Как и было обещано, Викки вернулась очень быстро. Но она подошла к машине не с той стороны, где сидела до этого, а с моей. Она взялась за край опущенного стекла в дверце и сказала мне через окно:
– Мне очень жаль, Мэттью.
– В чем дело?
– Я не могу поехать с тобой.
– Почему же?
– Элли заболела.
Не знаю отчего, но мне сразу же показалось, что Викки говорит мне неправду. Возможно, поводом для этого послужило мое собственное разочарование. Все волнующие кровь мужские мечты о завоевании были разбиты вдребезги, и это сокрушительное низвержение произошло в полночной тишине Цитрус-Лейн.
– Она кашляла весь вечер. Няня говорит, что у нее может подняться температура.
– Да, я… это очень плохо, – выдавил из себя я.
– А почему бы тебе не зайти?
– Но ведь если твоя дочь заболела…
– Няня дала ей никвил. Она уже заснула.
Я заколебался. Уже имевшийся у меня горький опыт подсказывал мне, что Элисон ничего не стоит опять проснуться. А с другой стороны, если ей на самом деле дали что-нибудь, что смогло бы угомонить ее…
– Вот как…
Но все же я не мог отделаться от ощущения, что Викки обманывала меня.
– Пожалуйста, зайди. Я так хочу, чтобы ты остался.
Я кивнул.
– Остаешься?
– Хорошо, думаю, что да.
– Спасибо, – сказала она.
Няня Элисон дожидалась нас в гостиной. Это была круглолицая девочка-подросток. На ней были голубые джинсы и рубашка навыпуск.
– Это мистер Хоуп, – представила ей меня Викки. – Так сколько там у нас выходит часов, Шарлен?
– Четыре, – ответила Шарлен. – Привет.
– Привет, – ответил я.
Викки отсчитывала деньги. Она протянула Шарлен стопку банкнот. Шарлен пересчитала их дважды, а затем сунула деньги в правый карман джинсов.
– Все в порядке, спокойной ночи, – сказала она.
– Мне тебя проводить до дома? – спросила у нее Викки.
– Зачем? Это же здесь недалеко, лишь улицу перейти.
– Я все-таки дождусь, пока ты войдешь в дом, – настояла на своем Викки.
– Конечно, – ответила ей Шарлен. Казалось, она была чем-то озадачена. – Ну, спокойной ночи, – снова повторила она и вышла на улицу. Викки стояла у порога и смотрела, как девушка перешла через улицу и подошла к дому по ту сторону дороги. В окнах там горел свет, и я подумал, что это, должно быть, была гостиная. Шарлен открыла дверь и помахала Викки рукой, давая таким образом ей знать, что она уже благополучно добралась до дома, затем она вошла внутрь, и дверь их дома захлопнулась. Свет над входом в доме через улицу погас, а окна гостиной были все еще освещены. Викки закрыла и заперла дверь своего собственного дома.
– Итак, – сказала она.
– Итак, – отозвался я. Я думал о шестилетней Элисон в маленькой спальне по ту сторону коридора. Я думал о ее рисунках и еще одном ночном вернисаже. Викки словно читала мои мысли.
– Не беспокойся, – проговорила она, – Эли спит.
Потом она на мгновение задержала дыхание, точно так же как перед своим выступлением сегодня вечером и подошла ко мне. Она прижалась ко мне всем телом, нашла своими губами мои, и мы поцеловались.
Травка была хорошим средством. Доставлялась она сюда на какой-нибудь рыбацкой лодке, одной из тех, что без устали бороздят воды Мексиканского залива, и выгружался этот товар на каком-нибудь из Богом забытых пустынных пляжей Флориды; по своему размаху наркобизнес является воистину второй по величине, если можно так сказать, отраслью промышленности штата Флорида. По идее, несколько затяжек должны были бы помочь Викки успокоиться, но, казалось, они не произвели на нее совсем никакого впечатления. Не помог ей также и коньяк, который Викки разлила в огромные сужающиеся кверху бокалы. Ее напряжение было почти осязаемым. Она вздрагивала от каждого звука, доносившегося сюда с улицы – то какой-нибудь котяра принимался скрипуче выводить любовную серенаду своей кошечке, то вдруг полночную тишину улицы нарушал звук проезжавшего мимо автомобиля или же поезд проносился где-то вдалеке. Мы включили телевизор и уселись на диване как раз напротив него, и черно-белые кадры какого-то старого фильма, мелькавшие на экране, были единственным источником света в комнате, и темнота объединяла нас еще больше. Мы сидели и потягивали коньяк из бокалов. Я не ощущал никакой опасности, которая могла бы угрожать этой идиллии. И я уже действительно поверил в то, что Элисон на самом деле будет всю ночь спать в своей кроватке, и мне не ненужно будет словно в юношеском порыве спеша нащупывать пуговицы, и нет абсолютно никакого повода для отчаянных и торопливых поцелуев, призванных соблазнить и завлечь до наступления неизбежного признания. Но Викки все еще дрожала в моих руках.
– Ну давай, – прошептал я ей, – расслабься. Все уже позади.
Я имел в виду ее сегодняшее выступление в «Зимнем саду».
Викки вздохнула и очень тихо проговорила:
– Как бы мне хотелось, чтобы это было именно так.
Я не знал, что она имела в виду.
Она снова вздохнула; я вдруг понял, что вся эта ее манерность была вызвана нервными переживаниями. А потом вдруг ни с того ни с сего, может быть от волнений перед вечерним выступлением, а может быть от смешения одновременно марихуаны и коньяка, она вдруг начала рассказывать мне о своем сказочном пути к успеху, о том как она была рок-звездой шестидесятых, и слушая ее, я чувствовал, что в тот момент мы были с ней близки, близки как никогда со времени нашей первой встречи. Есть такие мужчины – и я вынужден стыдливо признать, что я тоже вхожу в их число – которые хотят оказаться с женщиной в одной постели только потому, что она, как им кажется, «сексуальна», вне зависимости от того, что вообще это понятие может включать в себя, не обращая внимание на то, что некое сочетание бедер и губ, и волос, и груди может все-таки создать образ того, кто впоследствии становится наиболее желанным. И пока Викки рассказывала мне о своем захватывающем звездном восхождении, я уже начинал все больше и больше ее обожать. Тогда мне хотелось лечь с ней в постель только по одной единственной причине: потому что после трех недель и двух дней нашего знакомства она мне по-настоящему и всерьез нравилась.
Викки рассказала мне, что до того, как ее «открыли», как потом писали об этом в газетных и журнальных статьях, посвященных ее песням, она иногда выступала с разовыми концертами в мотелях, разного рода клубах и придорожных закусочных, имевшихся в великом множестве как в самом городке Литтл-Рок, штат Арканзас, так и в его окрестностях. Все эти концерты так и проходили никем незамеченными, да и сама она, казалось, не возражала против подобной анонимности. Двейн, ее отец, – он остался вдовцом, когда Викки было четырнадцать лет – стал всячески способствовать творческой «карьере» дочери с тех пор, как ей впервые заплатили гонорар в десять долларов за ее самое первое выступление в винном погребке «Уголок Рокки», что в Свит-Хоум, Арканзас, совсем недалеко от Литтл-Рок. В 1964 году Двейн однако решил, что его девятнадцатилетней тогда уже дочери судьбой предопределен лучший удел. В один из выходных он живенько усадил Викки в их фамильный Бьюик-седан выпуска 1962 года и затем отправился в нем сначала в Мэмфис, а затем повернул на север к Нэшвиллу, где записывающих компаний было, как ему тогда казалось, больше, чем у собаки блох. После четырех дней непрерывного блуждания по тротуарам и безрезультатного обивания порогов, Двейн и его уже взрослая дочь познакомились с одним молодым гитаристом, столкнувшись с ним в холее отеля «Холидей Инн», где и сами они остановились. Новый знакомый уверенно принялся обрисовывать им сложившуюся ситуацию, признав, что в Нэшвилле все шансы на успех равны нулю из-за непомерно большой конкуренции, так как весь город, по его словам, просто кишмя кишел толпами амбициозных музыкантов. Единственным место, где можно еще на что-то рассчитывать, убеждал он их, оставался Новый Орлеан, куда он сам и собирался отправиться, уже полностью расплатившись за номер в гостинице и купив себе билет на автобус, идущий на юг. Гитариста этого звали Джеффри Гамильтон, впоследствии он стал ведущим гитаристом группы «Уит», той группы, что аккомпанировала Викки при записи ее первого хитового альбома.
Отчего Гамильтон решил, что Новый Орлеан – «единственное место», так и осталось для Викки непостижимой тайной. Безусловно, там были записывающие компании, но все они в основном занимались джазом, и очень-очень немногие из них желали иметь дело просто с настырными непрофессионалами. И одной из таких фирм, все-таки уделявших внимание любителям, была фирма «Ригэл[2] Рекордс» во главе которой стоял ее президент, человек по имени Энтони Кениг, и вне всякого сомнения, название студии было напрямую соотнесено с фамилией президента, потому что «Konig» по-немецки значит «король». Тогда в 1964 году Кениг был большим и привлекательным сорокалетним мужчиной. К тому времени он уже получил наследство, доставшееся ему от отца – состоятельного фермера, занимавшегося выращиванием сои в округе Вест-Кэрролл – и теперь он собирался создать свою собственную марку в музыкальном бизнесе. Можно только догадываться, каким образом Виктории Миллер, высокой и возбуждающе-привлекательной, умевший уже только одним своим видом пробудить в мужчине чувственное желание, удалось поразить воображение господина Кенига, но он немедленно устроил прослушивание для нее и для ее странствующего друга-гитариста, а после этого свел их с двумя музыкантами, из тех кого он прослушивал раньше – бас-гитаристом и ударником, впоследствии организовавших вместе с Джеффри Гамильтоном группу «Уит».
– Это было настоящим началом, – проговорила Викки и снова вздохнула. – О, Мэттью, кажется, что это было так давно, – она придвинулась ко мне, и вдруг поцеловала меня очень неожиданно нежно и глубоко, потом Викки поднялась с дивана, затушила в пепельнице оставшийся от «косячка» окурок и снова повернулась ко мне, – я хочу, чтобы мы занялись любовью немедленно, прямо сейчас.
– Да, – отозвался я.
– Прошу вас, – она протянула мне руку.
В свете последовавших за этим событий я бы решился на то, чтобы утверждать, что последующие три часа, проведенные мной в спальне Викки имели под собой какую-то тайную основу, некую цель, не имевшую ничего общего с любовным актом. И даже потом мне казалось, что во всем этом присутствовало уж очень чрезмерное желание понравиться, и почти навязчивая идея всенепременно произвести незабываемое впечатление, это можно было даже назвать просто демонстрацией своих возможностей, что должно было бы быть занесено в летописи таких же любовных марафонов, как эта наша «Ночь ночей», возможно даже для того, чтобы побить все существующие рекорды из увесистой книги мистера Гиннеса. После развода мне приходилось оставаться наедине с женщинами, которые выкладывали передо мной весь свой секс-арсенал, все, на что они только были способны. Скорее всего в тот момент они чувствовали себя так, словно им пришлось оказаться на месте фокусника, желающего поразить всех своей сноровкой и умением. Мне приходилось бывать с женщинами, застенчиво строившими из себя девственник, обладая в то же время настолько мощным сексуальным потенциалом, которому, наверное, могли бы позавидовать все шлюхи Бомбея вместе взятые. Я спал с женщинами, желавшими учиться («Мэттью, я правильно это делаю?») и желавшими учить («А сейчас я сделаю тебе так хорошо, как тебе еще ни с кем не было»). Были у меня женщины, легко шокируемые («О Боже, это же просто отвратительно!») и такие, кто сам мог запросто шокировать («Мне однажды пришлось заниматься этим с двумя неграми и кобелем лабрадора»), но эти три часа, проведенные с Викки Миллер на ее кровати, в ее спальне, в то время как дочь ее безмятежно спала в своей комнате, были часами самого дикого и беспощадного секса из всех тех, что мне когда-либо пришлось испытать, занимаясь любовью с любой другой женщиной или даже с двумя женщинами сразу.
К половине третьего утра я полностью выдохся, пресытился по уши и уже просто тихо желал, чтобы маленькая Элисон постучала в дверь спальни и попросила бы дать ей что-нибудь от кашля или хотя бы спросила, где взять горчичный пластырь. А Викки, казалось, еще только-только начинала. Я не знаю, как ей удалось еще раз подготовить меня к покорному служению ее совсем еще не угасшей страсти, но так или иначе это снова свершилось. И когда наконец я снова откинулся на подушку, маленькие фарфоровые часики в гостиной пробили три раза, а ее неутомимая рука уже вновь беспокойно и умоляюще задвигалась там, где у меня уже и так все болезненно трепетало, и я уже начал опасаться, что все-таки очень права была моя мать, когда время от времени она начинала твердить мне, будто бы эта штука может напрочь отвалиться, если я стану ею чересчур злоупотреблять. Кажется, это был как раз тот случай. Викки снова склонилась надо мной.
– Викки, – измученно проговорил я, – мне надо идти.
– Нет, – отозвалась она, – не надо.
– Мне действительно…
– Останься на ночь.
– Не могу.
– Нет, можешь.
В тот момент я думал и о том, что в девять утра мне нужно будет быть уже в офисе. Я думал также и о том, что если бы моей собственной дочери было бы теперь шесть лет, то мне вовсе не хотелось бы, чтобы она, проснувшись утром часов в восемь, обнаружила бы голого чужого мужчину, бреющегося к тому же в ванной у ее матери. И еще я думал о том, что с меня этого уже достаточно. Мне казалось, что полученного сегодня мне с лихвой хватит на очень долгое время и даже еще останется про запас.
– Останься, – прошептала она и опять настойчиво припала ко мне губами.
– Викки, милая, я люблю тебя, но…
– Нет, ты меня не любишь, – возразила она мне.
– Радость моя, я…
– Тогда останься.
– Я не могу больше…
– Останься, если любишь меня.
– Нет…
– Ну пожалуйста.
– Я не могу…
– Мэттью, пожалуйста, останься Мэттью, ну пожалуйста, дорогой, не уходи любимый, пожалуйста, Мэттью, пожалуйста…
Ее голос мелодично и завораживающе мурлыкал над моим обессилевшим телом, а затем она быстро и решительно поднялась надо мной: «Пожалуйста, Мэттью, малыш останься со мной ну малыш ну скажи мне „да“ ну пожалуйста Мэттью…», – она бормотала это, глотая слова, она приказывала и умоляла одновременно, это была возбужденная дикая самка со слишком разыгравшимся аппетитом, чтобы этот голод можно было так запросто утолить – примерно так я думал тогда. Когда же наконец она признала свое поражение, когда она наконец поняла, что даже этим умоляющим ртом ей не удастся добиться от меня даже сколь-нибудь призрачного намека на желание вновь обладать ею, она вновь переменила положение, и теперь, усевшись на меня сверху, Викки осторожно взяла мое лицо в свои ладони, наклонилась вперед и начала нежно целовать меня в губы и щеки: «Мэттью, просто останься здесь со мной, ладно? – упрашивала она. – Я обещаю, что больше ничем не потревожу в тебя, я только хочу заснуть в твоих объятиях, ты ведь сделаешь это ради меня, Мэттью, Мэттью, ты просто скажи мне, что ты останешься здесь ради меня, ну пожалуйста, Мэттью», – слова ее перемежались теми трепещущими поцелуями и легкими прикосновениями ее языка. На часах было уже десять минут четвертого. Я медленно и крепко поцеловал Викки в губы, а затем снял ее с себя и заглянул в ее глаза.
– Викки, – снова заговорил я, – мне на самом деле нужно идти.
– О'кей, – вдруг резко ответила она, – замечательно, – она быстро отодвинулась и, повернувшись спиной ко мне, натянула на себя простыню.
– Ведь у меня вся одежда дома…
– Ну конечно.
– Одежда, в которой мне идти на работу…
– Ну да.
– И кейс…
– Но что же ты тогда не уходишь? – спросила она.
– Викки, – сказал я, – мне было бы очень неудобно, если бы твоя дочь застала меня здесь, когда…
– Зато ты кажется не очень-то смущался, когда трахал меня, – отпарировала она.
– Викки…
– А теперь просто уходи, ладно?
Я молча и быстро оделся, а потом подошел к кровати, на которой она осталась лежать, так и не глядя в мою сторону. Я попробовал поцеловать ее на прощание.
– Не стоит, – сказала она.
– Я позвоню завтра, – проговорил я, – точнее, уже сегодня. Ток что попозже сегодня.
– Не утруждайте себя так, – таков был ее ответ.
– Викки, дорогая…
– Спокойной ночи, Мэттью, – перебила она меня.
Я начал было обдумывать, что бы мне ей еще сказать, но потом решил, что лучше не стоит этого делать. Я уже направился к двери спальни, как она проговорила мне вслед: «Ты еще пожалеешь об этом…» Я обернулся и взглянул на нее. Она все так же лежала, и темные ее волосы разметались по подушке, а она даже не взглянула в мою сторону. Я быстро вышел из комнаты.
Живой мне ее больше не суждено было увидеть.
Мой напарник Фрэнк называет «Саммервиль и Хоуп», нашу фирму, юридической лавкой древностей, потому что мы занимаемся всем сразу, а не отдает предпочтение какой-нибудь одной области юриспруденции. В нашей конторе мы работаем втроем – Фрэнк, я и еще молодой человек по имени Карл Дженнингз, который всего год назад получил право адвокатской практики. Обычно мы распределяем всю работу между собой. А если вдруг оказывается, что какой-либо случай требует для своей проработки каких-либо особых навыков и умений, которыми никто из нас не обладает, то мы отдаем это дело на откуп в другую контору. Очень редко мы связываемся с какими бы то ни было судебными разбирательствами, предпочитая оставлять подобные дела тем адвокатам, кто постоянно занимается работой в суде. Кроме нас на нашей фирме есть также секретарь, делопроизводитель, а также машбюро с двумя машинистками, выполняющими работу для Фрэнка, Карла и меня. И только один единственный раз за всю историю нашего существования мы имели дело с криминальным случаем, который до сих пор мы часто вспоминаем как «дело Голдилокс». А утром того понедельника вдруг оказалось, что я сам имею отношение к некоему преступлению, но тогда я еще не подозревал об этом.
Понедельник начался для меня с незапланированного визита одного стопроцентного психа по имени Луи Дюмон, хотя по тому как он выглядел, с первого взгляда признать в нем буйнопомешанного было весьма затруднительно. Он объявился в приемной в десять минут десятого утра, как раз в то время, когда я просматривал утреннюю корреспонденцию. Синтия позвонила мне из приемной по селектору и сказала, что там меня дожидается господин Луи Дюмон. Я попросил ее зайти ко мне на минуту. Синтия Хьюлен родилась и выросла во Флориде, у нее были длинные светлые волосы и умопомрачительный загар, о поддержании которого она фанатически заботилась; ни один выходной не проходил без того, чтобы Синтия не загорала на пляже у воды или же на яхте. Она несомненно была самой красивой из всех работавших в адвокатской конторе «Саммервиль & Хоуп», ей было двадцать четыре года, и она была у нас секретарем в приемной. Фрэнк и я постоянно твердили ей, чтобы она поскорее бросала свою работу, а вместо этого шла бы учиться в школу адвокатов. У Синтии была уже степень бакалавра гуманитарных наук Университета Южной Флориды, и мы бы с радостью взяли бы ее к себе на работу тут же, как только она сдала бы там квалификационный экзамен, дающий право адвокатской практики. Но каждый раз, как мы только заводим об этом разговор, Синтия усмехается и отвечает: «Ну уж нет, хватит с меня этого школьного занудства». Она одна из самых очаровательных молоденьких девушек из тех, кого мне только приходилось когда-либо встречать. К тому же природа наделила ее проницательным умом, умением управлять своим настроением, замечательным чувством юмора и тем типом непорочной внешности, что в шестидесятых годах казался старомодным. И если бы мне сейчас было двадцать восемь лет, то я бы обязательно сделал бы ей предложение выйти за меня замуж, хотя я прекрасно понимаю, что данное желание не очень-то здорово уживается с тем фактом, что моя собственная дочь сейчас всего на одиннадцать лет младше ее. Синтия вошла ко мне в кабинет, закрыв за собой дверь. Я спросил у нее:
– А кто такой этот Луи Дюмон?
– Он сказал, что пришел по поводу наследования недвижимости. А выглядишь ты все-таки ужасно…
– Спасибо. Ему было назначено?
– Нет.
– Послушай, сейчас девять утра, и ты хочешь сказать, что он просто так взял и пришел сюда?
– Сейчас уже девять пятнадцать, и это было именно то, что он сделал.
– Ну ладно, принеси мне это дело, подожди минутку, пока я быстренько посмотрю, о чем там идет речь, а потом уже можешь и его ко мне запускать.
Луи Дюмону, как мне показалось, было лет пятьдесят-пятьдесят пять, а цвет его лица наверняка показался бы уж слишком бледным даже для севера Миннесоты, а уж здесь, во Флориде, он смотрелся просто мертвенно бледным. Мистер Дюмон был практически абсолютно лыс. У него были тонкие, словно очерченные карандашом, усики, а глубоко посаженные беспокойно бегающие карие глазки должны были бы послужить для меня сигналом к тому, что господина Дюмона ничего не стоило вывести из душевного равновесия. Но на часах было только начало десятого, и я был не в состоянии обращать внимание на такие подробности, потому что в ту ночь сон мой длился не более четырех часов. Луи Дюмон молча стоял перед моим столом, пристально глядя на меня, маленький человечек, облаченный в костюм какого-то мрачного оттенка, казавшийся слишком неуклюжим для такого места как Флорида. Наверное, он ждал, что я все-таки предложу ему присесть. Я указал на кресло, и он тут же уселся в него. Говорил Дюмон очень медленно и тихо, чем окончательно и ввел меня в заблуждение. Он рассказал мне, что десять лет назад оспариваемая им ныне собственность принадлежала Питеру Лэндону, доводившемуся ему отчимом, который умер, не успев переоформить завещание и оставив то здание Луи и его сводному брату Джону.
– Да-да, – сказал я. Пока он рассказывал мне все это, я успел перелистать заново все дело в поисках записи об официальном оформлении завещания на недвижимость Питера Лэндона.
– Видите ли, – продолжал он, – здание это и до сих пор принадлежит мне и моему сводному брату.
Наконец я отыскал, то, что искал. Я молча заново перечитал бумагу, и поднял глаза на него.
– В соответствии вот с этим, – начал я, ни коим образом не представляя себе, какое неожиданное по силе воздействие произведут на него мои слова, – Питер Лэндон умер, оставив после себя только одного ребенка, сына по имени…
Дюмон так резво вскочил со своего кресла, как если бы я вдруг взял и всадил в него шило. И тут я увидел его глаза, в них ярко загорелись свирепые огоньки, не предвещающие ничего хорошего.
– Вот и вы туда же! И вы такой же, как и все они! – запальчиво выкрикнул он, а затем, упершись ладонями о крышку моего стола и подавшись немного вперед, он вдруг пронзительно заорал, брызгая слюной во все стороны. – Почему вы все не признаете моих прав? Что, хочешь надуть меня, а заодно и лишить причитающейся мне доли наследства?! Ты, жидовская морда, ублюдочный пидор, я хочу получить то, что мне причитается!
Я совсем даже не еврей, и никогда в жизни мне не приходилось вступать в связь с мужчинами, и я просто ручаюсь, что я всегда надлежащим образом следую букве закона. Но тогда я безумно перепугался, что если мне вдруг вздумается попытаться опровергнуть хоть что-нибудь из предъявленных мне Дюмоном обвинений, то он просто-напросто еще больше перегнется через мой стол и задушит меня голыми руками.
– Мистер Дюмон, – осторожно сказал я, – я основываю свой ответ только на том, что запись об официальном оформлении…
– Да что вообще все эти твои вонючие бумажки могут знать? – продолжал разоряться Дюмон. – Разве они могут рассказать о том, как Питер взял к себе в семью сироту и воспитал его, как своего собственного сына?..
– М-м, нет, это…
– Так это я был тем сиротой! – все еще кричал он.
– Мистер Дюмон, прошу вас, постарайтесь…
– И он растил меня, как собственного сына! А после смерти все осталось мне и этому вонючему ублюдку Джону!
– Но я… в документах об этом ничего не сказано, мистер Дюмон.
– Ах, в документах! – он даже зашелся в крике.
– Мы можем руководствоваться только ими, – сказал я. – Если документы…
– Документы! – опять выкрикнул он.
– Мистер Дюмон, какими бы самыми теплыми ни были бы ваши чувства по отношению к человеку, который взял вас в свою семью, когда вы остались сиротой…
– Он действительно сделал это!
– И я этого вовсе не отрицаю. Но какими бы ни были ваши чувства по отношению к нему и остальным членам его семьи…
– Но не к ублюдку Джону!
– Но не к Джону, разумеется, не к Джону, а должно быть к самому мистеру Лэндону или, возможно, к его супруге, когда она была еще жива.
– Да я в глаза никогда не видел его жену! Что за чушь ты несешь?!
– Я придерживаюсь того мнения, что при отсутствии иных доказательств…
– Доказательств!
– …боюсь, что вы не можете объявить себя наследником Питера Лэндона. В любом случае, сэр, с тех пор, как умер мистер Лэндон, его собственность уже четыре раза переходила от одного владельца к другому, и вот и теперешний ее обладатель имеет обязательств…
– Обязательства! – снова выкрикнул он. – Только вот мне не надо рассказывать об этих обязательствах. Я и сам уже знаю все обо всех этих скотских распродажах и передачах имущества, и о правах собственности, и все про недвижимость тоже. Я все об этом знаю, и я знаю свои права. И если уж мне и придется начать дело в суде, чтобы получить свою долю с того миллиона долларов…
– Мистер Дюмон, это имущество продается за триста ты…
– Но оно же стоит миллион, и я желаю получить все, что мне причитается! И я тебе все-таки еще кое-что скажу, ты, осторожный жидовский ублюдок, я убью любого авдокатишку или судью, кто только попытается встать у меня на пути!
– Мистер Дюмон, – обратился я к нему, – вы уже начинаете меня раздражать. От имени моего клиента я предлагаю вам пятьсот долларов, и вы дадите мне расписку об отказе от своих притязаний. В противном случае, мы будем вынуждены просто-напросто проигнорировать ваши требования. Ну, что скажете? Хотите получить пятьсот долларов?
– Я хочу получить свою долю с миллиона!
– Ваша доля с миллиона равняется пятистам долларам. Так что, как хотите, либо да, либо нет.
– Да.
– Вот и замечательно.
– Я возьму деньги, ты, чертов ублюдок.
– Тогда подождите за дверью, пока я оформлю тут кое-какие бумаги и выпишу чек.
– Мне нужны наличные, – попытался возразить Дюмон.
– Нет, вам придется взять чек. Я хочу, чтобы запись, подтверждающая выплату…
– Опять запись! – воскликнул он.
– Идите и подождите меня в приемной, – предложил я ему. – И выбирайте выражения в присутствии той юной дамы.
– Ублюдок, – огрызнулся он и вышел из моего кабинета.
Так начинался мой очередной рабочий понедельник. Минут десять спустя мне позвонил один из должников моего другого клиента, хирурга, сделавшего операцию на желчном пузыре. Звали того должника Джеральд Банистер, и долг, числившийся за ним, составлял девятьсот долларов. Наш с ним диалог он начал со слов:
– Ну, и о чем там речь?
– А речь там о девятистах долларах, мистер Банистер.
– Ну а в чем дело-то? Что, Ральф думает, что я ему не заплачу?
– Если под Ральфом вы подразумеваете доктора Унгермана, то, да, он опасается, что кроме удаленного у вас желчного пузыря, ему с вас так ничего и не удастся получить.
– Ха-ха, очень смешно, – ответил Банистре, – ну конечно, я собираюсь заплатить. Передайте ему, чтобы он прекратил тянуть из меня жилы, о'кей? Мой желчный пузырь… очень смешно. Он что, оставил его себе на память и хранит это сокровище в каком-нибудь кувшине или еще где-нибудь?
– Мистер Банистер, когда же вы все же собираетесь заплатить господину Кигерману?
– Я ему обязательно заплчасу, не беспокойтесь.
– Но меня все-таки это очень уж, понимаете ли, беспокоит. Когда вы ему заплатите?
– Сейчас я не смогу.
– А когда вы сможете?
– Я имею в виду, что я не могу сейчас полностью выплатить ему всю сумму.
– В таком случае, какую сумму вы сможете заплатить прямо сейчас?
– Сто.
– А оставшиеся восемьсот?
– Я смогу выплачивать ему по сотне каждый месяц.
– Это не слишком уж хорошо.
– Во всяком случае, это лучшее из того, что я могу сделать.
– Вам придется еще побольше постараться.
– Я не смогу настараться больше, чем на две сотни в месяц.
– Но вы же не сказали двести, вы сказали сто.
– Я имел в виду две сотни.
– Сто сейчас и потом по две сотни ежемесячно в течение четырех месяцев, так, надо полагать, следует понимать вас?
– Именно так.
– Хорошо, теперь мне необходимо встретиться с вами здесь, у меня в офисе, чтобы выправить кое-какие бумаги. И запомните, мистер Банистер, вы сами устанавливаете данные сроки…
– Да, это мне известно. – И хочу предупредить вас о том, что я не допущу дальнейших нарушений вами оговоренных условий.
– Благодарю за предупреждение.
– Я подготовлю бумаги. Когда вы можете зайти сюда, чтобы их подписать?
– Как-нибудь на следующей неделе.
– Давайте условимся, что вы зайдете ко мне завтра.
– Завтра я не могу.
– А когда вы можете?
– В четверг.
– Ладно, пусть это будет в четверг в девять часов утра.
– В час дня в четверг.
– Согласен, в час дня.
– Никогда еще меня так не одолевали, – сказал Банистре и повесил трубку.
Было уже почти десять, когда Синтия вновь позвонила мне, чтобы сообщить, что Фрэнк ожидает меня в своем кабинете. Некоторые говорят, что мы с Фрэнком похожи друг на друга. Но лично я никакой схожести между нами не вижу. У меня рост шесть футов и два дюйма, а вешу я сто девяносто фунтов. Фрэнку же не хватает до шести футов целых полдюйма, а весит он сто шестьдесят фунтов, да еще к тому же он очень тщательно следит за своим весом. Правда, у нас у обоих темные волосы и карие глаза, но вот овал лица у Фрэнка более круглый, чем у меня. Фрэнк утверждает, что во всем мире существует только два типа лиц: первый тип – поросенок и второй – лиса. Себя он классифицирует как относящегося к первому типу, а меня – ко второму. В этих определениях нет ничего, что могло бы задеть чье-либо самолюбие: данная классификация является сугубо описательной. Впервые Фрэнк рассказал мне об этой своей системе примерно год назад. И вот с тех пор я уже не могу взглянуть в чью-либо сторону без того, чтобы автоматически не причислить его либо к поросятам, либо к лисам.
Фрэнк лишь мельком взглянул в мою сторону и сказал:
– Ну что, блудливый котяра, все-таки приплелся?
Мне не верилось, что я выгляжу до такой степени ужасно. Конечно, правда то, что минувшей ночью спать мне практически не пришлось, но все же мне показалось, что после утреннего душа и бритья, я стал чувствовать себя несколько бодрее, и еще к тому же в то утро на мне был один из моих самых лучших костюмов, классический английский костюм, что был сшит специально на заказ в самом Нью-Йорке. Это было еще до развода. После него, я уже не мог позволить себе заказывать костюмы в салоне.