bannerbannerbanner
Вальпургиева ночь

Густав Майринк
Вальпургиева ночь

Графиня ничего не ответила – огляделась, сверкнув своими черными глазами.

Возникла продолжительная пауза.

– Флугбайль! – вырвалось у нее наконец. – Флугбайль!

– К вашим услугам, сударыня!

– Флугбайль, скажите: если спустя многие годы раскопать мертвое тело, могут ли при этом появиться из земли… мухи?

– Му-мухи?

– Да. Тучами.

Лейб-медик заставил себя успокоиться, отвернувшись к стене, чтобы Заградка не увидела отвращения на его лице.

– Мухи, графиня, могут появиться только от свежего трупа. Уже через несколько недель тело лежащего в земле покойника истлевает, – глухо сказал он.

Графиня на несколько минут задумалась, сохраняя совершенную неподвижность. Полностью закоченела.

Потом встала, направилась к дверям и еще раз обернулась:

– Вы это наверное знаете, Флугбайль?

– Это абсолютно точно, я не могу ошибиться.

– Прелестно… Адье, Флугбайль!

– Целую ручку, лю-любезнейшая, – едва выдавил императорский лейб-медик.

Шаги старой дамы стихли в каменной прихожей.

Императорский лейб-медик смахнул со лба пот: «Призраки моей жизни прощаются со мной!.. Ужасно! Ужасно! Сплошь безумие и преступления. И это город, которому я отдал свою юность! А я ничего не видел и не слышал. Был слеп и глух».

Он яростно зазвонил.

– Мои брюки! К дьяволу, почему не несут мои брюки?

Пришлось вылезть из постели и в одной рубашке бежать к лестничным перилам. Все как вымерло.

– Ладислав! Ла-дис-лав! Никакого движения.

«Экономка, кажется, в самом деле сбежала. И Ладислав туда же! Проклятый осел! Могу об заклад побиться, что он этого Брабеца уже до смерти забил».

Открыл окно.

На замковой площади ни души.

Смотреть в телескоп не имело смысла: конец трубы был прикрыт крышечкой, а «Его превосходительство», разумеется, не мог в полуголом виде выйти на балкон и снять ее.

Но даже невооруженным глазом он видел кишевшие людьми мосты.

«Проклятая глупость! Делать нечего, придется распаковывать чемоданы!»

Лейб-медик рискнул приблизиться к одному из кожаных чудовищ и даже открыть ему пасть, как в свое время блаженный Андрокл льву; на него хлынул поток галстуков, сапог, перчаток и чулок. Но только не брюк.

Второй саквояж вывернул свою душу в виде смятых резиновых плащей, нашпигованных щетками и гребешками, а потом, как-то опустошенно вздохнув, бессильно опал.

Следующий уже почти переварил свое содержимое с помощью красноватой жидкости, которую самостоятельно сумел извлечь из флаконов с зубным эликсиром.

Едва лишь Пингвин положил руку на замок одного из коробов такой еще совсем недавно импозантной наружности, как в его брюхе что-то ободряюще застрекотало, – однако это был всего лишь заботливо упакованный будильник, полузадушенный в тесных объятиях бесчисленных подушечек и влажных полотенец; теперь, вырвавшись на свободу, он жизнерадостно, как жаворонок, запел свой трескучий утренний гимн.

Комната стала вскоре походить на арену ведьмовского шабаша, как при инвентарной описи у Титца или Вертхейма.

С крошечного островка, затерявшегося среди вулканических нагромождений, Пингвин, вытянув шею, оглядывал свои новые владения, сотворенные плутонической энергией его собственных рук.

Гневными очами взирал он на недосягаемую кровать; его сжигало страстное желание завладеть своим карманным хронометром, дабы установить точное время суток. Наконец, попранное чувство порядка восстало в нем, в благородном порыве он напряг свои поджилки и предпринял отчаянную попытку вскарабкаться на глетчер крахмальных фрачных рубашек – вот где пригодился бы тот, приснившийся ему недавно, альпеншток, но, увы, мужество его было сломлено в самом начале. Даже «Харра, отважный прыгун» не рискнул бы преодолеть такое препятствие.

Его мысль напряженно пульсировала.

Только два чемодана могли скрывать вожделенное облачение для ног: либо эта желтая длинная каналья из Лейпцига – от «Медлера и К0», либо этот незыблемый гранитный куб из серого полотна, соразмерно вырубленный в форме краеугольного камня Соломонова храма.

Итак, fertium nоn datur[25].

После долгих колебаний он выбрал «краеугольный камень», однако был вынужден отринуть его, ибо содержимое этого «камня преткновения» – так сказать, его суть – ни в коей мере не соответствовало велению насущного момента.

И хотя вещи, обнаруженные в нем, по своему назначению все же приближались, подобно теням грядущих событий, к потребностям нижней половины человеческого тела, тем не менее до брюк им было еще ох как далеко. На свет божий почему-то являлись совершенно неактуальные предметы: свернутая ванна из каучука, стопка мягкой туалетной бумаги, грелка и, наконец, лакированная под бронзу жестяная посудина с огромным носом, а на нем длинный резиновый шланг, наподобие морских змей Лаокоона свернувший свои тугие кольца на нежной шее статуэтки великого полководца графа Радецкого, невесть как попавшей в багаж.

Вздох облегчения вырвался из измученной груди Тадеуша Флугбайля – исторгла сей вздох, конечно же, не радость по поводу встречи с красным хитрющим шлангом, но блаженное сознание невозможности повторной ошибки: теперь всего лишь тонкая оболочка изготовленного в Саксонии чемодана разделяла хозяина и брюки – желание и удовлетворение.

По-борцовски вытянув вперед всесокрушающие длани, господин императорский лейб-медик, покрытый холмом из парчовых жилетов и сигарных коробок, шаг за шагом неотвратимо надвигался на это на первый взгляд такое безобидно мирное изделие соседнего союзного государства.

Крепко сцепив свою пасть сверкающим замком и, видимо, целиком полагаясь на преимущество в весе, подлый желтый фабрикат с берегов Плейсе[26] угрюмо ожидал нападения Пингвина.

Вначале оценивающее прощупывание, почти нежные пожатия и повороты кнопок, потом резкие злобные тычки в нижнюю медную губу, были допущены даже пинки ногами и, наконец (очевидно, с целью психологического запугивания противника), многократные призывы князя тьмы, – увы, все напрасно.

Святое чувство сострадания? Оно было абсолютно чуждо бездушному отпрыску фирмы «Медлер и К0»: он продолжал хранить ледяное молчание; даже когда господин императорский лейб-медик в пылу битвы наступил на полу своей ночной рубашки – душераздирающий полотняный крик прекрасной власяницы не возымел действия.

Яростно пыхтя, Пингвин с корнем открутил выродку левое кожаное ухо и швырнул его в хамски ухмылявшуюся физиономию зеркального шкафа: тщетно, рта саксонец не открывал!

А как отражал атаку за атакой!

Гений обороны!

Что рядом с ним героический Антверпен! Жалкий дилетант!

Замкнутый саксонец очень хорошо усвоил, что единственно настоящий тирлич-корень, способный принудить его оплот к капитуляции, – маленький стальной ключик и хранится он там, где господину императорскому лейб-медику его не найти и за сутки: ключик висит на голубой ленточке, а голубая ленточка – на шее Его превосходительства господина императорского лейб-медика.

Ломая руки, безбрючный Пингвин одиноко возвышался в центре своего необъятного острова; блуждая одичалым взором по комнате, он поглядывал то в сторону еще сулившего слабую надежду колокольчика, который безмятежно отдыхал на ночном столике, то вниз – на свою тощую икру с проволокой седых волос, едва прикрытую разорванной рубашкой.

Будь у него хоть какое-нибудь оружие, он бы немедленно капитулировал, сложив его на негостеприимную землю своего острова.

«Если бы я был женат! – по-стариковски всхлипывая, убивался он. – Все бы пошло по-другому! А теперь, всеми покинутый, я одиноко наблюдаю закат своей жизни. Даже мои вещи не любят меня! Ничего удивительного! Ведь ни одна любящая рука мне ничего не дарила; как же из этих вещей может исходить любовь!.. Все это я должен был покупать себе сам. Даже вас! – и он печально кивнул своим тигровым туфлям. – Именно такими безвкусными я заказал вас, пытаясь убедить себя, что это подарок. Думал этим привлечь в свою холостяцкую квартиру домашний уют. О Боже, как я заблуждался!»

Он грустно вспомнил одиноко проведенное Рождество, когда в каком-то угаре сентиментальности самому себе подарил эти тигровые туфли.

«О Боже, если бы у меня была по крайней мере преданная собака, как Брок у Эльзенвангера!»

Он почувствовал, что впадает в детство.

Попытался взять себя в руки, но ничего не вышло.

Как обычно в таких случаях, он стал называть себя «экселенц», однако на сей раз даже это не помогло…

«Да, да, тогда в «Зеленой лягушке» Зрцадло был совершенно прав: я – Пингвин и летать не умею.

Да и никогда, в сущности, не умел летать!»

Глава 8
ПУТЕШЕСТВИЕ В ПИСЕК

В дверь постучали, потом еще и еще раз, стучали громче и тише, но сказать «войдите» господин императорский лейб-медик уже не решался.

Он больше не желал поддаваться предательской надежде увидеть на пороге экономку со своими брюками.

Только не новое разочарование!

Чувство жалости к самому себе, равно присущее старикам и детям, окончательно скрутило его.

Однако соблазн был слишком велик. Пингвин долго крепился, но искушения не выдержал и буркнул:

– Войдите.

Увы – и на сей раз его надежды были обмануты.

 

Несмело подняв глаза, он увидел, как в дверной проем нерешительно просунулась голова… Богемской Лизы.

«Нет, это уже переходит всякие границы», – едва не рявкнул господин императорский лейб-медик, однако даже придать своему лицу выражение, подобающее «Его превосходительству», ему не удалось, не говоря уж об изречении столь невежливой фразы.

«Лизинка, ради Бога, поди отыщи мне брюки!» – охотнее всего взмолился бы он сейчас в полной беспомощности.

Старуха, заметив по его лицу, до какой степени он раскис, немного приободрилась.

– Извини, Тадеуш. Клянусь, меня никто не видел. Я бы никогда не пришла сюда, в Град, но мне необходимо с тобой поговорить. Прошу тебя, Тадеуш, выслушай меня. Только одну минуту. Это чрезвычайно важно, Тадеуш! Ты должен меня выслушать. Никто не придет. Никто не может прийти. Я два часа ожидала внизу, пока не убедилась, что в замке никого нет. А если б кто пришел, я бы скорее выбросилась из окна, чем опозорила тебя своим присутствием. – Все это она выпалила одним духом, почти задыхаясь от возбуждения.

Мгновение императорский лейб-медик колебался. В нем боролись сочувствие и ставший привычкой страх за доброе имя Флугбайлей, уже более тысячелетия сохранявших незапятнанной свою репутацию.

Наконец в нем восстала, как нечто почти инородное, какая-то независимая, самоуверенная гордость.

«Куда ни взгляни – слабоумные болваны, пьяные кутилы, неверные слуги, продувные трактирщики, сволочи вымогатели и мужеубийцы, так почему же я не могу по-христиански принять отверженную, которая на дне отчаяния и нищеты целует мой портрет, находя в этом хоть какую-то тень утешения!»

Улыбнувшись, он протянул руку Богемской Лизе:

– Садись, Лизинка! Устраивайся поудобней. Успокойся и не плачь. Ведь я рад! Действительно! От всего сердца! И вообще, теперь все будет по-иному. Я больше не могу видеть, как ты голодаешь и гибнешь в нужде. И какое мне дело до других!

– Флугбайль! Тадеуш, Тад… Тадеуш! – вскрикнула старуха и зажала уши. – Не говори так, Тадеуш! Не своди меня с ума. Безумие шествует по улицам. Средь бела дня. Оно уже охватило всех. Но не меня. Будем держаться вместе, Тадеуш! Сейчас мне необходимо сохранять ясный рассудок. Дело идет о жизни и смерти. Ты должен бежать! Сегодня. Сейчас же! – Она прислушалась к доносившимся с площади звукам. – Ты слышишь это? Они идут! Живо! Прячься! Слышишь барабанный бой? Вот! И снова! Жижка! Ян Жижка из Троцнова! Зрцадло! Дьявол! Он закололся. А они содрали с него кожу. У меня! В моей комнате! Он так хотел. И натянули на барабан. Это сделал дубильщик Гавлик. Он идет впереди и бьет в барабан. Разверзлись адские врата. Канавы снова наполнились кровью. Борживой – король. Отакар Борживой. – Простирая руки, она застыла, словно видела сквозь стены. – Они убьют тебя, Тадеуш. Дворянство уже бежало. Сегодня ночью. Неужели все тебя забыли? Они уничтожают все, имеющее отношение к дворянству. Я видела одного. Став не колени, он пил струившуюся в канаве кровь. Вот! Вот! Прибыли солдаты! Солда… – И она рухнула в беспамятстве.

Флугбайль поднял ее и уложил на ворох одежды. Ужас охватил его.

Старуха тут же пришла в себя:

– Барабан из человеческой кожи! Спрячься, Тадеуш, ты не должен погибнуть! Спрячься…

Он прикрыл ей ладонью рот:

– Тебе лучше сейчас помолчать, Лизинка! Слышишь! Делай, что я скажу. Ты же знаешь, я врач и лучше тебя разбираюсь, что к чему. Я принесу вина и чего-нибудь поесть. – Он огляделся. – Господи, мне бы только брюки! Это сейчас пройдет. У тебя в голове помутилось от голода, Лизинка!

Старуха вырвалась и, сжимая кулаки, заставила себя говорить как можно спокойнее:

– Нет, Тадеуш, это у тебя помутилось в голове. Я не сумасшедшая. Все сказанное мною – правда. До последнего слова. Конечно, они пока внизу, на Вальдштейн-ской площади; люди в страхе бросают из окон мебель, пытаясь преградить им путь. Кое-кто из преданных своим господам смельчаков оказывает сопротивление, строит баррикады; ими предводительствует Молла Осман, татарин принца Рогана. Но в любой момент Градчаны могут взлететь на воздух: бунтовщики все заминировали. Я это знаю от рабочих.

По старой профессиональной привычке он пощупал ее лоб.

«Она надела чистый платок, – отметил он про себя. – Бог мой, даже голову вымыла».

Поняв, что он все еще принимает ее слова за лихорадочный бред, она задумалась – во что бы то ни стало надо заставить его поверить ей.

– Способен ты хоть одну минуту выслушать меня серьезно, Тадеуш? Я сюда пришла, чтобы предупредить тебя. Ты должен сейчас же бежать! Каким угодно способом. Появление их здесь, наверху, на Градской площади, – вопрос лишь нескольких часов. Прежде всего они собираются разграбить сокровищницу и Собор. Ни единой секунды ты не можешь быть больше уверен, что останешься жив, понимаешь ты это?

– Ну успокойся, Лизинка, – твердил в полном смятении императорский лейб-медик. – Самое большее через час войска будут здесь. Что ты! В наше время такое сумасбродство? Ну хорошо, хорошо, я верю, может быть, там внизу – в «свете», в Праге – действительно все так плохо. Но здесь-то, наверху, где есть казармы?!

– Казармы? Да! Только пустые. Я тоже знаю, Тадеуш, что солдаты придут, но явятся они только завтра, если не послезавтра или даже на следующей неделе; и тогда будет слишком поздно. Я тебе еще раз повторяю, Тадеуш, поверь мне, Градчаны покоятся на динамите. Первая пулеметная очередь – и все взлетит на воздух.

– Ну хорошо. Пусть так. Но что же я должен делать? – простонал лейб-медик. – Ты же видишь, на мне даже брюк нет.

– Ну так надень их!

– Но я не могу найти ключ, – взвыл Пингвин, злобно глядя на саксонскую каналью, – а эта сволочь экономка как сквозь землю провалилась!

– Да ведь у тебя на шее болтается какой-то ключ – может быть, это он?

– Ключ? У меня? На шее? – схватившись за горло, залепетал господин императорский лейб-медик, потом испустил радостный вопль и с ловкостью кенгуру сиганул через жилетную гору.

Спустя несколько минут он, как дитя лучась от счастья, в сюртуке, брюках и сапогах восседал на вершине крахмальнорубашечного глетчера – vis-a-vis с Богемской Лизой, а между ними, на другом холме, где-то далеко внизу, вилась по направлению к печке цветная лента из галстуков.

Беспокойство вновь овладело старухой:

– Там кто-то идет. Разве ты не слышишь, Тадеуш?

– Это Ладислав, – равнодушно ответил Пингвин. Теперь, когда он снова обрел свои брюки, для него не существовало страха и нерешительности.

– Тогда я должна идти, Тадеуш. Что, если он нас увидит наедине! Тадеуш, ради Бога, не откладывай. Смерть у порога. Я… я хочу тебе еще… – и, достав из кармана какой-то бумажный пакетик, она снова быстро спрятала его, – нет, я, я не могу. – Слезы вдруг хлынули у нее из глаз. Она бросилась было к окну.

Но господин императорский лейб-медик нежно усадил ее на холм.

– Нет, Лизинка, так просто ты от меня не уйдешь. Не хнычь и не брыкайся, теперь я буду говорить.

– Но ведь каждую секунду может войти Ладислав, да и… ты должен бежать. Должен! Динамит…

– Спокойствие, Лизинка! Во-первых, пусть для тебя будет совершенно безразлично, войдет сюда этот болван Ладислав или нет; а во-вторых, динамит не взорвется. Подумаешь – динамит! С ума сойти можно. И вообще, динамит – это глупая пражская брехня. Самое важное: ты пришла меня спасти. Не так ли? Разве это не ты сказала: «Они все тебя забыли, и никто о тебе не позаботился»? Неужели ты меня принимаешь за такого подлеца, который стал бы стыдиться тебя, единственной, кто обо мне вспомнил? Нам необходимо сейчас как следует поразмыслить о нашей дальнейшей жизни. Ты знаешь, я даже подумал… – освободившись от ночной рубашки, господин императорский лейб-медик немедленно впал в болтливость, не замечая, как посерело, став пепельным, лицо Богемской Лизы, как, дрожа всем телом, судорожно хватала она ртом воздух, – я даже подумал, что съезжу для начала в Карлсбад, а тебя на это время отправлю куда-нибудь на отдых в деревню. В деньгах ты, разумеется, нуждаться не будешь. Можешь не беспокоиться, Лизинка! Ну, а потом мы с тобой осядем в Дейтомышле… нет, нет, Лейтомышль – это ведь по ту сторону Мольдау! – Он вовремя сообразил, что на пути в Лейтомышль моста не Линовать, и срочно мобилизовал свои скудные географические познания. – Но, может, в Писеке? Я слышал, в Писеке очень спокойно. Да, да, Писек – это самое верное… – И, чтобы его слова не были поняты ею как намек на будущий медовый месяц, он поспешно уточнил: – Я, конечно, имею под этим в виду, что нас там никто не знает. Ты будешь вести мое хозяйство и – и следить за моими брюками. Н-да. Ты не думай, я очень непритязателен: утром кофе с двумя булочками, ближе к полудню гуляш с тремя солеными палочками – я люблю их макать в соус, ну а в полдень, если осень, – сливовые клецки… Ради Бога! Лизинка! Что с тобой? Пресвятая Дева…

С каким-то клокочущим звуком старуха бросились в галстучную расщелину и, лежа у него в ногах, хотела поцеловать его сапог.

Напрасно он старался ее поднять:

– Лизинка, ну вставай же, не устраивай сцен. Что же будет даль… – от волнения у него пропал голос.

– Позволь мне… позволь мне лежать здесь, Таде-уш, – всхлипнула старуха. – Прошу тебя, не смотри на меня, н-не пачкай своих… глаз…

– Лиз… – задохнулся императорский лейб-медик, не в силах произнести ее имя; он энергично откашлялся кряхтя и гортанно каркая, как ворон.

Ему вспомнилось одно место из Библии, однако он постеснялся его цитировать, опасаясь показаться слишком патетичным.

Да кроме того, он его точно не помнил.

– …и лишиться славы, – не очень уверенно вырвалось у него наконец.

Прошло довольно много времени, прежде чем Богемская Лиза справилась с собой.

А когда она встала, ее было не узнать.

Внутренне он опасался – тихонько, про себя как все старики, имеющие в таких вещах опыт всей своей долгой жизни, – что за подобным излиянием чувств должно последовать нудное трезвое похмелье, но, к его изумлению, этого не случилось.

Та, что сейчас стояла перед ним, положив руки ему на плечи, ни в коей мере не была старой ужасной Лизой, но и юной, той, которую, как ему казалось, он когда-то знал, она тоже не была.

Ни единым словом более не благодарила она униженно за сделанное предложение, сцен тоже не устраивала.

Ладислав постучал, вошел, остановился, ошарашенный, на пороге и снова неуверенно удалился – она даже не взглянула в его сторону.

– Тадеуш, мой любимый старый Тадеуш, лишь теперь я понимаю, почему меня так тянуло сюда. Да, конечно, я хотела тебя предостеречь и просить, пока не поздно, скрыться. Но это не все. Я хотела рассказать, как все случилось. Как-то на днях вечером твой портрет – ты знаешь, тот дагерротип на комоде – выпал у меня из рук и разбился. Я была так несчастна – собиралась умереть. Не надо смеяться, ведь ты знаешь, это единственное, что я имела от тебя на память! В отчаянии я бросилась в комнату Зрцадло, чтобы он мне помог, он… он тогда еще был жив. – Она вздрогнула при воспоминании о чудовищном конце актера.

– Помочь? Каким образом? – спросил императорский лейб-медик. – И Зрцадло бы тебе помог?

– Я не могу сейчас этого объяснить, Тадеуш. Это длинная-длинная история. Я могла бы сказать: «Как-нибудь в другой раз», но слишком хорошо знаю, что мы с тобой больше никогда не увидимся – по крайней мере не… – ее лицо внезапно озарилось, словно возвращалась очаровательная красота ее юности, – нет, не хочу этого говорить; ты мог бы подумать: молодая потаскуха – старая ханжа.

– Все же Зрцадло был твой… твой друг? Пойми меня правильно, Лизинка; я имею в виду…

Богемская Лиза усмехнулась:

– Знаю, что ты имеешь в виду. Понять тебя неправильно, Тадеуш, я уже не могу! Друг? Он был мне больше, чем друг. Иногда мне казалось, словно сам дьявол, сочувствуя мне в горе, входил в тело актера, чтобы облегчить мои муки. Я повторяю, Зрцадло был мне больше, чем друг, – он был для меня волшебным зеркалом, в котором, стоило мне захотеть, ты вставал передо мною. Совершенно таким, как прежде. С тем же голосом, с тем же лицом. Как ему удавалось? Этого я никогда не понимала. Да, конечно чуда не объяснишь.

«Она так горячо меня любила, что даже мой образ являлся ей», – глубоко тронутый, пробормотал про себя Флугбайль.

– Кем в действительности был Зрцадло, я так и не узнала. Однажды я нашла его сидящим под моим окном – у Оленьего рва. Вот и все, что я о нем знаю… Но не буду отвлекаться! Итак, в отчаянии я бросилась к Зрцадло. В комнате было уже совсем темно, и он, словно ожидая меня, стоял у стены. Так мне показалось, ведь его фигура была едва различима. Я позвала его твоим именем, но, Тадеуш, клянусь тебе, вместо тебя возник другой, никогда раньше я его не видела. Это был уже не человек – голый, только набедренная повязка, узкий в плечах, а на голове что-то высокое, черное, мерцающее во мраке.

 

– Странно, странно, сегодня ночью мне снилось такое же существо, – господин императорский лейб-медик задумчиво потер лоб. – Он с тобой разговаривал? Что он говорил?

– Он сказал то, что я только сейчас начинаю понимать. Он сказал: радуйся, что портрет разбит! Разве не желала ты, чтобы он разбился? Я исполнил твое желание, почему же ты плачешь? Это был мертвый портрет. Не печалься… И еще он говорил о портрете в душе, который нельзя разбить, и о краях вечной юности, но я этого не понимала, только в полном отчаянии продолжала кричать: верни мне портрет моего любимого!

– И поэтому он тебя ко мне…

– Да, поэтому он привел меня к тебе. Не смотри на меня сейчас, Тадеуш: мне будет больно, если я прочту сомненье в твоих глазах! Как глупо, что я, старая баба, отброс общества, говорю это, но все-таки слушай: я… я всю жизнь любила тебя, Тадеуш. Тебя – и позже твой портрет; но он ничего не давал моей любви. Он не отвечал на мою любовь – я имею в виду по-настоящему, всем сердцем. Ты понимаешь? Он был всегда немой и мертвый. А мне так хотелось верить, что я хоть что-то значу для тебя, но я не могла. Чувствовала, что буду лгать, если попытаюсь себя уверить в этом.

Но я была бы так счастлива, если б хоть один-единственный раз могла в это поверить…

Ты даже представить не можешь, как я тебя любила. Только тебя одного. Только тебя. С первой же минуты…

И тогда не стало для меня покоя ни днем ни ночью, и я хотела идти к тебе и просить у тебя новый дагерротип. Но всякий раз поворачивала назад. Я бы не пережила твое «нет». Я ведь видела, как ты хотел забрать даже тот первый – тебе было стыдно видеть его на моем комоде. Но наконец я все же решилась и…

– Лизинка, у меня – клянусь душой и Богом, – у меня нет другого дагерротипа! С тех пор я больше не фотографировался, – с жаром заверил ее Пингвин, – но как только мы прибудем в Писек, я тебе обещаю…

Богемская Лиза покачала головой:

– Такого прекрасного портрета, Тадеуш, как ты мне только что подарил, ты уже подарить не сможешь. Он будет всегда со мной и больше не разобьется… Ну, а теперь прощай, Тадеуш!

– Лизель, что это тебе пришло в голову? Лизинка! – засуетился Пингвин и схватил ее за руку. – Теперь, когда мы наконец нашли друг друга, ты хочешь оставить меня одного?!

Но старуха была уже в дверях; она обернулась и, улыбнувшись сквозь слезы, лишь махнула на прощанье рукой.

– Лизинка, ради Бога, выслушай меня! Сильнейший взрыв потряс воздух. Окна задребезжали.

Дверь сейчас же распахнулась, и в комнату ворвался бледный Ладислав.

– Экселенц, они уже на замковой лестнице! Весь город взлетел на воздух!

– Мою шляпу! Мою… мою шпагу! – рявкнул императорский лейб-медик. – Мою шпагу! – И он вдруг выпрямился во весь свой гигантский рост; сверкающие глаза и узкие сжатые губы придали его лицу выражение такой дикой решимости, что слуга невольно попятился. – Подать шпагу! Ты что, не понимаешь?! Я покажу этим собакам, что значит штурмовать королевский Град. Прочь!

Ладислав, раскинув руки, встал в дверях:

– Экселенц, не ходите!

– Что это значит! Прочь, говорю я! – вскипел лейб-медик.

– Хотите – убивайте, а я вас не пущу! – Слуга, белый, как стенная известка, не двигался с места.

– Парень, да ты никак с ума спятил! Ты тоже из этой шайки! Мою шпагу!

– Какая шпага? Нет у экселенца никакой шпаги. Зря вы это. Там верная смерть! Храбрость хороша, да вот толку от нее сейчас никакого. Лучше я вас потом проведу дворами к архиепископскому дворцу. В сумерки оттуда легко ускользнуть. Ворота я запер. Они тяжелые, дубовые. Не скоро собаки сюда доберутся. Зачем же на верную смерть идти? Не допущу!

Господин императорский лейб-медик пришел в себя.

Огляделся:

– Где Лиза?

– Сбегла ваша Лиза.

– Она мне нужна. Куда она побежала?

– А кто ее знает!

Императорский лейб-медик застонал – стал вдруг снова совершенно беспомощным.

– Сначала, экселенц, следует привести себя в порядок, – успокаивал его слуга. – Ну вот, видите, вы и галстук-то еще не повязали. Только без спешки! Тише едешь – дальше будешь. До вечера я уж вас как-нибудь в доме спрячу, пока страсти не утихнут. А сам тем временем попробую раздобыть дрожки. С Венцелем мы вроде бы сговорились. Как стемнеет, он с Карличеком должен ждать у Страговских ворот. Там спокойно. Туда никто не сунется. Ну а теперь быстренько пристегните сзади воротничок, чтобы не задирался… Готово.

Ждите здесь, экселенц, и никуда не выходите. Я все обмозговал, беспокоиться вам больше не о чем. Я тут пока приберу. Меня они не тронут. Да им со мной и не совладать. А потом – я сам богемец!

И прежде, чем императорский лейб-медик успел возразить, Ладислав вышел и запер за собой дверь.

Невыносимо медленно, свинцовой поступью тянулись для Пингвина часы ожидания.

Самые разные настроения, сменяя друг друга, овладевали им: от вспышек гнева, когда он принимался яростно барабанить в запертую дверь и звать Ладислава, до усталого тупого безразличия.

В какой-то момент, ненадолго успокоившись, он ощутил вдруг сильнейший голод и разыскал в кладовке спрятанную салями; глубочайшая подавленность, вызванная потерей друга Эльзенвангера, немедленно сменилась почти юношеской верой в сиявшую из Писека новую жизнь. К сожалению, не надолго.

Спустя всего несколько минут он уже понимал, сколь глупы эти надежды, как и все воздушные замки, воздвигаемые в состоянии эйфории.

Он почувствовал какое-то скрытое удовлетворение о того, что Богемская Лиза не приняла места экономки, однако минутой позже ему стало до глубины души стыдно прошло так мало времени, а те слова сочувствия, которые шли от самого сердца, уже кажутся ему пустой детской восторженностью – какая-то студенческая чехарда, и о даже не покраснел при этом,

«Вместо того чтобы дорожить тем своим образом который она так преданно хранит, я его сам же втаптываю в грязь. Пингвин? Я? Да будь это так, можно было бы радоваться. Я самая обыкновенная свинья!»

Малоутешительное зрелище царящего кругом дикого бедлама повергло его в еще большую меланхолию.

Однако даже сладкая скорбь по поводу своей несчастной судьбы вскоре улетучилась – он вспомнил внезапно озарившееся лицо старухи, и его охватило какое-то идущее изнутри ликование при мысли о грядущих чудесных деньках в Карлсбаде и потом – в Писеке…

– Время от времени снаружи накатывался какой-то неистовый охотничий рев, а когда волна бунтовщиков раз бивалась о подножие Града, стихал до полной тишины Он не обращал внимания на шум и сумятицу криков с детства все, связанное с плебсом, было для него презренно, безразлично, ничтожно.

«Прежде всего необходимо побриться, – сказал он себе, – все остальное уладится само собой. Не могу же отправиться в путешествие с такой щетиной!»

При слове «путешествие» его что-то тихонько толкнуло. Словно на секунду чья-то темная рука легла на сердце.

И он в глубине души почувствовал, что это будет его последнее путешествие, однако предчувствие освежающего бритья и спокойной, неторопливой уборки комнаты заставило это мрачное предчувствие бесследно исчезнуть.

Да, Вальпургиева ночь жизни вскоре отступит перед сияющим утром, а неопределенная и тем не менее радостно трепещущая уверенность в том. что он не оставит на земле ничего для себя постыдного, наполнила его душу необыкновенным весельем.

Он сразу ощутил себя настоящим «превосходительством». С мучительной тщательностью побрился, вымылся, подстриг и отполировал ногти, все брюки аккуратно сложил по складке и повесил в шкаф, рядом на вешалки – сюртуки и жилеты, воротнички легли идеально симметричным кругом, а пестрые вымпелы галстуков повисли на дверце шкафа в прощальном салюте.

Скатал каучуковую ванну, использованную воду вылил в туалетное ведро; каждый сапог аккуратно натянул на свою колодку.

Пустые чемоданы были сложены пирамидой и придвинуты к стене…

Самой последней он сурово, но без упреков захлопнул «белокурую бестию», а дабы она уже никогда не смела восставать против своего господина, повязал ее саксонскую морду голубой ленточкой со стальным ключиком.

Над выбором костюма он не задумывался; всему свое время.

Парадный мундир, не надевавшийся уже многие годы, висел в оклеенном обоями стенном шкафу, рядом – шпага и бархатная треуголка.

Степенно, с подобающим достоинством он стал облачаться в свою униформу: черные панталоны с золотыми лампасами, блестящие лаковые сапоги, золотом отороченный сюртук с подшитыми сзади фалдами, под жилет – узкое кружевное жабо. Препоясался шпагой с перламутровым эфесом и продел голову в петлю с висящим на ней черепаховым лорнетом.

Ночную рубашку спрятал в постель и разгладил на покрывале последние складки.

Потом, за письменным столом, он исполнил просьбу барона Эльзенвангера: снабдил пожелтевший пустой конверт необходимой пометкой. И наконец, извлекши из выдвижного ящика свое сразу по исполнении совершеннолетия составленное завещание, дописал в конце:

25Третьего не дано (лат.).
26Плейсе – протекающий через Лейпциг (Саксония) приток реки Белый Эльстер.
Рейтинг@Mail.ru