С двенадцатым ударом дворцовых часов прислуга почтительно поднялась: время равноправия истекло.
Поликсена нерешительно остановилась в картинной галерее: «Велеть Божене раздеть себя или…?» – и отослала ее.
– Целую ручку Вашей милости. – Поймав рукав ее платья, назойливая девица облобызала его.
– Ступай же, Вожена, спокойной ночи…
Присев на край кровати, Поликсена засмотрелась на пламя свечи.
«А теперь уснуть?» Но сама мысль об этом была для нее невыносима.
Она встала, подошла к окну, выходящему в сад, раздвинула тяжелые портьеры. Узкий сверкающий серп луны висел над деревьями – бессмысленный поединок с мраком.
В падавшем из окон первого этажа свете матово мерцала выложенная галькой дорожка, ведущая к решетчатым воротам.
Бесформенные тени скользили по ней: собирались, разбегались, исчезали, возвращались, становились длинными и тонкими, тянули шеи через темные лужайки, на мгновение черной дымкой повисая над кустами, потом снова съеживались и, сдвинув головы, словно выведали нечто секретное, беззвучно шептались меж собой… Таинственная игра силуэтов в окнах людской.
За сумрачной парковой стеной (массивной, как если б за ней кончался мир) из туманной глубины вставало беззвездное небо – немыслимая, распахнутая вверх бездна…
Поликсена попыталась по жестикуляции теней угадать предмет их заглушенного стеклами разговора.
Тщетно…
«Спит ли сейчас Отакар?»
Мягкая страстная волна окатила ее. На мгновение – и снова отхлынула. Сны Поликсены отличались от снов Отакара. Более неистовые, более горячие. В дружбе ее надолго не хватало, даже в своей любви к Отакару она не была уверена.
Иногда она задумывалась, что бы произошло, будь они разлучены, – и не находила ответа. Искать его – то же, что и угадывать разговор теней.
Собственная душа была для Поликсены непостижимой пустотой – непроницаемой и сокровенной, как эта тьма.
Боли она не испытывала, даже пытаясь представить себе умирающего Отакара. Знала о его больном сердце, знала – его жизнь висит на волоске, он сам сказал об этом, но его слова прошли мимо, словно обращался он к статуе – она обернулась – «или вот к этому висящему на стене портрету».
Избегая пристального взгляда графини, Поликсена переходила со свечой от картины к картине.
Мертвая шеренга застывших лиц.
«Встань они сейчас предо мной во плоти, все равно мы чужие, между нами бездна. В своих гробах они давно стали прахом».
Ее взор скользнул по белой раскрытой постели.
«Лечь и уснуть? Здесь? Невозможно. Я бы, наверно, никогда больше не проснулась. – Ей вспомнилось лицо спящего дяди с бескровными, плотно сомкнутыми веками. – Сон – это что-то страшное. Быть может, еще более страшное, чем смерть».
Она вздрогнула. Сейчас, при виде белого савана простынь, она как никогда отчетливо ощутила, до чего, в сущности, легко сон без сновидений может перейти в смерть, в вечную смерть сознания.
Поликсену охватил панический страх: «Прочь, прочь из этой галереи трупов! Этот паж, там на стене, – такой юный и уже истлевший, в жилах ни кровинки! Волосы – рядом в гробу. Осыпались с ухмыляющегося черепа… Истлевшие в склепах старцы… Старцы, старцы… К черту, к черту этих старцев!»
Она облегченно вздохнула, когда внизу открылась дверь и чьи-то шаги заскрипели по дорожке.
Прислуга тихо прощалась. Поликсена быстро задула свечу, чтобы не было видно снизу, осторожно открыла окно, прислушалась.
Русский кучер задержался у решетки ворот – в поисках спичек рылся в карманах; искал до тех пор, пока остальные гости не скрылись из виду. Тогда он закурил сигару, явно кого-то ожидая. Поликсена это поняла по той осторожности, с какой он отступил в тень, когда из дома послышался шум; но как только все стихло, он снова принялся следить за дорожкой сквозь прутья решетки.
Наконец появился молодой чешский лакей с мертвым взглядом.
Удостоверившись, что за ним никто не следует, – очевидно, тоже хотел избежать остальной компании – он присоединился к русскому.
Поликсена ни слова не уловила из того, о чем эти двое шептались между собой. Кругом царила мертвая тишина.
Потом в людской выключили свет, и дорожка сразу исчезла, поглощенная мраком.
«Далиборка», – вдруг донесся до нее голос русского.
Она затаила дыхание.
Вот! Снова! На этот раз никаких сомнений: «Далиборка», – совершенно отчетливо различила она.
Итак, они все же имеют какое-то отношение к Отакару? Она угадала их замысел: сейчас, несмотря на поздний час, тайком от других отправиться для чего-то к Дали-борке.
Башня уже давно закрыта; что им там делать?
Грабить приемных родителей Отакара? Смешно. Таких бедных? Или им нужен он сам? Может быть, месть?
Она отбросила эту мысль, как столь же абсурдную. Отакар никогда не общался с людьми такого пошиба, едва ли даже разговаривал с ними, – чем же он мог навлечь на себя их ненависть?! «Нет, здесь речь идет о чем-то более серьезном», – кольнула ее догадка и тут же превратилась в уверенность.
Решетка тихо закрылась, послышались медленно удаляющиеся шаги.
Мгновение она колебалась. «Остаться здесь? И лечь спать?! Нет, нет и нет! Итак: вслед за этой парой!»
Времени на размышления не оставалось: в любой момент дворецкий мог запереть входную дверь, и тогда незаметно покинуть дом вряд ли удастся.
Поликсена нащупала в темноте черную кружевную шаль – зажечь свечу она не решилась: «Не дай Бог еще раз увидеть на стенах эти ужасные старческие гримасы! Нет, уж лучше самые страшные опасности пустынных ночных улиц».
Отнюдь не любопытство погнало ее прочь, из дворца барона Эльзенвангера – нет, это был страх, страх остаться до утра одной в галерее предков, воздух которой показался ей вдруг затхлым и удушливым – слишком насыщенным дыханием призраков.
Никаких особых намерений у нее не было, просто она чувствовала, что должна – должна по какой-то неизвестной причине – поступить именно так…
У ворот Поликсена задумалась: как добраться до Далиборки и не столкнуться с той подозрительной парой?
Выбора не было – только длинный кружной путь через Шпорнерский переулок и Вальдштейнскую площадь.
Осторожно, прижимаясь к стенам, кралась она вдоль домов; достигнув угла, быстро проскальзывала к другому.
Около Фюрстенбергского дворца несколько человек о чем-то оживленно беседовали; пройти мимо она побоялась: среди них мог оказаться кто-нибудь из сегодняшней челяди – вдруг ее узнают? Прошла целая вечность, пока компания не разошлась наконец по домам.
По витой Старой замковой лестнице Поликсена бежала вверх между двумя черными каменными стенами, из-за которых под тяжестью плодов свешивались серебряные в лунном свете ветви деревьев, наполняя воздух пьянящим ароматом.
На каждом изгибе лестницы она останавливалась и, прежде чем продолжить путь, внимательно вглядывалась в темноту.
Большая часть пути была уже позади, как вдруг ей почудился запах табачного дыма.
«Русский», – была ее первая мысль; она замерла, опасаясь выдать себя шелестом платья.
Непроглядная темень окружала ее; только справа, запятнанный тенями листьев, мерцал верхний край стены, отражая слабое сияние лунного серпа, однако в его обманчивом фосфоресцировании невозможно было различить даже самые ближние ступеньки. Поликсена напряженно вслушивалась: вокруг ни звука.
Не шелохнется ни один лист.
Иногда совсем рядом ей мерещилось тихое, затаенное дыхание – казалось, оно исходило непосредственно от стены слева; она пристально вглядывалась в темноту, склонив голову, осторожно прислушивалась – звук как будто пропадал…
«Мое собственное дыхание, а может, птица шевельнулась во сне». Она вытянула ногу, нащупывая следующую ступеньку, как вдруг совсем рядом ярко вспыхнул огонек сигареты и на секунду осветил чье-то незнакомое лицо в такой устрашающей близости, что в следующее мгновение они бы непременно столкнулись.
Сердце перестало биться, земля куда-то ускользала; и тут, позабыв обо всем на свете, она бросилась в ночь и, только когда ноги стали подкашиваться, остановилась на верхней площадке замковой лестницы. Отсюда в лунном свете можно было различить смутные очертания строений и далеко внизу туманное свечение города.
Без сил, почти теряя сознание, она оперлась о каменный столб арочных ворот; здесь начиналась тропинка, ведущая вдоль верхнего склона Оленьего рва к Далиборке.
Теперь она во всех подробностях вспомнила напугавшее ее лицо: мужчина в темных очках – должно быть, горбун, так по крайней мере казалось ей сейчас, – в длинном темном сюртуке, с рыжими бакенбардами, без шляпы, с мертвыми, как парик, волосами и странно раздутыми ноздрями.
Переведя дыхание, Поликсена постепенно приходила в себя.
«Несчастный калека, случайно оказавшийся на лестнице, наверняка напуганный не меньше. Ничего особенного! – Она взглянула вниз. – Слава Богу, не потащился за мной!»
Однако сердце никак не хотело успокаиваться; она еще с полчаса отдыхала, сидя на мраморной балюстраде, пока не продрогла; чьи-то приближающиеся снизу голоса окончательно вывели ее из оцепенения.
Она выпрямилась, стряхнула последние остатки нерешительности и, стиснув зубы, сразу остановила дрожь.
Что так властно влекло ее к Далиборке? Вызнать замыслы русского и его спутника? А может, предупредить Отакара о грозящей ему опасности? Она даже не задумывалась о цели своего рискованного предприятия.
В подтверждение собственной выдержки и характера она всегда, во что бы то ни стало, доводила до конца однажды принятые, пусть даже совершенно бессмысленные решения – отступать не давала гордость; вот и сейчас эта гордость прогнала мелькнувшее было сомненье – не разумнее ли вернуться домой и лечь спать.
Мрачный силуэт «Башни голода» с ее островерхой каменной шапкой был верным указателем во мраке. Поликсена карабкалась по крутому склону, пока не достигла маленькой калитки, ведущей в Олений ров.
Она уже намеревалась войти в старый липовый двор постучать в окно Отакару, как вдруг услышала в глубин приглушенные голоса. Группа каких-то мужчин – видимо, тех самых, что шли за ней следом по замковой лестнице, – пробиралась в кустах к подножию башни.
В среднем этаже Далиборки имелось пробитое отверстие, сквозь него можно было протиснуться внутрь; судя по затихавшему шепоту и шуму падавших камней, неизвестные проникали в башню сквозь эту дыру.
Быстро, несколькими прыжками одолев полуразвалившиеся ступени, Поликсена подбежала к домику смотрителя; одно из окон тускло светилось.
Прижалась ухом к стеклу, за которым висели зеленые ситцевые занавески…
– Отакар! Ота-кар! – совсем тихо выдохнула она. Прислушалась.
Едва различимый скрип, как будто кто-то спящий заворочался в постели.
– Отакар? – и она нежно царапнула ногтем стекло. – Отакар?
– Отакар? – донеслось как эхо. – Отакар, это ты? Раздосадованная Поликсена хотела было уже скользнуть прочь, но тут за спиной словно во сне заговорил чей-то глухой голос. Запинающийся, мучительный шепот, прерываемый паузами глубокого молчания с тихим шорохом – казалось, чья-то слабая рука нервно теребит одеяло.
Поликсена различала отдельные слова из «Отче наш». Ее слух постепенно становился все острее, а тиканье маятника – все отчетливей.
Чем дольше она вслушивалась в этот глухой голос, тем более знакомым казался он ей.
Похоже, это слова молитвы, но ни смысл ее, ни имя того, за кого молились, не были понятны.
Какое-то смутное пока воспоминание захватило Поликсену – этому голосу должно принадлежать старое доброе лицо в белом чепце. «Это, конечно, приемная мать Отакара, – но ведь я ее никогда не видела?!»
И тут скорлупа ее памяти лопнула.
«Спаситель Распятый! Ты в кровавом терновом венце…» – именно такие слова однажды, много лет назад, прошептали те же губы у ее кроватки – она вспомнила, как сложились при этом морщинистые руки, увидела перед собой женщину, ту, которая сейчас лежит беспомощная, разбитая подагрой; теперь она знала точно: это старая нянька, которая всегда нежно гладила ее по щеке и напевала грустные колыбельные.
Потрясенная, слушала Поликсена усталые прерывистые слова, с трудом достигавшие ее слуха сквозь оконные стекла:
– Матерь Божья! Ты, благословенная средь женщин… не дай исполниться моему сну… огради Отакара от несчастий – возложи его грехи на меня… – Тиканье часов заглушило конец фразы. – Но если сие должно исполниться и Ты не хочешь отвести от него это, то сделай так, чтобы я заблуждалась и она не несла бы вины, та, которую я так любила.
Поликсене словно стрела вошла в сердце.
– Огради его, Матерь Божья, от тех, кто сейчас в башне замышляет убийства… Не слушай меня, когда я в муках моих молю Тебя ниспослать мне смерть.
… Внемли страсти, пожирающей его, но да не запятнает его рук кровь человеческая; погаси его жизнь прежде, чем она осквернит себя убийством. И если для этого необходима жертва, то продли в муках дни мои и сократи его, да не свершит он греха… И не зачти ему за грех то, к чему он стремится. Я знаю, он жаждет этого – только ради нее.
Ей тоже прости вину ее; Ты знаешь: я полюбила ее сразу, с самого первого дня, как если б это было мое собственное дитя. Дай ей, Матерь Божья…
Поликсена бросилась прочь; она инстинктивно угадала, что сейчас к небу могут быть обращены слова, которые разорвут в клочья портрет Поликсены Ламбуа; чувство самосохранения спасло его. Именно он – заключенный в ней образ старой графини – почуял нависшую над ним угрозу изгнания из живой юной груди назад, на мертвую холодную стену галереи барона Эльзенвангера.
В среднем этаже Далиборки, круглом мрачном помещении, куда прежде поверенные карающего правосудия заточали свои жертвы, обрекая на безумие и голодную смерть, собралась группа мужчин. Тесно сгрудившись, они сидели на полу вокруг отверстия, сквозь которое в прежние времена трупы узников сбрасывались в нижний этаж.
В стенных нишах торчали ацетиленовые факелы, резкий слепящий свет которых стер с лиц и одежд собравшихся привычные краски – все разложилось в голубовато-мертвенный снег и жесткие тяжелые тени…
Поликсена осторожно пробралась в темное верхнее помещение, хорошо ей известное по свиданиям с Отакаром; устроившись поудобней, она принялась наблюдать происходящее сквозь круглое, соединявшее этажи отверстие в полу.
Как ей показалось, большинство составляли рабочие с военных фабрик – широкоплечие мужчины с твердыми лицами и железными кулаками; сидевший с русским кучером Отакар выглядел рядом с ними совсем мальчиком.
Она заметила, что все они были ему незнакомы: он даже не знал их имен.
В стороне, на каменном блоке, съежившись как во сне и опустив голову на грудь, восседал актер Зрцадло.
Русский, очевидно, только что закончил речь, так как на него обрушился град самых разных вопросов.
Тетрадь с конспектом, по которой он, видимо, зачитывал отдельные места, ходила по рукам…
– Петр Алексеевич Кропоткин, – медленно, по слогам прочел с титульного листа приткнувшийся у его ног чешский лакей. – Это русский генерал? Да, придет время, и мы объединимся с русскими полками против жидов, пан Сергей… Кучер подскочил:
– Объединимся с армией? Мы? Да мы сами будем господами! К черту полки! Разве не солдаты стреляли в нас! Мы сражаемся за свободу и справедливость, против всякой тирании – мы разрушим государство, церковь, дворянство, бюргерство; хватит им дурачить нас. Сколько мне еще повторять тебе это, Вацлав! Пусть прольется дворянская кровь, каждый день и каждый час превращающая нас в рабов; никто из них не должен выжить – ни мужчина, ни старик, ни женщина, ни дитя… – Он поднял свои страшные руки как молот – кипя от ярости, не мог больше продолжать.
– Да, вот именно, пусть прольется кровь! – восторженно взвизгнул чешский лакей. – Вот это по-нашему.
Послышался одобрительный шепот.
– Стойте, я не согласен, – вскочил Отакар. – Наброситься на безоружных? Я что – бешеная собака? Я протестую. Я…
– Замолчи! Ты обещал, Вондрейк, ты клялся! – закричал русский и попытался схватить его за руку.
– Ничего я не обещал, пан Сергей, – Отакар нервно отбросил его руку. – Я поклялся не выдавать ничего из услышанного здесь, даже если мне будут вырывать язык. И эту клятву я сдержу. Я открыл Далиборку, чтобы вы могли здесь собираться; ты мне лгал, Сергей; ты говорил, мы…
Русский кучер, наконец поймав его за локоть, рванул вниз. Возникла короткая схватка, которая была тут же пресечена.
Огромный рабочий с широким лицом тигра угрожающе поднялся и сверкнул глазами на русского:
– Оставьте, пан Сергей! Здесь каждый волен говорить, что думает. Вы понимаете меня? Я – серб, Станислав Гавлик. Ну ладно, кровь прольется – и она должна пролиться. По-другому быть уже не может. Но есть люди, которые не могут согласиться с кровью. А он всего лишь музыкант.
Побелев от ярости, кучер грыз ногти, исподлобья стараясь прочесть по лицам собравшихся их отношение к такому внезапному обороту дела.
Менее всего нуждался он сейчас в расколе. Надо было во что бы то ни стало удержать поводья в своих руках. Единственно важное сейчас – удержаться во главе какого-нибудь движения, безразлично под каким флагом.
Он никогда в жизни не верил в возможность осуществления нигилистических теорий – на это хватало даже его извозчицкого ума. Подобную мозговую жвачку он оставлял бездельникам и идиотам.
Но подстегивать глупую толпу нигилистическими лозунгами, чтобы тем вернее выудить для себя в создавшейся сумятице деньги и власть – пересесть наконец с козел в карету, – это, как он сразу учуял своим верным кучерским нюхом, было движущей пружиной всего анархического ученья. Тайный девиз нигилистов: «Ступай прочь и оставь меня» – давно уже стал его собственным.
Натянуто улыбнувшись, он вернулся к прежнему разговору:
– Вы правы, пан Гавлик, мы как-нибудь сами справимся… Хотя все мы хотим одного и того же! – Он снова извлек свою тетрадь: – «Грядущая революция примет всеобщий характер – обстоятельство, выделяющее ее из всех предшествующих переворотов. Теперь буря охватит не какую-нибудь одну страну, будут задействованы все европейские государства. И сейчас, как в 1848 году, искра, вспыхнувшая в одной стране, неизбежно перекинется на все остальные государства и зажжет революционный пожар по всей Европе». Далее… – он перелистнул, – «…господствующие классы обещали право на труд, а обратили нас в фабричных рабов – («Но ведь вы никогда не работали на фабрике, пан Сергей», – послышался чей-то насмешливый голос), – они обратили нас в господских слуг. Они было взялись организовать индустрию, дабы обеспечить нам человеческое существование, но результатом были бесконечные кризисы и глубокая нужда; они обещали нам мир и привели к непрекращающейся войне. Они нарушили все свои обещания». – («Точно, ну прямо все как есть. Так что? Что скажете?» – тщеславно встрял чешский лакей и обвел всех своими мертвыми стеклянными глазами, ожидая возгласов одобрения, которых, к его удивлению, не последовало.) – Теперь послушайте, что пишет дальше Его светлость князь Петр Кропоткин (в свое время мой отец имел честь состоять при Его светлости личным кучером): «…государство – это оплот эксплуатации и спекуляции, оно – оплот собственности, возникшей посредством грабежа и обмана. Пролетарию, чье богатство – сила и ловкость рук – (в доказательство русский поднял свои грязные, неуклюжие лапы), – нечего ждать милости от государства; для него оно не что иное, как инструмент подавления рабочего класса». И далее: …может быть, господствующий класс добился какого-нибудь прогресса в практической жизни? Ничего подобного; в безумном ослеплении буржуа размахивают обрывками своих знамен, защищают эгоистический индивидуализм, соперничество людей и наций – («Бей жидов!» – науськивали голоса из темноты), – всемогущество централистского государства. От протекционизма они переходят к открытому рынку, от открытого рынка – к протекционизму, от реакции их бросает к либерализму, от либерализма – к реакции, от ханжества – к атеизму, от атеизма – к ханжеству. В постоянной робкой оглядке на прошлое все отчетливей проступает их неспособность к сколь-нибудь значительному делу». И слушайте дальше: …тот, кто поддерживает государство, одновременно оправдывает войну. Государство по сути своей направлено на постоянное расширение своего влияния; если государство не желает быть игрушкой в руках соседа, оно должно превосходить его в силе. Поэтому для европейских государств война неизбежна. Но: еще одна война, и готовая рухнуть государственная машина получит свой последний, столь необходимый толчок».
– Все это очень хорошо, – нетерпеливо прервал его старый ремесленник, – но что нам делать сейчас?
– Разве ты не слышал: убивать жидов и дворян! И вообще всех, кто слишком задирает нос, – принялся поучать чешский лакей. – Мы им покажем, кто настоящие господа в этой стране.
Русский ожесточенно мотнул головой и повернулся, словно ища поддержки, к актеру Зрцадло, но тот, по-прежнему не принимал никакого участия в споре, грезил на камне.
Тогда кучер снова взял слово:
– Что сейчас делать, спрашиваете вы меня? А я спрошу так: что сейчас необходимо делать? Войска сражаются на войне. Дома только женщины, дети и – мы! Чего же мы дожидаемся?!
– Но еще существуют телеграфы и железные дороги, – спокойно возразил дубильщик Гавлик. – Если мы ударим завтра, послезавтра пулеметы будут в Праге. И тогда… Нет уж, спасибо!
– Ну, тогда мы сумеем умереть! – вскричал русский. – Хотя не думаю, что дойдет до этого. – И он шлепнул по своей тетради. – Какие могут быть сомнения, когда речь идет о счастье всего человечества? Свободы сами по себе не даются, их надо завоевывать!
– Panove – господа! Спокойствие и хладнокровие, – простирая в патетическом жесте руку, взял слово чешский лакей. – Старая добрая дипломатическая заповедь гласит: денежкой торг стоит! А теперь позвольте вопросик: имеются таковые у пана Кропоткина? – Он потер большим и указательным пальцами. – Есть у Кропоткина penize[22]? Монета у него есть?
– Он умер, – буркнул кучер.
– Умер? Но… тогда… – лакейская физиономия вытянулась. – Тогда к чему вся эта болтовня?
– Денег у нас будет как дерьма! – запальчиво крикнул русский. – Разве серебряная статуя Святого Непомука в Соборе не весит три тысячи фунтов? Разве не лежат в монастыре капуцинов миллионы драгоценных камней? Или, может быть, не зарыт во дворце Заградки клад с древней королевской короной?
– На это хлеба не купишь, – отозвался голос дубильщика Гавлика. – Как это обратить в деньги?
– Ерунда, – возликовал мгновенно оживший лакей – а на кой тогда городской ломбард! В общем, какие могут быть сомнения, когда речь идет о счастье всего человечества?!
Вспыхнул ожесточенный спор – кричали за и против; каждый хотел высказать свое мнение, только рабочие с фабрик по-прежнему хранили спокойствие.
Когда шум немного улегся, один из них встал и степенно заявил:
– Вся эта болтовня нас не касается. Это все человеческие речи. Мы хотим слышать голос Бога, – он указал на Зрцадло, – через него с нами должен говорить Бог!
Наши деды были гуситами, они не спрашивали «почему?», когда слышали приказ: биться насмерть. Мы тоже не ударим лицом в грязь… взрывчатки достаточно. Можно все Градчаны поднять на воздух. Мы ее добывали фунт за фунтом и прятали. Пусть он скажет, что нужно делать!
Воцарилась мертвая тишина; все напряженно смотрели на Зрцадло.
В чрезвычайном возбуждении Поликсена припала к отверстию.
Актер, покачиваясь, поднялся, но не произнес ни слова; она перевела взгляд на русского, судорожно сцепившего руки, – казалось, он изо всех сил старался навязать свою волю лунатику.
Поликсене вспомнилось слово «авейша», и она сразу угадала намерение кучера – возможно, неясное для него самого: он хотел сделать актера своим рупором.
И у него как будто получалось: Зрцадло уже шевелил губами.
«Нет, этому не бывать! – Она не имела ни малейшего представления, как подчинить лунатика своей воле, только вновь и вновь повторяла: – Этому не бывать!»
Нигилистические теории русского только слегка коснулись ее сознания – ясно одно: чернь хочет захватить власть!
При этой мысли родовая кровь восстала в ней. Верным инстинктом она сразу поняла скрытую суть этого учения: давняя мечта «слуги» вознестись до «господина» – погром, другими словами. Поликсена от всей души возненавидела имена авторов этих идей: Кропоткина, Михаила Бакунина, Толстого, причисленного ею сюда же; она не знала, что все они неповинны в столь грубом, превратном толковании их мыслей.
«Нет, нет, нет – я, я, я не хочу, чтобы это произошло!» – она скрипнула зубами.
Зрцадло довольно долго покачивался из стороны в сторону, словно две силы боролись в нем, пока наконец третья сила, невидимая сила не решила их спор в свою пользу; однако первые извлеченные им из себя слова звучали неуверенно и как-то робко.
Поликсена чувствовала свой триумф: она снова, хотя все еще не окончательно, одержала победу над русским кучером. И о чем бы сейчас ни заговорил лунатик – она знала: это ни в коем случае не прозвучит в пользу ее противников.
Внезапно актер спокойно и уверенно, как на трибуну, взошел на камень.
– Братья! Вы хотите слышать Бога? Любой из вас станет Богом, как только вы в это поверите.
Одна лишь вера превращает человека в Бога. Всякая вещь станет Богом, стоит только в это поверить!
И если к вам обратится Бог, а вы решите, что это человек, то вы унизите божественное до человеческого. Почему вы не верите, что можете быть Богом? Почему не скажете себе: «Я – Бог, я – Бог, я – Бог»?
Если бы вы в это поверили, то вера ваша помогла бы вам. Но вы хотите слышать глас Бога там, где нет человека, – хотите чувствовать его десницу там, где нет рук. В каждой руке, сопротивляющейся вашей воле, вы видите человеческую руку, в каждом голосе, противоречащем вам, – человеческий голос. В вашей собственной руке вы видите лишь человеческую руку, в вашем собственном голосе – лишь человеческий голос, но не десницу Бога, но не глас Бога! Как же Бог откроется вам, когда вы не верите в Него, не верите, что Он всюду?
Вы верите: Бог вершит судьбу, и в то же время хотите стать властелинами своей судьбы. Получается, можно стать властелином над Богом и одновременно остаться человеком?
Да, вы можете стать властелинами судьбы, но только если поймете, что вы – Бог, ибо лишь Бог может быть властелином судьбы.
Если же вы считаете, что вы лишь люди, и отделены от Бога, и отличны от Бога, и другие, нежели Бог, то вы остались непреображенными и судьба стоит над вами.
Вы спрашиваете: почему Бог допустил войну? Спросите самих себя: почему вы ее допустили? Разве вы не Бог?
Вы спрашиваете: почему Бог не открывает нам будущее? Спросите самих себя: почему вы не считаете себя Богом? Тогда вы бы знали будущее, ибо сами были бы его творцами, каждый своей части, а по части, творимой им самим, всякий мог бы узнать целое.
Но вы остаетесь рабами своей судьбы, а судьба катится, как сорвавшийся камень, а камень – это вы, камень, сложенный из песчинок, а вы катитесь камнем и падаете камнем.
И как он катится, и как он падает, так преобразует свою форму во все более новые формы в соответствии с неизменными законами вечной природы.
Камень не обращает внимания на песчинки, составляющие его тело. Как бы он мог иначе? Все, состоящее из земли, заботится лишь о собственном теле.
Раньше огромный камень человечества был рыхлым, беспорядочно составленным из песчинок различных цветов; только сейчас он начинает принимать форму, которой в малом обладает каждая отдельная песчинка: он становится формой одного гигантского человека.
Только сейчас завершается сотворение человека из дуновения и – глины.
И «думающие», более трезвые, более разумные, – те составят его голову; а «чувствующие», мягкие, чуткие, созерцательные, – те будут его чувством!
И выстроятся народы согласно виду и сущности каждого, а не по месту обитания, происхождению и языку.
Так будет с самого начала, если с самого начала вы будете считать себя Богом; иначе вам придется ждать, пока судьба не возьмет в руки молот и зубило – войну и несчастье, дабы обтесать непокорный камень. Вы надеетесь, что через того, кого вы называете Зрцадло, к вам обратился Бог? Поверь вы в то, что он Бог, а не только Его зеркало, и Бог изрек бы вам полную правду о грядущем.
А так с вами говорит лишь зеркало и открывает вам лишь крошечную часть истины.
Вы будете слышать, но знать того, что вам необходимо делать, все равно не будете. Неужели вы и теперь не понимаете, что вам сейчас, в нескольких словах, открылась та сокровенная степень тайны, которую еще может вынести смертный?!
Вы получите чечевичную похлебку, ибо не жаждете большего…
– А чем кончится война? И кто победит? – внезапно встрял чешский лакей. – Немцы, пан Зрцадло? Каков конец?
– К-конец? – не понимая, актер медленно повернулся к нему; лицо стало дряблым, жизнь снова потухла в его глазах. – Конец? Лондонский пожар и восстание в Индии – это… это начало… конца.
Все обступили одержимого, вопросы сыпались градом но он молчал, подобный безжизненному автомату.
Только русский кучер не двинулся с места, уставившись в одну точку остекленевшими глазами, – узда, которой он намеревался править, ускользнула из его рук
Игра была проиграна. Там, где вспыхивает безумие сектантства, для жаждущего власти не существует ведущей роли. Неуловимый призрак сбросил русского кучера с козел и сам правил теперь каретой.
Рядом с Зрцадло пылал ацетиленовый факел. Резкий режущий свет почти совсем ослепил Поликсену, внимательно следившую за актером в течение всей его речи. Теперь, давая отдых глазам, она перевела взгляд на темный зев отверстия, вокруг которого разместились заговорщики. Из черной глубины нескончаемой чередой всплывали огненные отражения, обжигавшие сетчатку ее глаз.
В этих отражениях стали возникать чьи-то образы – из бездны проникали наверх какие-то призрачные лики; переутомление зрительных нервов сделало невидимое доступным внешнему восприятию. Порождения Вальпургиевой ночи души надвигались все ближе ближе.
Поликсена чувствовала каждую свою клетку вибрирующей в новом, чужом для нее возбуждении.
Слова актера отдавались в ней эхом – будили что-то прежде совсем незнакомое.
Но и мужчины были как пьяные, дурман фанатизма сошел на них; лица исказились они дико, беспорядочно жестикулировали, раздавались выкрики: «С нами говорил Бог…», «Я – Бог, сказал он».
Совершенно бледный, Отакар молчал, прислонившись к стене, не сводя мерцающих глаз с актера, словно изваянного из камня.
Поликсена снова вгляделась в темный зев и вздрогнула: оттуда поднимались уже не образы, закутанные в одежды из тумана, не бледная призрачная действительность – нет, это были уже не отражения: Отакар! Второй Отакар – его подобие, словно тень прошлого, со скипетром в руке!