Он хотел ответить грубостью, но не ответил. «Ведь в самом деле она предлагает то, чего я хотел, о чем только что думал».
Ничего больше не сказал и потушил лампу.
«Вот все и кончилось очень просто. Завтра же куда-нибудь перееду. К нему и перееду», – думала она с восторгом.
Вернувшись домой, Джамбул расстегнул воротник и сел в кресло. На столе стояла бутылка коньяку. Он выпил большой глоток прямо из горлышка.
«Она прелестна, но попал я в переделку! И так скоропалительно. Еще сегодня утром думал о ней как о прошлогоднем снеге…»
«Переделок», и обычно «скоропалительных», у него в жизни бывало много, и он драматически к ним не относился. «Верно, она поехала бы со мной и на Кавказ. Никогда я не введу ее в такие опасные дела. И что у нее с Кавказом общего? Об этом и речи быть не может!»
Он бросил на столик рубль, загадав, выйдет ли все хорошо с Людой. Вышло, что все будет отлично. Счел остававшиеся у него деньги. Было всего пятьдесят семь рублей. «Не беда, пошлю отцу телеграмму. Будет старик ворчать, пусть ворчит», – думал он.
В начале декабря в Москве началось восстание.
Московская интеллигенция растерялась. Происходили если не бои, то что-то на бои очень похожее. На окраинах города трещали пулеметы, везде стреляли из револьверов. Улицы стали пустеть. По ним ходили, крадучись, странного вида люди, в большинстве в кожаных куртках, надолго ставших революционным мундиром. Лавки открывались на час или на два в день и ничего на дом не доставляли. Выходить из дому было опасно и все-таки выходить приходилось. Затем и в лавках товары почти исчезли: все было расхватано, подвозили из деревень очень мало. Несмотря на кровавые события, отсутствие еды было главным предметом телефонных разговоров, – телефон действовал. Передавались страшные слухи. Говорили, что из Петербурга на Москву двинута гвардия и что восстание очень скоро будет потоплено в крови.
Большинство москвичей в душе не знало, кому желать победы. Сочувствовать правительству люди за долгие десятилетия отвыкли, да хвалить его было не за что: из окон многие видели, как на улицах убивают людей и избивают их нагайками до полусмерти. Но и сочувствовать революционерам почти никто из интеллигенции не мог: все считали восстание бессмысленным, плохо понимали, кто собственно и по чьему решению его устроил, к чему оно должно привести и что делали бы революционеры, если б и справились с московскими властями.
Ласточкин был совершенно угнетен. От его веры в графа Витте ничего не осталось. Прежде можно было думать, что главе правительства, по принятому выражению, «вставляют палки в колеса». Теперь ясно было, что все делается по его приказу, хотя руководит подавлением восстания адмирал Дубасов. «Но что же все-таки должен был делать Витте?» – с тягостным недоумением спрашивал себя Дмитрий Анатольевич.
Не могло быть и речи о том, чтобы на улицу выходила Татьяна Михайловна. Он сказал ей это так решительно, что она не спорила. В самом деле из знакомых дам ни одна на улицах не показывалась.
– Митя, но тогда и ты не выходи! Умоляю тебя!
– Посылать Федора мы имеем моральное право только в том случае, если буду выходить и я, – ответил Ласточкин.
В их районе, довольно далеком от центра, беспорядки были особенно сильны. Федор не очень желал выходить, но пример барина и очевидная необходимость на него подействовали. Они отправлялись утром вдвоем и покупали все, что можно было достать, преимущественно консервы, сухое печенье, и тотчас возвращались домой уже на весь остаток дня. Однажды издали видели, как неслись по улице казаки с поднятыми нагайками. В них откуда-то стреляли из револьверов. Дмитрий Анатольевич вернулся сам не свой. «Это неслыханно!.. Этому имени нет!» – говорил он растерянно жене, которая тоже повторяла: «Неслыханно!» и думала, как устроить, чтобы Митя больше не выходил.
Скоро загремела и артиллерийская пальба, которой Москва не слышала с 1812 года. Началась паника. Затем пальба затихла, перестали трещать и пулеметы. Стало известно, что Пресню, главный очаг восстания, разгромил пришедший из Петербурга Семеновский полк. А еще немного позднее телефоны разнесли весть, что восстание подавлено, что революционеры частью истреблены, а в большинстве скрылись.
Нормальная жизнь восстановилась с удивительной быстротой и на окраинах. В лавках появилась еда, точно подвозившие мужики отлично разбирались в событиях. На улицы выехали извозчики, даже лихачи. Москвичи не только стали выходить из дому, но проводили на людях чуть ли не весь день, – так всем хотелось обменяться впечатленьями.
К Ласточкиным первый, в необычное время, еще утром приехал профессор Травников. Татьяна Михайловна обрадовалась ему чрезвычайно. Хотела все узнать и надеялась, что Митя хоть немного развлечется. Гостя усадили в столовой и зажгли электрический кофейник. Федор с радостным видом принес первые, еще горячие булочки и свежее масло.
– Господи! С неделю этого не видел! Ну, дела! – сказал профессор. Он поправел, хотя и не совсем уверенно.
– И мы до нынешнего утра не видели. Кушайте на здоровье и, умоляем вас, рассказывайте поскорее все, что знаете!
– Убиты тысячи людей!.. Может быть, цифру и преувеличивают, но жертв великое множество. Вот что сделали эти господа! Я собственными глазами видел, как…
Вопреки своему обычаю, Татьяна Михайловна его перебила:
– Какие господа? Ради Бога, объясните, кто они и чего они хотели?
– По имени, барынька, я их знать не могу. А чего они хотели, это я у вас хочу спросить. Говорят, какие-то большевики и еще эсеры. Один черт их разберет!
– Но на что же они надеялись! На правительство Троцкого или Носаря?
– Господа вожди были, к счастью, вместе со всем Советом рабочих депутатов, арестованы чуть не накануне восстания. Кстати, этот Бронштейн, именующий себя Троцким, и они все дали себя арестовать как бараны, – сказал Травников и спохватился, вспомнив, что Татьяна Михайловна еврейского происхождения. – Догадался, наконец, ваш граф Витте!
– Он не «мой», – мрачно ответил Ласточкин.
– Кто же руководит этими большевиками?
– Я слышал, какой-то Ленин. Он у них самый главный. Троцкий, тот, кажется, меньшевик. Большевики хотят, барынька, сцапать у нас все, а меньшевики, спасибо им, только половину… А как же, Дмитрий Анатольевич, Витте не ваш? Вы его всегда зело одобряли.
– Теперь никак не могу. Действия наших властей были совершенно возмутительны!
– С этим я не спорю, но, во-первых, одно дело власти, а другое Витте. А во-вторых, что же властям было делать, когда в городе начался кровавый бунт?
– Во всяком случае не то, что они делали.
– Тьер и французские республиканцы подавили восстание коммунаров никак не с меньшей жестокостью. В тысяча восемьсот семьдесят первом году было убито и казнено, помнится, около тридцати тысяч человек.
– Очень французские богачи испугались тогда за свои капиталы! – сердито сказал Дмитрий Анатольевич.
– Да, именно, – подтвердила Татьяна Михайловна.
– Я нисколько их не защищаю, но ведь и вы, барынька, не так порадовались бы, если б у вас все это отобрали, – сказал профессор, показывая взглядом на обстановку комнаты.
– Не порадовалась бы, но казней не требовала бы!
– Да я и не требую. Однако и грабежей никак не одобряю. Помните, как сказано в «Дигестах»: «Nemo ex sue delicto meliorem suam conditionem facere potest»[50].
– Я не помню, как сказано в «Дигестах», и даже не знаю, что это такое.
Профессор добродушно засмеялся.
– Не сердитесь, барынька. И Дубасова уж я никак не защищаю. Действительно, расправа была жестокая. Представьте, я видел своими глазами, как…
Почта опять стала работать правильно. В первый же день Ласточкины послали двоюродному брату успокоительную телеграмму: «Оба невредимы как и все друзья знакомые домашние точка ждем письма обнимаем таня митя». Ответ пришел: «рад обнимаю аркадий».
– Странная редакция. Почему в единственном числе? Аркаша мог бы подписать и Люду, – сказала с недоумением Татьяна Михайловна.
– Уж не арестована ли она! Завтра верно будет письмо, – ответил так же Дмитрий Анатольевич.
Письмо пришло не сразу и было краткое и тоже странное. Обычно Люда приписывала к письмам Аркадия Васильевича: «Сердечный привет и от меня», или, для разнообразия, «Я тоже шлю сердечный привет». Теперь приписки не было; привета от нее не передавал и Рейхель. Ласточкины не на шутку встревожились. Посоветовавшись, они написали осторожно: спрашивали о здоровье Люды, затем описывали московские события и свои переживания. Еще через несколько дней пришел ответ, совершенно их поразивший:
«Я здоров и благополучен, – писал Рейхель. – Много работаю и, как вы знаете, то место мне обещано твердо. Очень о вас беспокоился и искренно сочувствую, что вам пришлось столько пережить. Здесь все было тихо. С Людой я разошелся. Она от меня ушла к какому-то кавказскому разбойнику и, ни минуты не сомневаюсь, благоденствует. Больше меня, пожалуйста, о ней не спрашивайте, я ничего не знаю и, скажу откровенно, не интересуюсь. Она предпочла мне разбойника, и этим все сказано. Ее адрес, на случай, если б вы пожелали ей написать, мне неизвестен».
Они только ахали, читая. Татьяна Михайловна негодовала.
– Такого я не ждала даже от нее! – сказала она. В первый раз у нее прорвалась неприязнь к Люде, всегда ею скрывавшаяся. Дмитрий Анатольевич чрезвычайно расстроился.
– Мы все-таки слышали только одну сторону, и во всяком случае мы им не судьи.
– Говори: мы ей не судьи, и это, конечно, будет верно. Но Аркаша ни в чем, я уверена, не виноват, – ответила Татьяна Михайловна, смягчившись. Она была привязана к Рейхелю, однако всегда думала, что очень тяжело иметь такого мужа.
– Едва ли он может быть тут беспристрастен. И уж наверно тот кавказец никак не «разбойник». Аркаша всех революционеров называет либо разбойниками, либо бандитами. Надо бы все-таки написать Люде, но куда же?
– Кажется, Аркаша не хочет, чтобы ты ей писал. Бедный, мне его страшно жаль!
– Как ты понимаешь, мне тоже. Мне, впрочем, и прежде казалось, что они не любят друг друга. Никак не то, что мы с тобой.
– Да, не совсем то… Бог с ней, я погорячилась.
– Как же она теперь будет жить? «Разбойник», верно, и беден.
– Конечно, пошли ей денег. Да куда послать?
– Именно.
– Может, она скоро напишет?
– Мне очень ее жаль. Она совершенно шалая женщина. Что ж, надо написать Аркаше. Просто не знаю, что ему сказать. Я и по случаю смерти не умею писать сочувственные письма, всегда выходит так плохо и стереотипно. А тут уж совсем беда!
– Да, это трудное письмо. Нельзя и сочувствие выразить, он ведь пишет, что «не интересуется»! Хочешь, я напишу, а ты только припишешь?
– Пожалуйста, очень прошу. У женщин всегда выходит лучше, у тебя в особенности.
Московская жизнь в первые недели после восстания все же стала менее шумной. Ласточкины на время отменили свои вечера. Дмитрий Анатольевич бывал на политических совещаниях. Все возлагали надежды на Государственную Думу.
В том же году еще другое известие внезапно его поразило, как и других москвичей его круга. В Канне, совершенно для всех неожиданно, покончил с собой Савва Тимофеевич Морозов. Незадолго до того говорили, что его здоровье в последнее время ухудшилось, что нервы у него расстроились совершенно и что врачи послали его в Париж и на Ривьеру, – развлечься и отдохнуть. В гостинице он воспользовался минутой, когда жена вышла, лег на диван и застрелился. По Москве поползли самые странные слухи. Одни говорили, что Морозов убит каким-то врачом, которого к нему подослала революционная партия. Другие, неизменно повторяя «ищите женщину», рассказывали интимные сплетни. Третьи уверяли, что Савву Тимофеевича должны были тотчас по его возвращении в Россию арестовать и передать военному суду за то, что он дал миллионы на московское восстание. Четвертые сообщали, что у Морозова была какая-то «теория самоубийства»: все умные люди должны кончать с собой, так как жизнь слишком ужасна, и это самый лучший, самый безболезненный способ расстаться с ней, – он будто бы высказывал такую мысль в разговорах с друзьями. Трезвые москвичи только пожимали плечами: так эти объяснения были неправдоподобны и даже бессмысленны.
– Все это чистый вздор! – говорил Ласточкин. – Никогда никакие революционеры подобными делами не занимались и не могли заниматься, да и не в их интересах было бы убивать Савву Тимофеевича, который их поддерживал. И полиция давным-давно знала, что он дает деньги на революционное движение, и его не трогала, как не трогает и других богачей, тоже дававших на него деньги, хотя и гораздо меньше. И никто из них не кончает с собой. Специально на восстание он не дал бы ни гроша, и никакая каторга ему не грозила. И не такой он уж был влюбчивый человек, а романов у него и прежде бывало достаточно, как почти у всех…
– Не у вас, Дмитрий Анатольевич, – шутливо перебивали его друзья. Татьяна Михайловна улыбалась.
– Да, не у меня, но согласитесь, что из-за любовных романов половина Москвы должна была бы покончить с собой, – отвечал Ласточкин.
Особенно поразило людей то, что покончил с собой человек, которому миллионы давали решительно все блага жизни.
Татьяна Михайловна пыталась развлечь мужа. «Никогда до этого несчастного года он не бывал мрачен». Нерешительно предлагала съездить в Крым или за границу, говорила с ним по-прежнему весело. По природе она была менее жизнерадостна, чем ее муж, но всегда старалась быть бодрой; знала, что он это в ней любит, как любит и ее благодушные шутки. Теперь шутить было не о чем. Про себя она думала, что никуда ему уезжать не надо: успокоится, когда опять погрузится в свои обычные дела. Дмитрий Анатольевич понемногу в них и втягивался. К его, на этот раз почти неприятному, удивлению, ценности на бирже повышались.
Единственным радостным в их жизни теперь было то, что, как говорила мужу с улыбкой Татьяна Михайловна, Нина и Тонышев «быстро и верно шли к законному браку». Алексей Алексеевич бывал у них очень часто даже в дни восстания, когда все сидели по домам, – точно щеголял своим мужеством. Приносил огромные коробки конфет, – «единственное, что еще можно достать». Отдавал всегда конфеты Татьяне Михайловне, но сидел обычно с Ниной вдвоем, – Ласточкины почти бессознательно оставляли их. Один раз под вечер тайком вышел с ней «погулять», хотя пальба гремела как будто довольно близко. Правда, вернулись они минут через десять, – Нина была очень взволнована. Татьяна Михайловна не на шутку рассердилась.
– Помилуйте, Алексей Алексеевич, как же можно так рисковать! Это Бог знает что такое!
– Ради Бога, не гневайтесь, Татьяна Михайловна. Это в самом деле было непростительно, вся вина моя, – говорил Тонышев; в действительности он долго убеждал Нину отказаться от «прогулки» и уступил только тогда, когда она сказала ему: «Может быть, вы боитесь? В таком случае не надо!»
– Могли вас обоих принести на носилках! Это было бы, конечно, очень поэтично умереть на баррикадах, но баррикады вдобавок чужие и весьма сомнительные. Очень прошу вас больше Нину не выводить.
– Танечка, это моя вина! Это я, по глупости, пристала к Алексею Алексеевичу.
– Все твое любопытство!.. Слава Богу, что сошло благополучно. Медали за храбрость и боевые заслуги вы не получите, зато я вас награжу: к обеду достали шпроты, картошку и два фунта колбасы. Будете есть их с альбертиками. Вино, конечно, есть. Дмитрий Анатольевич теперь пьет немного больше, чем обычно. Верно, как вы и как все. Какого прикажете к нашему лукулловскому обеду? Шампанского вы, Алексей Алексеевич, не любите, да и неприлично было бы теперь пить шампанское.
– Разумеется!.. Русские люди убивают русских людей! – сказал Тонышев. Он вначале говорил в доме Ласточкиных о восстании несколько осторожно. Но тотчас оказалось, что хозяева относятся к восстанию так же отрицательно, как он. Алексей Алексеевич успокоился и обрадовался.
– Я распоряжусь, чтобы перед обедом подали водку. Ведь адский холод! Восстания и вообще ужас, но устраивать восстание в двадцатиградусный мороз это вдобавок совершенный идиотизм! Вы любите зубровку, Алексей Алексеевич?
– Очень люблю, Татьяна Михайловна. А нельзя ли выпить рюмочку сейчас, чтобы немного согреться? Ведь до обеда еще далеко.
– Танечка, пожалуй, выпила бы и я. Какая ты умница, что в свое время запаслась! Вы знаете, Алексей Алексеевич, у нас есть «погреб», просто как у старых помещиков! Митя говорил, больше ста бутылок. У вас, наверное, нет «погреба»?
– Вот и ошиблись, в имении небольшой есть. Как жаль, что вы не видели моего имения! В Вене я куплю старого токайского, это мое любимое.
– Не уверена, что у нас есть токайское. Сейчас посмотрю. А имение у вас верно отберут, да и в Вену вы не попадете. Министром иностранных дел будет, должно быть, какой-нибудь Носарь, и он едва ли вас назначит советником, – сказала Татьяна Михайловна. «Уже совсем ведет себя как свой. Идиллия на фоне восстания!» – радостно подумала она и вышла распорядиться о водке.
Когда восстание кончилось, Тонышев, приехав на обед уже не из колбасы и шпротов, вскользь сообщил, что решил отложить отъезд в деревню. Ласточкины постарались не переглянуться.
– А разве ваш отпуск еще не истекает? – спросил Дмитрий Анатольевич.
– Я послал в Петербург просьбу о продлении. Министр, наверное, продлит, он очень милый человек и хорошо ко мне относится. В крайнем случае, горестно отправлюсь в Вену, не заезжая в имение.
– Очередной бюллетень: завтра они идут в оперу. Предлагают и нам, но без настойчивости. Я ответила: «Как жаль, мы с Митей заняты», – вечером говорила мужу Татьяна Михайловна. – Увидишь, Митенька, он на днях сделает предложение! И по всем правилам: сначала поговорит с тобой. Впрочем, не «сначала». Ты, разумеется, грубо откажешь! Откажи, но все-таки уж не слишком грубо: без непристойных слов. Ах, как я рада!
– Я тоже страшно рад. Он прекрасный человек.
Люда узнала о московском восстании из газет. Знакомые по комитету ей предварительно ничего не сообщили, Ленина она, после редакционного совещания, больше не видела. И то, и другое было обидно.
– Я переехала сюда именно потому, что восстание должно было произойти в Петербурге! И вот какой сюрприз! Нам надо сейчас же вернуться в Москву и принять участие в деле! – взволнованно говорила она Джамбулу. – Сегодня же поедем!
– Разве на ковре-самолете? Движение прекращено, и все подступы к Москве, конечно, охраняются войсками, – ответил Джамбул, пожимая плечами. Он был тоже взволнован, но гораздо меньше, чем Люда.
– Может, ты знал и ничего мне не сказал?
– Нет, я не знал. Сказал ли бы тебе, не знаю. Восстания уже совсем не женское дело.
– Почему не женское дело?
– Из-за твоей горячей головы тебя убили бы в первый же день.
– Все-таки у тебя восточный взгляд на женщин! – сказала Люда сердито, хотя его объяснение немного ее смягчило.
– Тогда у твоего Ленина тоже: он Крупскую в Москву не отправил. И, что много хуже, сам туда не поехал.
– Почем ты знаешь? Ильич, наверное, уже давно в Москве! Кто тебе сказал?
– Я вчера слышал, что он здесь.
– Может быть, ты считаешь Ильича трусом?
– Нет. Он просто находит, что должен заниматься другим делом. Это все-таки несколько странно.
– Это клевета! Я сегодня же все узнаю, и тебе будет стыдно!
Еще недавно Люда ежедневно бывала в редакции своей газеты. Со всеми перезнакомилась, хотя ничего не писала. «Не могу найти интересной темы», – говорила она. Но в начале декабря там был произведен обыск, и, наверное, полиция устроила засаду. Люда в тот же день разыскала Дмитрия. Он куда-то торопился и был очень взволнован. Адреса Ленина он не знал, или говорил, что не знает.
– Во всяком случае, все в Москве делается по точнейшим директивам Ильича, – сказал Дмитрий. – А откуда он их дает, это не ваша печаль. Скоро все будем знать. Пан или пропал!
– Я уверена, что пан! – восторженно сказала Люда.
Она вернулась домой на лихаче. Джамбул только усмехнулся.
– Даром погибнут сотни людей. Восстание, я уверен, обречено на провал.
– Почему? Что ты каркаешь?
– Потому, что у них по безденежью ничего нет, кроме револьверов и, быть может, трех с половиной пулеметов. Вице-Бебели впрочем останутся живы и здоровы, да и сам обер-Бебель с директивами тоже. Разве посидит в тюрьме, как Мунэ-Сюлли-Троцкий, которого со всем его Советом беспрепятственно арестовал скромный наряд полиции.
– Ты тоже еще не погиб геройской смертью, – съязвила Люда.
– Ваше русское восстание не совсем мое дело.
– Этого я не знала! Я думала, что это наше общее дело. А Ильич не может драться с казаками.
– Да, это не безопасно.
– Ты все понимаешь не так, как надо! Главнокомандующие сами не дерутся.
– Прежде дрались. У нас на Кавказе дерутся.
– Какие «у вас на Кавказе» главнокомандующие!
– Есть, есть. И они не сидят за шестьсот верст в тылу. Твой Ильич в Женеве говорил, что теперь мы все должны учиться владеть оружием: надо бить врага в самом буквальном смысле слова, если не из револьверов, то хоть дубинами. Очевидно, забыл.
Люда читала газеты и волновалась все больше. Через несколько дней стали приходить известия, что восстание провалилось. Из Москвы кружным путем приезжали растерянные, очень раздраженные люди. Все они рассказывали, что спаслись чудом, о Ленине говорили с кривой усмешкой и последними словами ругали Троцкого, Совет рабочих депутатов, петербургских революционеров вообще: «Вместо помощи прислали нам Семеновский полк! Даже не сделали попытки помешать ему пройти в Москву! Предатели и трусы!»
Дмитрий скрылся, и даже многие из тех, кому особенная опасность не грозила, «сняли шкуру», то есть ушли в подполье. Полиция производила аресты, но массовых облав не было. Несколько позднее Люде стало известно, что Ленин уехал из Петербурга.
От нервности ей показалось, что за ними установлена слежка. Она сообщила об этом Джамбулу как будто равнодушно, но с тайной гордостью. Он внимательно ее выслушал, подумал и сказал, что в таком случае надо принять меры предосторожности и первым делом переехать в другую гостиницу. Гордость у нее еще увеличилась: заметила она, а не он, опытный, бывалый революционер. Тотчас объявила швейцару, что уезжает в Варшаву, приказала извозчику ехать на вокзал, там наняла другого извозчика. Через час в новую гостиницу приехал Джамбул. Она ахнула: он перекрасил волосы и сбрил бороду.
– Милый, как тебе идет!.. Я тоже должна перекраситься, да? – Люде представились разные возможности: «Черные как смоль? Или тициановский цвет? И, разумеется, переменить прическу – Клео де Мерод?»
– Тебе поздно: тебя уже здесь видели такой, как ты теперь.
– Отчего же ты мне раньше не сказал!
– Ты не привыкла к гриму. Ему тоже надо учиться. Но ни тебе, ни мне особенная опасность не грозит. И мы скоро уедем: теперь сидеть в Петербурге бесцельно.
– Куда хочешь уехать? На Кавказ? – с беспокойством спросила Люда. – Но я там никого и ничего не знаю! Меня там и понимать не будут. Нет, на Кавказ я ни за что не перееду.
– Я тебе этого и не предлагаю.
– То есть как? Ты хочешь туда ехать один!
– Я хотел тебе предложить уехать пока в Финляндию. Увидишь своего Ильича. Я только что узнал его адрес. Он в Финляндии, в Куоккала, вилла «Ваза», это, оказывается, общая штаб-квартира русских революционеров. Сказал тот ваш лохматый литератор, как его? Ну, тот, что пишет гражданские рассказы…
– Это стихи бывают гражданские.
– И рассказы тоже. Он офицеров называет «бравыми сынами Марса». Как же не гражданские рассказы?
– Что ж, в Финляндию поехать можно! Ты ведь и сам хочешь поговорить с Ильичом.
– Хочу, но он, верно, еще в столбняке после своего блестящего успеха в Москве. Да я еще кое-кого здесь ожидаю из Тифлиса. Или ты нервничаешь?
– Я? Нисколько!
– Я знаю, что ты не трусиха. Опасности почти нет. Русская полиция еще глупее, чем эти московские революционеры… Если тебе нужно что-нибудь купить или заказать, сделай одолжение. В Куоккале верно шьют хуже, чем в Париже.
– Мне ничего не нужно, – ответила Люда, краснея. Вопрос о деньгах теперь опять ее смущал, как при Рейхеле. Она не вернула Аркадию Васильевичу пятисот рублей: сначала просто не подумала, потом хотела послать деньги в «Пале-Рояль» с письмом, но сказала себе, что он скорее всего отошлет их ей обратно и во всяком случае не ответит. Теперь за все платил Джамбул. При первой ее попытке «вносить свою долю в расходы» он вспыхнул и рассердился. Деньги у него были: отец, встревоженный событиями в России, прислал ему сразу две тысячи, – был убежден, что от неприятностей с полицией всегда и везде можно откупиться.
– Не нужно так не нужно. Посидим еще здесь. Да и время интересное, соберется Государственная Дума, от которой впрочем, как говорят по-русски, что от козла молока… Ну, а пока до свиданья. Мне нужно повидать одного армянина.
– Или одну армянку, – сказала Люда якобы в шутку. Она не была особенно ревнива, но отлучки Джамбула начинали ее тревожить. Он теперь нередко уходил по вечерам, оставлял ее одну, не объяснял, куда уходит, обычно говорил, что нужно встретиться с «одним человечком».
Как-то он вернулся очень поздно. Она была в ужасе, не знала что делать. «Арестовали?.. А что, если он просто меня бросил! – вдруг пришло ей в голову. – Что тогда?.. Нет, неправда, это невозможно… Но что, если?.. Рейхель будет в восторге… Герцогиня в Москве скроет восторг… Митя скажет что-нибудь очень гуманное и корректное…» Когда Джамбул около полуночи вернулся, Люда горячо его поцеловала: «Слава Богу, я уже думала, что ты арестован!» То, что он теперь сам предложил уехать в Куоккала, ее успокоило.
Вечером, у ярко освещенного входа в Европейскую гостиницу, ее радостно остановил выходивший человек средних лет в николаевской шинели. Люда не помнила его фамилии, но встречала его у Ласточкиных. «Кажется, из цивилизованных купеческих сынков. Это о нем герцогиня шутила, что у него две мечты в жизни: попасть в Государственную Думу и дирижировать на балу у генерал-губернатора. Да, он самый, душа общества, умеет двигать ушами и говорить женским голосом».
– …Только что выбрался из Белокаменной! Вы не можете себе и представить, что там было! Дикари с обеих сторон, но с правительственной еще вдобавок звери!.. Я на днях видел Дмитрия Анатольевича, он страшно угнетен! Еще больше, чем ваш покорный слуга. Но ничего. Государственная Дума не за горами, она покажет всем этим черносотенцам из именитого дворянства… Да, чуть не забыл: поздравляю вас с семейной радостью!
– С какой?
– Разумеется, с помолвкой Нины Анатольевны. Это блестящая партия. Увидите, Тонышев будет со временем послом.
– Да… да… Спасибо, – растерянно сказала Люда. – Да, он, наверное, будет послом.
– Наша восходящая звезда. И какой культурный и либеральный человек! Такие теперь нам особенно нужны… Ах, какие ужасные были события, мы все потрясены!.. Ну, очень рад, что вас встретил. Я в Милютины лавки, там нынче получены свежие белоны, я их предпочитаю всем другим устрицам. До свиданья, дорогая Людмила Ивановна, скоро, верно, встретимся у ваших.
«Мне совершенно все равно, – опять сказала себе Люда. – Меня не известили, что ж, это естественно… Митя, быть может, хотел, но герцогиня, верно, не позволила».