В Ессентуках была привольная жизнь, почти ничем, кроме дороговизны, не отличавшаяся от прежней. Кавказские горы понравились Люде еще больше, чем швейцарские. Альфред Исаевич, как всегда веселый, любезный, галантный, кое с кем ее познакомил. В пансионе жильцы заключили было соглашенье: о политике не говорить, а то леченье печени не поможет. Все же говорили. Большинство возмущалось «Преждевременным правительством», Люда его защищала, дон Педро занимал среднюю позицию: «Люди прекрасные, конечно, государственного опыта у них не хватает. Государственного опыта!» – внушительно объяснял он. Люда подтверждала: «Разумеется! Откуда же у них при царском строе мог бы взяться государственный опыт?» – «А если опыта нет, так не лезли бы! – сердито говорили другие. – И уже во всяком случае при царском строе война велась лучше. Калуща и Тарнополя не было! Присяжным поверенным надо заниматься адвокатурой, а промышленникам – промышленностью!» Альфред Исаевич разъяснял, что` было верно в словах Люды, а что` в словах других.
Он аккуратно пил воды, строго соблюдая предписания врача, к которому ходил два раза в неделю с бодрым и вместе озабоченным видом. После вод и прогулки, на веранде в парусиновом кресле, читал письма от жены, каждое перечитывал два-три раза. Затем читал петербургские и московские газеты; при этом ахал, пожимал плечами и что-то бормотал, – Люда всякий раз удивленно на него смотрела, иногда даже с испугом, если он ахал уж слишком громко:
– Может быть, убили Керенского, Альфред Исаевич? Или нашли и арестовали Ленина? Или Вильгельм покончил с собою? – спрашивала она. Он только нетерпеливо отмахивался и бормотал: «Что делается! Что делается!»
За обедом ему подавали диетические блюда, изготовлявшиеся по особому заказу. Вина он «временно не пил», что для него большим лишеньем не было. Толковал новости обычно в оптимистическом духе. Сообщал сведения о действии вод, о своем весе, о словах врача.
Раза два они ездили в Кисловодск. Побывали также на месте дуэли Лермонтова. Дон Педро говорил, что Лермонтов был величайший поэт России после Пушкина, и очень ругал Мартынова, – «как только у него могла подняться рука на такого человека!».
Но совершить с Людой классическую поездку по Военно-Грузинской дороге Альфред Исаевич решительно отказался:
– Нет, дорогая, поезжайте одна. Вы, слава Богу, совершенно здоровы, а я тут все-таки лечусь. Доктор вчера сказал, что мне необходимы еще двенадцать соляно-щелочных номер четыре и пять серно-щелочных номер девятнадцать.
– Да плюньте вы и на соляно-щелочные, и на серно-щелочные! Вы тоже совершенно здоровы, и все это одно надувательство!
– Профессор Сиротинин находит, что не надувательство, а вы, дорогая, говорите, что надувательство! И потом чего я не видел на вашей Военно-Грузинской дороге? Верю, верю, Дарьяльское ущелье – чудное ущелье, и Терек – чудная река, и горы там чудные, я знаю. Но разве здесь плохие горы? Разве Подкумок плохая река? И разве я не могу обойтись без царицы Тамары и ее замка? Кстати, кто она была? Злодейка?
– Напротив, мудрая героиня! По народному преданью, она теперь спит в золотой колыбели.
– Неужели? Ну, пусть спит в золотой колыбели и дальше, – согласился дон Педро. – Только я ради нее не согласен трястись два дня в экипаже и бросать для этого леченье. Доктор мне сказал: самое главное – регулярность.
Так он и не поехал. Люда решила отложить поездку до конца своего пребыванья в Ессентуках. Она немного обленилась. Кухня в пансионе была прекрасная, кахетинское вино тоже скрашивало жизнь. После завтрака она спала часа два; перестала заботиться о «линии», да и не очень полнела.
– А вы сколько же еще здесь пробудете, дорогая? – уже незадолго до своего отъезда спросил Альфред Исаевич.
– Мне торопиться некуда. И денег у меня впервые в жизни больше чем достаточно.
– Больше чем достаточно никогда не бывает. Разве у Ротшильда? Но вы правы. Если б не газета, я тоже остался бы до половины октября. Ведь здесь рай земной, тишь да гладь, Божья благодать. А какой воздух!
– Кооператоры сами советовали мне не торопиться.
– Какой превосходный и культурнейший институт кооперация, я всегда это говорю! Посидите здесь до конца месяца. А зимой я вас навещу в Москве. Так было с вами здесь приятно!
– И мне тоже, Альфред Исаевич. Я вас аб-бажаю! – сказала Люда и вспомнила, что Джамбул когда-то на это отвечал: «Это надо доказать».
– Это совершенно взаимно, – осторожно-галантно ответил дон Педро.
Он уехал, но другие знакомые оставались. Погода была еще хорошая, и Люда решила остаться в Ессентуках до конца октября. Случился однако всемирный сюрприз. Как-то под вечер на водах распространился слух, что в Петербурге началось восстание – большевики, будто бы, побеждают и могут прийти к власти! Это паники, впрочем, не вызвало: «Если и придут, то через неделю будут свергнуты, и тогда их, наконец, перевешают!»
Люда хотела тотчас уехать в Москву, но знакомые отсоветовали: «Лучше переждите неделю-другую. Да теперь и не доедете. Говорят, поезда и до Ростова не доходят».
Неделя-другая затянулась. На водах уже существовал Совет рабочих и солдатских депутатов, хотя в Ессентуках не было ни рабочих, ни солдат. Этот Совет получил сообщение из столиц и готовился к решительным действиям. Однако ничего страшного еще не происходило. Жизнь в пансионе шла по-прежнему. Только кухня стала менее обильной, на столики в столовой больше не ставились цветы, и хозяин-доктор, подумав, убрал со стены портреты Достоевского и врача Нелюбина, когда-то изучившего и описавшего ессентукские воды (он был в мундире).
Возвращаясь в пансион к завтраку, Люда встретилась с человеком, лицо которого еще издали показалось ей знакомым. Он тоже на нее взглянул, очень учтиво поклонился и нерешительно к ней подошел:
– Извините меня. Вы, конечно, меня не узнаете? Я когда-то заходил к вам в Куоккала. Собственно не к вам, а к Джамбулу, но его не было дома, и я разговаривал с вами, – сказал он. Говорил с грузинским акцентом.
– Как же, как же! – радостно вспомнила Люда. – Вас тогда было трое.
– Так точно. Вы совершенно не изменились.
– Будто?.. Да, помню, отлично помню, вы заходили к Джамбулу… Вы сейчас спешите? Не хотите ли тут немного посидеть? Вот как раз и скамейка.
– Очень рад.
– Прежде всего, познакомимся по-настоящему, – сказала, садясь, Люда, – ведь мы друг друга и не знаем. Я Людмила Ивановна Никонова, теперь отдыхаю в Ессентуках, живу в Москве, работаю в кооперации. А вы кто?
Он назвал себя. Фамилия у него была на «швили».
– Я был в последние месяцы в Петрограде членом Национального грузинского комитета. Мы помещались на Фурштадтской, в доме, любезно, по соглашению, предоставленном нам графиней Софьей Владимировной Паниной, – сказал он, медленно и особенно отчетливо, с видимой заботой о точности, выговаривая каждое слово. Из того, что он назвал имя-отчество и даже титул графини, Люда заключила, что он во всяком случае не большевик. Ей и хотелось поскорее узнать о Джамбуле, и казалось не совсем удобным спросить с первых слов. Немного и боялась ответа. – Я здесь проездом в Тифлис.
– В Тифлис? Быть может, там увидите Джамбула?
Он посмотрел на нее удивленно.
– Джамбул давно живет в Турции.
– В Турции? – «Слава Богу, значит, все-таки жив!» – Что он делает в Турции?
– Занимается «земледелием и скотоводством», как писали о древних народах в школьных учебниках, – ответил, улыбаясь, новый знакомый. – Мы надеемся, что он к нам вернется.
– Извините меня, кто «мы»? Но прежде скажите, как ваше имя-отчество?
– Кита Ноевич… Пожалуйста, не сердитесь, если режу ваше русское ухо, и не смешивайте с гоголевским Кифой Мокиевичем… Вы, вероятно, знаете, что Грузия и другие кавказские земли теперь отделяются от России. По крайней мере, впредь до Учредительного собрания и падения большевиков. – «Вот как?» – подумала Люда. – Я и хотел сказать, что, быть может, Джамбул согласится работать с нами на мирной ниве государственного строительства. Но это только мое пожелание. Беда не в том, что он давно стал турецким подданным: мы его тотчас приняли бы в наше гражданство. Но не скрою от вас, он, по слухам, совершенно переменил убеждения и стал консерватором. Джамбул еще задолго до войны написал об этом той даме, с которой я к вам, если вы помните, являлся в Куоккала. «Душка этот Кита, но говорил бы скорее», – подумала она. – И видите ли…
Он рассказал, что` тогда писал Джамбул. Люда слушала, разинув рот. «Джамбул – турецкий помещик! Консерватор и читает Коран!.. Той написал, а мне нет!..»
– Знаете что? – перебила она его. – Сейчас в моем пансионе завтрак, пойдем ко мне, а? Вы мне доставите большое удовольствие, а кухня у нас недурная. Сегодня пилав!
– Буду весьма рад и искренно благодарю вас за приглашенье. Я только сегодня приехал и именно шел в ресторан… Так вы ничего этого не знали?
– Решительно ничего, – ответила Люда. «Конечно, он не может не знать, что мы давно с Джамбулом разошлись». – Он мне не писал… Мой пансион в двух шагах отсюда, вон там на углу.
За завтраком он записал для Люды сложный адрес Джамбула, поговорил о политических делах, был очень мил и любезен.
– Вы твердо решили вернуться в Россию, Людмила Ивановна? Да как вы теперь туда проедете?
– Скоро все наладится.
– Не думаю, чтобы скоро. Все говорит за то, что большевики временно одержали победу…
– Ось лыхо!
– Разве вы украинка? – поспешно и как будто с радостью спросил Кита Ноевич.
– Нет, я великоросска. Что же это будет! Здесь мне делать нечего, и помимо всего прочего я не богачка.
– Здесь действительно делать нечего, – сказал он, подчеркнув слово «здесь». Спросил Люду, какую должность она занимала в кооперации, любит ли это дело, как относится к меньшевикам. Спросил, замужем ли она.
– Нет, я совершенно одинока. У меня и в Москве близких людей очень мало, только Ласточкины. Вы, верно, слышали о них!
Он действительно слышал о Дмитрии Анатольевиче и имел с ним общих знакомых.
– Повторяю, я не думаю, чтобы вы скоро могли вернуться к работе в России. Разве только если вы склонитесь к большевикам? – спросил он, внимательно на нее глядя.
– Я? К большевикам? Никогда в жизни!
– Есть вдобавок основания опасаться, что кооперация в России скоро будет большевиками прикончена. А вот мы непременно ею займемся по-настоящему. Отчего бы вам не поработать у нас? Работа для вас нашлась бы… Вы удивлены? Почему же? Мы охотно будем предоставлять работу русским, не требуя от них принятия грузинского гражданства.
– Я действительно удивлена… И, разумеется, такое требованье было бы для меня совершенно неприемлемо.
– Я понимаю. Но мы, грузинские социал-демократы, очень терпимы. Лишь бы вы не были реакционеркой или грузинофобкой…
– Разумеется, я не реакционерка и не грузинофобка!
– Это все, что требуется. Не скрою от вас, я, верно, скоро получу у нас в Тифлисе должность. Может быть, и немалую, ввиду моего долгого стажа, – добавил он с улыбкой, – и я почти уверен, что легко нашел бы для вас работу. Подумайте. Я прекрасно понимаю, что такое решение сразу принять нельзя. Но если вы решите пока в Россию не возвращаться, то дайте мне знать, и я легко достану вам пропуск.
– Признаюсь, это очень для меня неожиданно… Во всяком случае я вам искренно благодарна.
– Подумайте, осмотритесь. Отказаться вы можете и позднее.
– Это так. Я вам пока ничего ответить не могу… А как вы думаете, могла ли бы я написать Джамбулу?
– Разумеется, во время войны это невозможно: каким образом дошло бы письмо? Однако война верно скоро кончится. У нас многие думают, что, как это ни печально, а Германия уже победила.
– Ну, это бабушка еще надвое сказала!
– Во всяком случае, тотчас после окончания войны вам легко будет снестись с Джамбулом. Мы и сами, верно, тогда ему напишем. У нас его всегда очень ценили. Он мужественный, энергичный человек и был бы прекрасным работником.
– Конечно, – согласилась Люда. «Мужественный – бесспорно, а прекрасный работник едва ли, он лентяй», – подумала она.
– Только вряд ли он согласится. Джамбул все правительства терпеть не может, и еще вдобавок слишком насмешлив. Он и не социалист, и не консерватор, а по природе анархист, – сказал он с улыбкой, наливая вина в бокалы.
В последние недели перед восстанием нервное напряжение у Ленина достигло предела. Он то писал распоряжения, то ходил по комнате, то лежал на диване, что-то про себя бормоча. Беспокойно прислушивался к шороху за стеной, за входной дверью. Пил большими глотками чай, оставлявшийся для него Фофановой.
Советоваться с Карлом Марксом было больше незачем: Маркс уже посоветовал. Работа над планом Петербурга надоела: пользы от нее мало. Он понимал, что восстание подготовлено плохо, хотя люди работали целый день. Военно-революционный комитет, непосредственно руководивший подготовкой, сам в точности не знал, да и не мог знать, какие вооруженные силы находятся в его распоряжении, на кого, на что можно рассчитывать более или менее твердо. Не было и плана, хотя бы такого, что бывает на войне у командующих войсками. В решительный день нужно было импровизировать в зависимости от обстоятельств. «Да, все «более или менее». Но ведь так всегда бывает с восстаниями, – отвечал он себе, – никогда не было революций, разыгрывающихся по нотам. Революция не маневры! И, конечно, у них (он разумел Временное правительство) не предусмотрено и не подготовлено ровно ничего. Они даже еще не уверены, что мы готовим восстание!»
На митингах он не показывался: уж теперь погибнуть от пули или бомбы террориста было бы совсем глупо! «Тогда, разумеется, все пошло бы к черту. Даже и попыточки восстанья не было бы! Многие из наших спят и во сне видят, как бы похоронить это дельце, даже некоторые из тех, что будто бы идут за мной». В душе он, конечно, относился с насмешкой почти ко всем своим «сподвижникам», да и не мог относиться к ним иначе: все они, Рыков, Пятаков, Луначарский, Калинин, Молотов, Сталин, Бухарин, Стеклов пошли за ним не сразу; другие, во главе с Троцким, и большевиками стали со вчерашнего дня, а прежде были какие-то «интернационалисты» или как-то так, черт знает кто; мелкая сошка, вроде Ярославского, еще совсем недавно сотрудничали с меньшевиками и проповедовали что-то либеральное, реформистское, совершенную ерунду. В лучшем случае они просто ничего не поняли в революции; в худшем – просто трусили и не желали рисковать жизнью. «Могут и опять уйти в кусты! Троцкий, Сталин, правда, в кусты не уйдут, но их обоих в партии терпеть не могут. Вдобавок, оба инородцы. В партии и это есть, особенно антисемитизм. Социалистический строй – да, но пусть во главе стоит русский человек! Если меня укокошат, то уж все объявят, что восстание противоречит марксизму».
Сам он об уходе «в кусты» никак не думал. Все же у него порою скользили мысли, что нужно будет бежать за границу, если восстание провалится: и в этом случае, даже в мыслях для него непереносимом, партии был нужен вождь – для третьего восстания. «Делал же в эмиграции столько лет свое дело – и наполовину сделал, без меня и партии не было бы! Будут, конечно, издеваться, как Плеханов издевался двенадцать лет тому назад, а из него тогда еще песочек только начинал сыпаться. Да плевать мне, пусть издеваются».
Думал и о том, что будет делать после успеха: каких людей возьмет в правительство? Зная, что выбор невелик, предполагал не отказываться ни от кого. «Конечно, возьму Зиновьева и Каменева, черт с ними! Струсили, но после победы расхрабрятся. Не сразу, а погодя дам им какие-нибудь «портфели». Это слово всегда его забавляло; он знал, каким обаянием оно пользуется среди людей: «Был всю жизнь адвокатишкой или маклером – и вдруг министр!..» Пьянице Рыкову дам внутренние дела. Болвану Луначарскому народное просвещенье, то-то будет нести ерунду и поощрять искусства, в которых он смыслит не больше моего. Для Сталина создам министерство по делам национальностей, он туповатый человечек, но в этом разбирается, если ему несколько раз объяснить, что нужно делать. Троцкий? Этот пусть берет что хочет. Умный человек и способный. Везде будет «блеск», а кое-где, может, будет и толк. Всю жизнь он хотел быть первым, но не в деревне, а именно в Риме. Ничего, пусть будет вторым в Риме. Он потому ко мне и примкнул, что понял: «С одними интернационалистами кашки не сваришь, такой кашки! «Ничего не поделаешь, примкну к проклятому Ленину!» – В ближайшие дни «блеск» покажет большой, только за этот «блеск» его все будут ненавидеть еще больше. Конечно, будет жестокая гражданская война, туда сунем Крыленко, Овсеенко, Дыбенко, если пойдет. Они хоть не трусишки. У всех трех фамилии на «ко», будут путать… Все равно и гражданской войной придется руководить мне. Я в военных делах ничего не понимаю, но и другие не понимают, как-нибудь научимся, глупее Полковниковых не будем… Если левые эсеры примажутся, дадим что-нибудь и им, хоть они уж все совершенные дубины. «Портфель» и их зачарует, даже с некоторым риском виселицы: «От виселицы успею вовремя ускользнуть, буду за границей «бывший министр». Да, люди найдутся, ничем не хуже западных умниц».
Насчет себя он и не сомневался: вся власть будет у него. Ни о каком другом кандидате в партии и мысль не могла возникнуть. Он предполагал придать своей единоличной власти вид какого-то коллектива. После переворота скромно отказывался от должности главы правительства. Так же поступал и Робеспьер: в своих интимных бумагах, найденных после его казни, прямо говорил, что нужна единоличная воля (разумеется, его собственная). Но когда Сен-Жюст назвал его кандидатуру в диктаторы, отказывался еще более скромно: зачем же непременно он? есть гораздо более достойные кандидаты. Но скучные обязанности по представительству Ленин исполнять не желал. «Пусть болванов-послов принимает Калинин. Свердлов был бы лучше, он грамотнее. Но опять еврей… Подумаем».
Кое-какие люди были. Неизмеримо лучше была программа: земля крестьянам, заводы рабочим и, главное, немедленный конец войны. «И как только эти людишки не поняли, что против этой программы они устоять не могут! – думал он, опять разумея Временное правительство. – Хорошо, что ничего не понимают. «Война до победного конца». «Вопрос о земле разрешит Учредительное собрание», – с наслаждением думал он. – Ну, ладно, а что, если все-таки убьют?» – Жизнью особенно не дорожил: погибнуть теперь было совершенно не то, что умереть с год тому назад: все-таки сделана первая в мировой истории попытка настоящей социалистической революции. Парижская Коммуна в счет не идет. Великий опыт будет и в случае провала. История этого не забудет. Печать будет поливать грязью. Впрочем, Горький напишет порицательно-снисходительно-сочувственную статейку: «Ошибался Ильич, ошибался, но пОнимаете, был фанатик». – Он благодушно представил себе Горького, с его говорком на «о». Никакой социальной революции он не хочет и не может хотеть: сам богатый буржуй. Проповедует, конечно, но так: когда-нибудь да может быть. Квартирка же на Кронверкском хорошая вещь, это тебе не будущее. Ничего не понимает, – но, «пОнимаете, Ильич был большой человек». Другие будут говорить «собаке собачья смерть», а он хоть этого не скажет. Напишет, напишет статейку, Суханов как-нибудь поможет… В общем, кроме Нади, никто особенно плакать не будет». «Инесса!» – вдруг тоскливо подумал он.
Из передней послышался звонок. Ленин ахнул: «полиция!» Быстро поднялся с дивана, на цыпочках пробрался в переднюю и прислушался. Звонок повторился в другой, в третий раз. Затем раздался стук в дверь, но не тот, который был условлен. «Так и есть, полицейские!»
– Тетя… Маргарита Васильевна… Вы дома? – с недоумением спросил звонивший; молодой человек услышал за дверью шорох.
Отлегло.
– Маргариты Васильевны нет дома, – ответил Ленин, не подумав. Изменил голос.
– Пожалуйста, отворите… Я только на минуту, оставлю ей записочку… Она нескоро придет?
Не отвечая, он вернулся в кабинет: «Нельзя ответить…» Молодой человек опять позвонил с еще большим недоумением. Затем поспешно спустился по лестнице. Внизу он встретил возвращавшуюся Фофанову.
– Тетушка, не подымайтесь! У вас в квартире грабитель!
– Какой грабитель! Что ты говоришь?
Он сообщил, что долго звонил и стучал, кто-то подкрался, наконец, к двери, что-то сказал, но двери так и не отворил.
– Вот что! Я бегу в участок! Попросите соседей, чтобы покараулили на площадке, а то он удерет!
– Да что ты! Какой грабитель! Никакого грабителя! У меня знакомый сидит, я его на минуту оставила, а он…
– Да почему же этот господин не отворяет?
Она долго сбивчиво что-то ему объясняла: просила этого старичка не отворять никому, потому что… Молодой человек слушал с некоторым удивлением.
– Ну, слава Богу, а то, ей-богу, подумал, что грабитель. Хорошо, что не привел городового или как их там теперь зовут.
– Действительно хорошо! А ты чего хотел, родной мой?
– Просто хотел вас навестить, да и дельце маленькое есть, – ответил он. – Очень спешу.
– Если спешишь, что ж делать? Не зову.
– Чайку, пожалуй, выпил бы. Да у вас, тетя, верно сахару нет?
– Ох, нет, ничего нет, – солгала она. – Чего же ты хотел, голубчик?
Он изложил дело, простился и ушел, не без лукавства попросив «кланяться старичку».
Фофанова вздохнула свободно. «Как же это Ильич откликнулся! Могло все пропасть, если б пришла полиция!» – поднимаясь по лестнице, думала она с радостным изумлением. Увидев ее, Ленин расхохотался.
– Сюрпризик! Приходил ваш племянничек!
– Знаю, я его встретила… Да как же вы смеетесь, Ильич! Ведь из-за этой случайности могла сорваться вся революция!
– Не могла, никак не могла, Маргарита Васильевна, – говорил он, продолжая хохотать заразительным смехом. – Нет случайностей, есть только законы истории.
Десятого октября он, загримировавшись еще тщательнее, чем всегда, выехал на решающее конспиративное заседание. Оно могло бы оказаться одним из бесчисленных в его жизни заседаний, не имевших никаких последствий; но случайности сложились так, что оно оказалось, быть может, самым важным, самым значительным по последствиям заседанием в мировой истории. Продолжалось оно десять часов. Было двенадцать человек. Пили чай, закусывали бутербродами.
Говорил главным образом Ленин. Он доказывал, что Временное правительство собирается открыть фронт и сдать немцам Петербург. Доказывал, что союзники намерены скоро заключить мир с немцами и совместно с ними задушить русскую революцию. Доказывал, что, как только большевики захватят власть в России, на Западе вспыхнет восстание, и мировой пролетариат придет на помощь их партии. Все это было неправдой, и со своей проницательностью он не мог этого не понимать. Понимали ли слушатели? Должно быть, одни ему верили, другие догадывались, что он лжет, но думали, что теперь уж необходимо за ним идти; отступать поздно, нервы не выдержат, надо положить делу конец. Спорили только Каменев и Зиновьев, они были против вооруженного переворота и не надеялись на успешный исход. Один из участников совещания впоследствии говорил о страстных импровизациях Ленина, внушавших людям веру и волю. Вероятно, говорил правду. Была тут доля и почти гипнотического внушения. Все подчинились: было принято и записано решение произвести через две недели, 25 октября, государственный переворот.