– Вот тебе раз!
– Это брак и по любви, и по идейной близости: все четверо принадлежат к большевистской фракции социал-демократов… Впрочем, этого я твердо не знаю.
Рейхель посмотрел на часы.
– Таня, вы мне разрешите позвонить по телефону? Иначе я не застану дома этого профессора, – сказал он и, не дожидаясь ответа, встал. Дмитрий Анатольевич проводил его к аппарату.
– Извини, нам так досадно. Люда приходит к нам редко. Мы не ожидали, – сказал он сконфуженным шепотом. Рейхель ничего не ответил. Ласточкин затворил за ним дверь и вернулся в столовую. Аркадий Васильевич позвонил к профессору; тот назначил ему свидание как будто без особой радости. «Что же теперь делать? – подумал Рейхель. – Нельзя же уйти до конца обеда. Может, она уйдет?»
– …Еще хорошо, что он не наговорил мне грубостей, и на том спасибо, – говорила в столовой вполголоса Люда.
– Что вы!
– Мне все равно, и я понимаю, что он имеет право на меня сердиться… Я бегу à l’anglaise[55]. Извините меня, что ворвалась так не вовремя.
– Что вы, что вы!
– Я в самом деле спешу. У меня сегодня будет один петербургский журналист. Еще раз, пожалуйста, на меня не сердитесь.
– Что вы, что вы!
Из Москвы Люда разослала знакомым открытки с указанием своего адреса. Никому из товарищей по партии не написала, – теперь мысленно уже называла их «бывшими». От ее революционности ничего не оставалось. Дело на Аптекарском острове, уход Джамбула, отношение к ней Ленина, экспроприации смешались в душе Люды. Сказалось и влияние кооператоров, ставших ее друзьями и товарищами по работе. Они в большинстве были люди левые или, по крайней мере, очень либеральные, но относились к экспроприациям и к взрыву столыпинской дачи с крайним отвращением.
В числе людей, которым Люда послала из Москвы открытки, был и Певзнер. Она иногда читала его репортажи в петербургской газете. Он уже подписывался «Дон Педро». Накануне Альфред Исаевич позвонил ей, сообщил, что газета послала его «для обследования положения на Волге» и что он остановился на два дня в Москве.
– Был бы страшно рад повидать вас, Людмила Ивановна.
– Я тоже очень рада, Альфред Исаевич. Приходите завтра вечером чай пить, часов в девять.
– С величайшим удовольствием.
Люда пригласила его не без легкого колебания. Общей гостиной в ее номерах не было, а уж очень неказиста была ее комната. «Тонышева сюда не пригласила бы», – с улыбкой подумала она. По дороге домой купила печенье и полбутылки дешевого вина; за вином ей всегда разговаривать было легче. Заказала чай и велела горничной не стлать на ночь постель, – «я сама постелю попозже». Впрочем, Певзнера к «мужчинам» не причисляла. Знала, что он обожает свою жену, оставшуюся в провинции впредь до того, как он «станет на ноги»; постоянно о ней говорил, писал ей письма каждый день, посылал регулярно большую часть своего заработка. «Проще было бы пообедать с ним в ресторане, но незачем вводить его в расходы. При своей галантности, он на меня потратился бы».
Встретились они радостно. Альфред Исаевич из деликатности только вскользь спросил о Джамбуле, – «верно, слышал, что мы разошлись». Спрашивал Люду о здоровье, об ее занятиях, о кооперации. С гордостью говорил о своих успехах:
– Могу без ложной скромности сказать, что мои репортажи оценены нашей редакцией, как и вообще в газетных кругах. И весной я перевожу жену в Петербург! Недавно у нее был.
– Я очень за вас рада, Альфред Исаевич. Что же вы будете «обследовать» на Волге?
– Очень печальные события. Там орудует какая-то шайка разбойников. И говорят, она в сношениях с большевиками! Теперь ведь и не разберешь, кто грабитель и кто идейный человек. Чего стоил один этот Соколов!
Сердце у Люды забилось.
– Какой Соколов?
– Разве вы не знаете? Соколов-Медведь! Тот самый, который организовал взрыв на Аптекарском острове. Ведь вы, конечно, читали мои репортажи об этом деле?
– Я не знала, кто это сделал.
– Он, он! Страшный человек!
– Так он только других посылает на смерть, а сам жив?
– Да нет же! Он был арестован на днях на улице и на следующий же день повешен, в порядке этих новых военно-полевых судов!.. Что с вами, Людмила Ивановна?
– Нет, ничего решительно, – не сразу выговорила Люда. Вино пролилось на скатерть. – Повешен?
– Повешен. Вы знаете, у него была любовница или жена, Климова. Красавица! И, представьте, дочь члена Государственного Совета! Отец умер с горя! Подумайте, из такой семьи! Она тоже арестована.
– И казнена?
– Еще нет, предстоит ее процесс. Я знаю все подробности. После ареста она попросила, чтобы ей оставили какой-то шарф, который был на ней в тот день, когда она вышла за него замуж. Это было удовлетворено. Она страстно его любила. Он был не только писаный красавец, но еще магнетизер.
– Откуда вы знаете?
– Мы, репортерская элита, все знаем. Я могу вам даже сообщить одну поразительную вещь, о которой писать невозможно. Представьте, через несколько дней после взрыва на Аптекарском острове он стал писать страстные письма дочери Столыпина, той, что чудом спаслась!..
– Письма дочери Столыпина! Зачем?
– Он предлагал встретиться с ним! Этот человек был так уверен в своей магнетизерской силе, что надеялся убедить барышню убить ее отца!
– Не может быть!
– Это неслыханно, но это так. Я знаю из самого верного источника. Пожалуйста, не оглашайте этого.
– Но как же?.. Если он предлагал ей встретиться, то, значит, давал свой адрес?
– Давал адрес конспиративной квартиры! Был, значит, уверен, что она властям не скажет. И самое поразительное, он в этом не ошибся! Она сообщила отцу об этих письмах, но адреса не указала. По взглядам она, разумеется, правая и обожает своего отца, но не хотела выдавать на смерть доверившегося ей человека. И Столыпин признал ее поведение правильным! Странная душа у русских людей! Эх, пролили вы вино. Ничего, это замоют. Белое вино пятен не оставляет.
– Пятен не оставляет, – сказала Люда.
Тифлисские террористы обычно собирались в одном и том же ресторане Тилипучури. Это было неконспиративно, но они знали, что местная полиция очень плоха, да и не слишком усердно их арестовывает. Ремесло полицейского было в ту пору, особенно на Кавказе, столь же опасно, как ремесло террориста.
Кавказский наместник, граф Воронцов-Дашков, был человек либеральных взглядов. Он любил кавказцев, как их всегда любили русские люди, с легким оттенком благодушной насмешки, относившейся к кавказскому говору. В молодости он сам три года воевал с горцами, помнил, что тогда в армии ни малейшей враждебности к ним не было и что в русской литературе, от Пушкина и Лермонтова до Толстого, вряд ли есть хоть один антипатичный кавказец. Война давным-давно кончилась, все же наместник смутно, почти бессознательно, рассматривал террористов двадцатого века как несколько худшее повторение горцев Шамиля.
Он с террористами, разумеется, не встречался, но с главарями умеренных социалистов старался кое-как «поддерживать человеческие отношения»! Иногда заключал с ними негласные соглашения, тотчас впрочем становившиеся гласными. Так, в пору столкновений между армянами и татарами передал социал-демократической партии пятьсот винтовок для вооружения поддерживавших порядок рабочих дружин, под честное слово меньшевика Рамишвили, что винтовки будут возвращены властям по миновании надобности. Так, перед ожидавшимся приездом царя на Кавказ, взял с революционеров честное слово в том, что покушений не будет. Не думал, что такое соглашение вполне обеспечивает безопасность императора; но, по его мнению, оно на Кавказе обеспечивало ее лучше, чем полицейские меры. Воронцов-Дашков был противником казней и находил, что все равно виселицей не запугаешь чеченца или ингуша. Вдобавок он стал почти фаталистом после убийства Александра II: от судьбы не уйдешь.
Его любили три царя. Правительство же очень его недолюбливало. Однако древнее имя графа, его огромное богатство, независимость человека, ни в ком для себя не нуждавшегося, даже его барская внешность и манера одинакового обращения с людьми, а всего больше личная близость к царю внушали осторожность правительству; оно по возможности не вмешивалось в его методы управления Кавказом. Взгляды наместника, быть может, немного сказывались и на действиях полиции. Но и по простой осторожности сыщики старались не заглядывать без крайней необходимости в такие места, как ресторан Тилипучури. Холодное оружие было на Кавказе у всех, очень много было револьверов, немало изготовлялось и примитивных бомб. «Положительно каждый ребенок может из коробки из-под сардинок и купленных в аптеке припасов смастерить снаряд, годный для взрыва его няньки», – писал современник.
Вероятно, Департамент полиции уже тогда знал, что руководит издали экспроприациями сам Ленин. Может быть, знал и то, что для этого из партийного Центрального комитета выделен небольшой, еще более центральный комитет, настолько секретный, что о самом его существовании долго не знали виднейшие социал-демократы.
В этот комитет, кроме Ленина, входили только два человека: Красин, он же «Никитич», он же «Винтер», он же – почему-то «Лошадь», и Богданов, имевший полдюжины псевдонимов: «Максимов», «Вернер», «Рахметов», «Сысойка», «Рейнерт», «Рядовой». Служащие Департамента полиции не очень интересовались моральными свойствами революционеров: «все канальи!» (некоторые, быть может, добавляли: «да и мы тоже»). Но именно этих двух большевиков заподозрить в терроре было трудно: один занимался не то философией, не то наукой, не то еще черт знает чем; другой был видный инженер, загребавший деньги в торгово-промышленных предприятиях и никак не «Лошадь», а очень умный и ловкий делец. Люди же, по их поручению руководившие непосредственно террористическими делами на Кавказе, известны: Джугашвили и Камо.
О Камо на Кавказе рассказывали и легенды, и анекдоты. О Джугашвили же и революционеры знали не очень много, а говорили еще меньше. Непонятным образом этот человек, так страстно влюбленный в саморекламу, позднее ею занимавшийся тридцать пять лет с небывалым в истории успехом, в молодости почти ничего о себе не сообщал даже близким товарищам: вероятно, всех подозревал в провокации. По еще гораздо более непонятным причинам, о своих кавказских делах почти никогда не рассказывал и впоследствии, когда мог это делать совершенно безопасно.
Уже стемнело, когда Джамбул неторопливо подошел к ресторану. Бросил взгляд в отворенное окно. Дружинников не было. «Где же они сегодня?» – спросил себя он. Понимал, что никто не останется в этот вечер дома в одиночестве, – разве Коба? «У него вообще нет нервов». Джамбул прошел дальше и, убедившись, что подозрительных людей нет, вернулся. «Пора поесть, с утра ничего не ел», – подумал он.
В этот день он рано поутру, взяв в манеже лучшую лошадь, выехал верхом далеко за город и где-то в глухом месте леса упражнялся в стрельбе из револьвера. Еще лет пять тому назад с пятнадцати шагов попадал в туза. Теперь прикрепил к дереву листок бумаги, раза в три больший, чем игральная карта, и два раза подряд промахнулся. Это очень его раздосадовало, хоть для завтрашнего дела большая меткость была не очень нужна. «Конечно, от бессонницы! – сердито подумал он. – Да бессонница-то от чего! Кажется, не в первый раз иду на опасное дело, и прежде спал хорошо…» Взял себя в руки, стал стрелять лучше. Перед последним выстрелом загадал: «Если промахнусь, то, значит, дело провалится». Не раз загадывал и дома, пользовался и картами и монетой. Выходило разное, но одно было и без карт ясно: все равно отказать уже нельзя, это значило бы себя опозорить.
Да еще ему иногда казалось, что загадывать собственно следовало бы о другом: нужно ли это дело? Сомнения у него были давно, а с некоторых пор все усиливались. Иногда он даже себя спрашивал, не объясняются ли они страхом смерти? Друзья говорили, что он совершенно бесстрашен: просто не понимает, что такое страх. Эти слова до него доходили и доставляли ему радость. Все же он думал, что тут есть преувеличение: людей, никогда не знавших страха, не существует. «Соколов и Камо самые храбрые из всех, кого я видел, но, вероятно, и они страх испытывали».
На этот раз он попал в листок, даже в самую его средину, и свои упражнения закончил: взял с собой только одну запасную обойму; да и не годится перед делом стрелять тринадцать раз. «Семь попаданий из двенадцати. Недурно, но прежде было бы лучше».
Прежде, приезжая на Кавказ хотя бы из Парижа, он всегда очень оживлялся и веселел. Теперь этого не было. Обычная шутливость его почти покинула. Он был настроен серьезно и даже несколько торжественно. «Да, вполне возможно, что завтра убьют. Ну, убьют, одним Джамбулом будет меньше, только и всего… Думал, что прошло для меня то время, когда перед опасными делами я подводил какие-то жизненные итоги. Оказывается, не совсем прошло», – говорил он себе. Думал о престарелом отце: как он об этом узнает!
Думал иногда и о Люде. Сохранил о ней приятное воспоминание. Ничего о ней толком не знал. В Петербурге при прощаньи она не попросила его писать (просто забыла), и это его задело. Тем не менее он послал ей из Тифлиса письмо. Чтобы как-нибудь ее не подвести, написал без подписи, измененным почерком, и своего адреса не указал. Ответа, таким образом, быть не могло. «Впрочем она все равно верно не ответила бы из гордости». Больше не писал. Едва ли не первый раз с четырнадцатилетнего возраста вообще о женщинах думал очень мало.
В ресторане было пусто и душно, пахло жареным луком и свежеразмолотым кофе, – он очень любил оба эти запаха. В глубине комнаты сидел Камо, очевидно, только что пришедший. Перед ним на столике не было ни еды, ни напитков. «Ох, и нарядился же, дурак этакий!» – подумал Джамбул. На головорезе были темно-красная черкеска, белый шелковый бешмет, сафьянные чувяки; ножны шашки и кинжала были густо украшены бирюзой, серебром, слоновой костью. На стуле лежала белая папаха. «Хорошо еще, что не надел в июне бурки и башлыка! Нет ли при нем и бомбы? Впрочем, бомбы пока что у них отобрал Коба. Этот что угодно, но никак не дурак!»
Еще раз быстро и почти незаметно оглянувшись по сторонам, он поздоровался с Камо и сел против него за столик.
– Не сиди, слуши, спина к двери. Как будешь драться, если вбегают фараоны? – спросил Камо. Он говорил по-русски почти так, как в глупых анекдотах изображают кавказцев. Другого общего языка у них не было. Татарским оба владели плохо.
– Не сидеть же мне за маленьким столиком рядом с тобой? Если вбегут фараоны, пожалуйста, сообщи мне.
– Когда сообщи? Фараон быстро бегает. Потеряешь полминуту, пропал. Нельзя потерять полминуту, – сказал Камо, плохо понимавший шутки.
– Хорошо, буду знать. Сзади есть черный ход. Фараон любит бегать и через черный ход. Не догадался?
– Не догадался, – удивленно признал Камо. Это прозвище ему дал Джугашвили: получая поручения, тот спрашивал: «Камо отвезти?..» «Камо сказать?»
Джамбул, как всегда, смотрел на него с ласковым любопытством. Только с ним теперь и говорил шутливо. Знал его дела, обычно ему удававшиеся, и не понимал, как и почему они удавались. «Он и конспиративного дела не понимает! Очевидно, инстинкт заменяет ему ум, как у львов или тигров». Он знал много террористов. Самым замечательным считал Соколова и немного жалел, что этот казненный человек не был кавказцем. В тифлисском деле участвовали только кавказцы. «Все смельчаки и удальцы и все много умнее его, а главная роль все-таки будет его, и это, пожалуй, правильно».
– Водку пил?
– Не пил.
– Выпьешь со мной? Может, в последний раз пьем.
– Может, последний раз, – равнодушно подтвердил Камо. – Одну рюмку буду пить. Больше перед завтра нельзя. Молоко буду пить. Вино не буду пить.
– Отчего? Коба не велел? Сам Ленин немного пьет. Любит, говорят, итальянское.
– Не любит. Я в Куоккала привез вино. Целый бурдюк с Кавказа привез. Я тогда был флигель-адъютант. Ехал в первом классе. Жаль деньги, а надо. Один стерва генерал удивился. Спрашивает о при дворе. А я знаю о при дворе? Очень заругал кадетов. Генерал доволен, но удивлялся. Хорошо, стерва скоро сошел на станции. Привез Ленину бурдюк. Благодарил. Ленин вино не любит, но Богданов любит. Так был доволен, так был доволен! А Ленин мне бомбы давал. Красин готовил. Я тоже готовил. Он знает химию! Я помогал. Хорошие бомбы.
– Столыпинские?
– Столыпинские, – подтвердил Камо. Так назывались бомбы новой конструкции, впервые пущенные в ход на Аптекарском острове.
– Так… Есть что будешь? Шашлык любишь?
– Шашлык люблю. Миндальный пирог люблю. Ты платишь свои деньги? Деньги партии не смей. Тогда сыр.
– Свои, свои. У меня партийных никогда не было и не будет. И завтра, если выйдет дело, ничего себе не возьму.
– А я себе возьму? Ты дурак!
– Другие, может, и возьмут, а?
– Слуши, хочешь – убью!
– Не хочу. Да, наши, знаю, не возьмут, они почти все хорошие люди, а другие еще как брали. К водке что будешь есть? Я угощаю, от отца получил, сегодня денег жалеть нечего. Какую закуску любишь?
– Всю люблю. Мало. Сыр с тархуном.
Джамбул подозвал хозяина и, все обдумав, заказал обильный ужин («может, последний в жизни»): балык, икру, шамаю, кобийский сыр с тархун-травой, чахокбили, шашлык, миндальный пирог, графин водки, бутылку лучшего кахетинского вина.
– Теперь рассказывай, только не ори, – сказал он негромко, когда хозяин отошел. – Видел Пацию?
– Видел Пацию, – ответил Камо, предпочитавший отвечать, когда было можно, словами вопроса. – Анету тоже видел.
– Обе следят за кассиром?
– Обе следят за кассиром.
– Кто повезет деньги?
– Повезет деньги два. Кассир и счетчик.
– Молодые? Семейные?
– Не знаю.
– Как их зовут?
– Кассир Курдюмов. Счетчик Головня.
– Много денег?
– Анета Сулахвелидзе говорит: миллион. Пация Галдава говорит: триста тысяч.
– Хороши бабьи сведенья! Едут в фаэтоне?
– Едут в фаэтоне.
– Какая охрана?
– Другой фаэтон.
– Да ведь не сам фаэтон будет охранять. В фаэтоне-то кто?
– Пять стрелки. Галдава говорит: всегда пять стрелки.
– Неужто не будет казачьего конвоя?
– Будет казачьего конвоя. Позади будет. Впереди будет.
– Много казаков?
– Много казаков. Не знаю, сколько много.
– Ох, немало людей перебьем, если нас не укокошат раньше. У них жены, дети… Значит, больше ничего узнать бабы не могли?
– Бабы не могли, и ты и я не могли.
– В плане перемен нет?
– Зачем перемен? Хороший план.
– Что думает твой Коба?
– Коба приказ дает, а что думает, кто знает?
– Это так. Он всегда врет.
– Не смей говорить: Коба врет!
– Да он в жизни не сказал ни слова правды: просто не умеет.
– Слуши. Хочешь, убью! – сказал Камо, и лицо у него стало наливаться кровью. – Ленин вот! – Он поднял руку высоко над головой. – Потом Никитич. – Он понизил руку. – Потом Коба. – Его рука еще немного понизилась. – А потом ты, я, все. – Положил руку на стол.
– Спасибо. А ведь твой Коба раньше был меньшевиком, хотя тщательно это скрывает.
– Нет большевики, меньшевики. В Стокгольме Ленин объединился.
– Скоро разъединился.
– Не разъединился. А Коба никогда не был меньшевик. Всегда большевик.
– Был, был меньшевиком. У нас на Кавказе все были, – возразил Джамбул, любивший его дразнить.
– Ты врешь! Убью!
– Нет, пожалуйста, не убивай меня. Убей лучше кого-нибудь другого. Кстати, маузер всегда при себе носишь?
– Всегда. Без нельзя.
– Ну и дурак, – сказал Джамбул, впрочем тоже не расстававшийся с револьвером. – О чем еще с Лениным говорил?
– Провокаторы говорил. Ленин думает провокаторы. Красин тоже думает. Я предлагал план. Пойду ко всем товарищам. Три человека возьму, хорошие. Возьму с собой кол. Крепкий. Спрошу: ты провокатор? Если провокатор, сейчас посадим на кол. Если испугается, значит тоже провокатор. Хороший большевик ничего не испугается. Ленин не хотел. Красин тоже не хотел. Ругался. Очень ругался. «Ты, говорит, дикарь и болван!» Ленин смеется. Значит, правда. Я знаю, что я некультурный… Я по-русски хорошо говорю?
– Превосходно.
– Грамматику не знаю. Ничего не знаю. Писать не умею. По-грузински, по-армянски умею. Плохо. Арифметику совсем не умею, – сказал Камо со вздохом. – Некультурный. Дикарь. Дед был ученый. Священник.
– Неужели священник?
– Хороший, ученый. Я сам был верующий, ах, какой верующий! Много молился. Потом перестал, научили товарищи. Меня Коба учил. Всему учил. Спасибо. А учился плохо. Отец был пьяница. Он жив, но давно меня выгнал. От него я и некультурный.. Ну, говорим дело.
– Рассказывай.
Они заговорили о завтрашних действиях. В плане перемен действительно не было.
– …Начнем на доме Сумбатова.
– Кто же, наконец, сбросит с крыши первую бомбу? – Это единственное, что еще не было решено.
– Не твое дело, кто бросит. Коба знает, кто бросит. Не ты.
– Он мне сегодня же скажет. Это «мое дело», такое же, как его, – раздраженно сказал Джамбул. – Я рискую больше, чем он.
– Не больше, чем он. И ты не нужен, Коба нужен.
– Я другого мнения… А что, это правда, будто тебя уже раз вешали?
– Вешали. Стервы поймали, сразу вешали. Я всунул. – Он прикоснулся к подбородку. – Что это называется?
– Подбородок?
– Подбородок веревку всунул. Не заметили. Пьяные. Противно было. Ушли стервы. Я развязался. Удрал. Не вешали. Подбородок месяц болел.
– Приготовил на завтра чистокровного рысака?
– Не скажи чистокровного. Скажи чистопородного. Штатский говорит чистокровного, кавалерист говорит чистопородного. Мне русский офицер сказал. Здешний. Драгун. Скажешь чистокровного, сейчас увидят: не русский офицер, – с удовлетворением пояснил Камо.
– Неужели увидят? А то ты как две капли воды москвич… Ну, что ж, постарайся на твоем рысаке не попасться под бомбу. Лошадь жалко. Значит, ты и завтра будешь в мундире?
– В мундире.
– Ну, и опять дурак. Ох, боюсь, напутаешь. Лучше уступил бы твою роль мне.
– Не уступил. Это ты дурак.
– А какой ты это орден нацепил? Купил на Армянском базаре?
– Купил на Армянском базаре.
– Купил бы Андрея Первозванного, – посоветовал Джамбул и спохватился: «Еще купит!»
– Не Андрея Первозванного. Коба сказал: Станислав третьей степени с мечами и бантом. Если кто был на японской войне два сражения, тот Станислав третьей степени с мечами и бантом. Ты не знаешь. Коба знает.
– Коба все знает. А что он сам будет завтра делать? Тоже будет палить с площади?
– Не будет палить с площади. Его убьют, кто останется?
– Конечно, конечно. Он волнуется?
– Не волнуется.
– Злой как черт?
– Злой, – согласился Камо, подумав. – Но не как черт. Жена помер.
– Я знаю. Правда, что она была верующая и терпеть не могла социалистов? Он любил ее?
– Так любил, так любил!
– А я, правда, не думал, что он может кого-нибудь любить. Иремашвили говорил мне, что был на кладбище. Он сам – Coco, и Кобу, по старой памяти, называет Coco. Были друзьями. Так вот Джугашвили ему сказал, приложив руку к груди: «Только она смягчала мое каменное сердце. Теперь ненавижу всех! Так пусто, так несказанно пусто!» Я переспрашивал. Клянется, что так, дословно… Значит, Кобе нельзя палить с площади? Его жалко?
– Тебя не жалко. Меня не жалко. Коба жалко.
– Правильно, – сказал Джамбул. «На него и сердиться нельзя», – подумал он, смотря на собеседника в упор. Глаза у Камо были непонятным образом добрые, мягкие, печальные. – Ну, хорошо, а когда схватишь на площади мешок, кому отдашь?
– Кобе отдам, Ленину отдам. Красину отдам.
– Этим можно. Джугашвили денег не любит, это правда. Но где их будут хранить пока что? Ведь за границу переправить не так просто.
– Не твое дело.
– У Кобы была хорошая мысль. Он говорил мне. Хочет спрятать в Тифлисской обсерватории. Он там служил, кажется, лакеем, что ли? Знает там каждый угол. Хочет положить в диван директора. Умно!
– Спроси Коба.
– Это умно, – повторил Джамбул. Мысль ему нравилась преимущественно своей оригинальностью: обсерватория! С усмешкой подумал, что Коба не доверит денег одному человеку: «Либо сам отвезет, либо пошлет несколько человек, так украсть труднее». – Я еще хотел бы его повидать перед делом. Поедешь со мной?
– Не поеду. И адрес не дам.
– Адрес я знаю и без тебя, – сказал Джамбул.
Простившись с Камо, Джамбул вышел из ресторана и опять осмотрелся. Возвращаться домой ему не хотелось. Идти к Кобе было в самом деле поздно, да собственно и незачем. «Не надо было бы нынче ночевать дома. Да от судьбы не уйдешь. Во всяком случае живым не дамся… На что Ленин потратит деньги? Неужто хоть часть пойдет на журнальчики? Тогда очень нужно было идти на такое дело!.. Очень может быть, что завтра погибну. Стоило ли?»
Он вдруг вспомнил о взрыве на Аптекарском острове. Читал газетные отчеты с еще более жадным любопытством, чем Люда, чем все; с первой же минуты понял, чьих рук это было дело, и знал всех его участников. Теперь, не в первый раз, представил себе, как эти безвестные, бессловесные молодые люди, почти столь же преданные Каину, как Климова, – как они едут в ландо на Аптекарский с Морской, как мысленно отмечают повороты – осталось еще два? нет, три! – как всматриваются в названия улиц, в номера домов, как считают минуты остающейся жизни, как перед дачей в последний раз смотрят на землю, на небо, на людей, на извозчика, ими тоже обреченного на смерть.
«Нет, на это я пойти не мог бы! – вздрогнув, подумал Джамбул. – Велика разница между возможной смертью и смертью верной, без малейшей, без самой ничтожной надежды на спасение!» Подумал об аресте и о казни Каина. «Как мог он в последнюю минуту не покончить с собой? Не успел, этот Геркулес! Что, если не успею и я!.. Все же есть надежда, есть и смысл. Добудем миллион, будет восстание, и Кавказ освободится. Только это одно отделяет наше дело от обыкновенного уголовного грабежа, но этого одного достаточно… Да, если погибну, жизнь пойдет дальше точно так же, так, как шла всегда, только я о ней ровно ничего не буду знать, ни о чем. И люди даже не вспомнят, ни в какую историю не попадешь. Разве кто-нибудь когда-нибудь еще вспомнит о Соколове, а он, при всем своем бездумии, при всем своем бездушии, был сверхгерой, не чета Лениным и Плехановым?»
Эриванская площадь была безлюдна в этот поздний час. Он смотрел на дом, с крыши которого неизвестный ему человек должен был завтра бросить первую бомбу. В верхнем этаже жили три княжны, известные в тифлисском обществе; о них ходили благодушные анекдоты. «Может быть, он уже на крыше? Это было бы благоразумнее, чем подниматься при утреннем свете». Догадывался, что этот человек поднимется со двора по лестнице или по трубам.
Подошел к воротам и попробовал. Они не были затворены. Джамбул осмотрелся и заглянул в слабо освещенный двор. К нему спиной, глядя на крышу, стояли два человека. Один был в косоворотке и в сапогах. Джамбулу показалось, что это Коба. «Как все-таки я могу работать с этим человеком!» – подумал он. Точно вид Кобы мгновенно химически проявил те сомнения, которые у него назревали не первый день и не первый месяц.