футляра, не выходя даже из студгородка, здесь, на стройке начинается настоящий мир. Тут не жди пощады, люди грызутся между собой. Идет свирепая борьба.
– Предположим, ты вернешься к себе, – сказал Давид, – что они тебе сделают, его родичи?
– Они будут меня судить и, конечно, признают виновным.
– И тогда?
Абделазиз моргнул.
– Изобьют, если не хуже.
– Хуже?
Абделазиз покраснел, бросил спущенный взгляд на Брижитт и сказал, не глядя:
– Я молодой. Я живу в холостяцком лагере.
Давид сжал губы.
– И потом я должен буду ежемесячно платить определенную сумму. В принципе, пока Юсеф устроится на работу. Но на деле бесконечно. Всегда найдется предлог растянуть.
– А твои товарищи разве не могут защитить тебя?
– О, конечно!
– За чем же дело стало?
– Это гнусные типы, понимаешь. Полугангстеры, полутихари. Я не хотел бы, чтобы моим товарищам досталось из-за меня.
Они помолчали, потом Давид сказал;
– А я могу тебе помочь?
Абделазиз колебался.
– Давай, выкладывай! – сказал Давид. – Чего ты мнешься!
– Ты мог бы сходить в лагерь за моими вещами, – сказал Абделазиз. – Тебя-то они не тронут. Ты француз.
Давид сказал решительно:
– Завтра схожу. Сегодня я никак не могу. На вечер намечено важное мероприятие, нужно его подготовить.
Абделазиз покраснел.
– Что-нибудь не так?
– Я благодарю тебя, – сказал Абделазиз. – Но без чемодана меня не впустят ни в одну гостиницу. Где же я проведу ночь?
– Пошли, – сказал Давид, – есть выход получше, чем гостиница.
Он открыл ящик стола, вынул ключ, потянул за собой Абделазиза в конец коридора и там отпер дверь. Это была точно такая же комната, как и та, из которой они только что вышли.
– Вот ты и дома.
Абделазиз покраснел и огляделся.
– Здесь очень хорошо, – сказал он смущенно, – только, знаешь, у меня на это никогда не хватит денег.
Давид расхохотался.
– Какие деньги, ты спятил!
Абделазиз глядел на него, не понимая.
– Но она же принадлежит кому-то?
– Точно, – весело сказал Давид. – Комнаты в общаге принадлежат некоему государственному учреждению, которое носит благозвучное название Университетской организация и сдает их студентам за 90 франков в месяц.
Абделазиз огорченно помотал головой.
– Ты понимаешь, Давид, я не могу потратить на это девяносто монет. Я безработный.
– Речь и не идет ни о каких тратах. Ты здесь будешь совершенно неофициально.
– Нет, это не честно, – сказал Абделазиз с сомнением в голосе.
Давид расхохотался с мстительной радостью.
– А увольнять со стройки без предупреждения это честно? Позволить тебе приехать во Францию, взять тебя на работу и не обеспечить жильем, это честно? А честно со стороны буржуазного государства наживаться за счет студентов? Сдавать им комнаты, построенные на деньги налогоплательщиков?
Абделазиз слушал его, уставившись в пол. Это правда, повсюду сплошное воровство. Обман, эксплуатация, ущемление. Повсюду несправедливость. Вот и тащишь со стройки кусок парусины, чтобы прикрыть свой спальный мешок от дождя, потому что в твоей халупе худая крыша и дождь льет прямо на койку. Это кража. Хочешь выжить – воруй. Это нехорошо, но ты воруешь.
– Можешь мне поверить, – сказал Давид, – ты не первый будешь жить в общаге нелегально! И не единственный!
– А это не опасно? Контроля нет?
Давид расхохотался.
– В добрый час! Наконец-то ты ставишь проблему в должных понятиях. То есть в понятиях соотношения сил, а не морали. Будь спок, старик. Никакой опасности. Потому что никакого контроля. Никакого контроля, потому что – он вскинул голову и выпрямился во весь рост, уперевруки я бока, – потому что мы больше этого не допускаем! Хотел бы я посмотреть, как директор общаги посмеет сунуть сюда свой нос. G этим покончено! Внутренний распорядок отменен окончательно и бесповоротно!
Робкая улыбка стала медленно пробиваться на матовом лице Абделазиза.
– Ты уверен, что полиция…
– Ни в коем случае! И носа не сунут. Я тебе ручаюсь.
– Нам ведь, знаешь, спуска не дают. Мигом в тюрьму. А потом – вон. Проваливай восвояси, бико!
– Повторяю тебе, – убежденно сказал Давид, – здесь ты ничем не рискуешь. Я беру на себя всю ответственность за твое пребывание в этой комнате.
Абделазиз сделал два шага по комнате, и широкая улыбка, наконец, осветила его лицо.
– Просто невероятно, такое жилье, подумать только! – Голос его зазвенел. – С отоплением! Большое окно! Электричество! Горячая вода! Красивая мебель.
Он ходил взад-вперед по комнате, поглаживая пальцами стол, стул, спинку кровати под красное дерево. Его восхищенные черные глаза оценивали толщину стен, сухой потолок, прочный пол.
– О, Давид, – сказал он глухо, – да это рай!
– Ну, не надо преувеличивать, – покривился Давид. – Здесь тесно, настоящая кишка, обставлено по-дурацки, и посмотри, что за вид – окно выходит на бидонвиль.
Он тотчас спохватился – ну и дурак, что я несу. Но Абделазиз бросил взгляд в окно и простодушно сказал:
– Это мой.