Андрей Витальевич Коростылев казался настолько солидным человеком, что обязательные для редакции клички долго на нем не висли. Месяц-полтора еще можно было услышать «Избач», некоторое время продержалось «Душка», но и это как-то непонятно быстро и бесследно прошло, никакого постоянного прозвища за Коростылевым так и не закрепилось. Только один человек в редакции – естественно, Никита Ваганов – не спускал с него кошачьих глаз и мало того: умело культивировал, заботливо поддерживал, поливал и пасынковал необходимое ему растение – пунктик первого зама насчет клубов и прочей самодеятельности. Уж будьте уверены, по епархии Никиты Ваганова любое письмо, имеющее хоть маломальское отношение к клубам и самодеятельности, пройдя тщательную стилистическую обработку, ложилось в аккуратной папочке на стол первого заместителя главного. И вообще в скромно подстриженной голове Никиты Ваганова зрел план – настолько же серьезный, насколько и смешной – под кодовым названием «Большие Васюки сиречь малая Москва». Знали о нем только двое: Никита Ваганов и Нелли Озерова, которая к этому времени сделалась редактором отдела писем «Зари» и работала прекрасно, лучше, чем ожидал Никита Ваганов. Гигантский город, Москва надежно хранила тайну их длинной любви, в редакции за Нелли приударяли несколько вполне солидных жеребчиков, надежно камуфлируя их любовные отношения. Нелли дарила многозначительные улыбки и даже по-особенному глядела в переносицу, что каждый мужчина принимал как обещание. Ее муж – «господин научный профессор» – стал действительно академиком, очень, очень постарел, переложив весь любовный груз на плечи Никиты Ваганова, который из каждой любовной битвы выходил торжествующим победителем: «Ты прекрасен, ты прекрасен, мой любимый!» Она, правда, не знала, что на следующий день у победителя как-то мелкостно и осторожно болела голова – и он глушил себя анальгином.
О Нелли Озеровой я заговорил не потому, что до сих пор люблю ее и готов – больше не с кем – долго беседовать о ней с самим собой, а потому, что представился случай, когда я не мог обойтись без любимой. На тайной квартире – сотня в месяц – Никита Ваганов одним движением бровей отложил главную часть их свидания на потом, Нелли уютно устроилась с ногами на короткой кушетке, сделавшись серьезной, вопросительно посмотрела на возлюбленного, хмурого и далеко ушедшего в себя. «Только уши торчат!» – говорила по этому поводу Нелли Озерова, но к умению Никиты Ваганова сосредоточиваться до того, что он казался отсутствующим, относилась с большим почтением. «Знаешь, Никита, в „Психологии творчества“ приводятся слова какого-то ученого, я, как всегда, не помню фамилии… Так вот он утверждает, что гениальность – это умение в возможно короткий промежуток времени бросить на решение проблемы все силы, как умственные, так и физические… На свой бабий лад я это перевела так: если посредственность, скажем, умеет приводить в рабочее состояние пять миллионов мозговых клеток, то гений за это же время – миллион миллионов. Понимаешь?» Тогда Никита Ваганов, кажется, согласно, кивнул, сегодня же он не услышал бы Нелли – так глубоко «нырнул» в самого себя. Наконец он медленно, растягивая почти каждый слог, спросил:
– Сможешь ли ты с нового, предельно современного завода, лучше сибирского, организовать материал об ультрабезобразной постановке культурно-массовой работы… Ну, ты понимаешь, о чем я говорю: клуб на замке, Дворец культуры еще в проекте, а от заводской проходной до водочного отдела гастронома – рукой подать…
Она спросила:
– Письмо для «Избача» должно быть доставлено не позже пятницы? Так? Четверга? Не позже четверга! М-да! Бу сделано.
Нелли Озерова набрала номер междугородной связи:
– Ася Ивановна, это ты! Здравствуй, милая! С ходу запомни: собкор «Зари» о нашем разговоре ничего знать не будет… Браво, милая! А нужно вот что… Злой материал о постановке культмассовой работы на бульдозерном, вплоть до фельетона… Ну, ты это умеешь делать, милая! А теперь не падай в обморок! В четверг ты должна послать материал…
Положив трубку, Нелли насмешливо сказала:
– Лоб разобьет!
– Кто такая?
Нелли захохотала:
– Секретарь многотиражки «Экскаваторщик»!
Они нарочно неторопливо разделись…
А в четверг Никита Ваганов собственноручно делал из четырех тетрадных листов двести строк газетного набора, включив себя в дело на все скорости и умения. Получилась разносная, но совсем не злая корреспонденция под заголовком «Бульдозером не сдвинешь!» с забавной подписью корреспондентки А.Ляповой. Нелли Озерова сама пришла за корреспонденцией, прочла, хихикая, и понесла драгоценные страницы в секретариат, где, пробежав корреспонденцию глазами, Игнатов равнодушно до обиды спросил:
– Чему же отдадим предпочтение? Группе А или Б? Вы свободны, товарищ Озерова…
Когда Нелли слово в слово пересказала разговор Никите Ваганову, то есть мне, я, по-барски развалившись в кресле, позволил возлюбленной, прислушиваясь к шагам в коридоре, поцеловать меня, на что тоже ответил поцелуем – благодарным, сообщническим, любовным. Она ушла, полная моей радостью будущего торжества и вообще праздника жизни.
Я не сразу понял, вернее – постыдно долго не мог понять, что все-таки мешает моей любви длиною в жизнь быть целиком и полностью счастливой. Понимание пришло неожиданно, в неожиданном месте – у подножия египетских пирамид, где пребывала наша журналистская группа… Водили плешивых верблюдов арабы в нищенской одежде, ранний месяц висел почти на рогах, то есть не так, как привыкли мы, ноги арабчат были растресканными, как и земля, американский турист в шортах влез на верблюда, жена американца зажужжала кинокамерой, оба ослепительно улыбались. Я повернулся, чтобы посмотреть, как это действует на Нелли – она глядела на пирамиду Хеопса, лицо у нее было несчастным, и я понял почему. Мои странствия по свету давно приучили спокойно переносить наглый обман. Падающая башня в Пизе вблизи казалась не такой уж падающей. Собор Парижской богоматери – блеклым; Ниагара – просто большим шумом, обманывали повсюду и по-всякому, например, устраивали фальшиво-торжественное ночное представление возле разговаривающих друг с другом пирамид, а они все равно оказались меньше воображаемых, такими их не могло представить самое бедное воображение. Грязная вода в Грандканале Венеции, грязные и мятые шляпы на гондольерах… Я взял Нелли за руку, нежно сжал:
– Не горюй, Нелька! – сказал я. – Один очень умный человек давно написал, что изо всех интересных мест в мире ему хотелось бы посетить только остров Робинзона Крузо, Таинственный остров, остров пингвинов да мельницы, с которыми сражался Дон Кихот Ламанчский… Не печалься, ты все-таки видела эти чертовы пирамиды!
Ох, какой понятной после этого мне стала Нелли Озерова. Как многие красивые женщины, она хотела взять от жизни больше, чем жизнь могла дать. Она и от любви хотела большего, так никогда не поняв, как плохо – неэстетично и оголенно – господь бог придумал атрибуты любви; ему нельзя отказать в рационализме, господь бог, пожалуй, до сих пор остается умельцем соединять, казалось бы, несоединимое: он никогда не создавал множества конструкций; например, где полагалось быть трем трубчатым конструкциям, обходился одной, особенно если это относилось к венцу его творения – человеку… Жадность к жизни, детская уверенность, что каждое утро – счастливое, мешали ее простому жизненному счастью… Придется повторить, что я, на ваших глазах отхватывающий от жизни все большие сладкие кусочки, не был жизнелюбом, не гонялся за удовольствиями, брал от жизни только две вещи – работу и постоянную любовь к двум женщинам. Я почти не ездил на курорты, обставил квартиру предельно малым количеством мебели – недорогой, отечественной, с годами становился все непритязательнее в одежде, пока не надел на веки веков кожаную куртку. Одно желание, одно крупное желание стать редактором «Зари» отнюдь не означало моей жадности: я собирался взвалить на свои плечи такое, что сами главные редакторы спокойно и покорно называют «каторгой». И все-таки я искал счастья, хотел его и имел много-много на протяжении столь недлинной жизни.
Что есть счастье? Мы отвечаем: борьба. Заблуждение на почве самообмана… Мне надо отдохнуть, бросить перо, но опять всплывает в памяти старушка с Первомайской улицы, девичье лицо убийцы, скрежет разбитых стекол пенсне об асфальт. Почему они скрежетали, почему я до сих пор не знаю, спас старушку или оставил мертвой на грязно-осклизлом асфальте? Ну, вы же помните. Если острая половина стекла пронзила глаз старушки, она еще и ударилась теменем о трамвайную подножку… Почему я до сих пор не нашел эту голоногую девицу с лицом душителя, почему она до сих пор закрывает двери перед старушками с синими лицами?.. Я начал поиски толстоногой вагоновожатой и старушки в перчатках-митенках много позже возвращения моего в Москву, когда девица со старушкой начали буквально преследовать меня – и днем, и ночью, когда все это начинало походить на манию преследования; меня бросало в пот, и начинали дрожать руки, я видел острый конец стекла, торчащий из глаза старушки, я просыпался и слышал непонятные глухие удары, словно кто-то забивал молотком огромный гвоздь, плотно обернутый тряпками. Вера просыпалась тоже, говорила, что ничего не слышит, но я уже догадался, что это такое: билось мое сердце. Поиски старушки я, таким образом, начал поздно, но она прожила рядом со мной почти всю мою жизнь – это с воспоминания о ней начинался отсчет грехов и прегрешений и, конечно, временное освобождение…
… Получалось, что все-таки я разбил школьный аквариум – тонна воды! – но ведь противная мелюзга пролила в него столько чернил, что рыбы плавали вверх белыми брюшками;
…никто в целом мире не знал, кто это сделал, когда в классе, где три дня не работало отопление, не осталось ни одного целого стекла – все они были заклеены бумажными полосками и аккуратно выдавлены;
…никто не мешал Егору Тимошину разведать дело с утопом леса, но он ничем не интересовался, кроме своего «Ермака Тимофеевича»;
…в газете нельзя быть таким медлительным, как Илья Гридасов; мне его пришлось незаметно и без шума спровадить;
…заместитель главного редактора Несадов охотно сибаритствовал, эксплуатируя нас, как негров, ему тоже пришлось освободить место для более активного человека;
…Андрей Витальевич Коростылев хотел сделать из моей любимой «Зари» добротную провинциальную газету – и я не допустил этого;
…и, наконец, я совершил поступок, о котором стоит рассказать отдельно…
Держа в мокрых от пота руках папку с четырьмя клеенчатыми тетрадями, привезенными из Сосен, я вошел в кабинет редактора, заранее зная, что положу документы на левый край. Положил их, вытерев пот с лица, деловито почесал затылок, искоса наблюдая за редактором, который, естественно, не знал, о чем идет речь в этой папочке, – сотни бумаг за день кладутся, лежат, исчезают. Дело в том, что на письменном столе Ивана Ивановича канцелярская кнопка не поместится, а на левом краю стола было чистое пространство. Кладя папку, я наконец облегченно вздохнул, так как половина дела, собственно, была выполнена: ход назад невозможен.
Вернувшись в свой кабинет, я подошел к телефону и набрал номер Одинцова:
– Никита Петрович, делайте вашу попытку… Иванов, он на меня однажды кричал… Делайте свое дело, а я помогу документами атомной мощи… Простите, Никита, за тон!
Так я впервые называл Одинцова по имени, так я его втравил в дело, которое он мне сам предлагал, но я гордо отказывался… Вот погоди ужо: посмотришь на четыре клеенчатых тетради! И если ты, Иванов, порядочный человек, сам подашь в отставку… Никита Петрович Одинцов ответил на мое «Никита»:
– Спасибо!
– Это вам спасибо!
– Завтра – преферанс?
– А как же!
– Пока, Никита!
– До завтра, Никита!
Иван Иванович на летучке в конце недели мельком посмотрел на меня, но ничего не сказал. Он тут же спрятал взгляд, чтобы не прочли очевидное. Я перестал дышать, но уже знал, что зря порчу легкие…
… Итак, наконец, как человек порядочный, Иван Иванович Иванов сам ушел на пенсию, освобождая тем самым пост Главного редактора «Зари» для Никиты Ваганова…
… С чего я начал, что подвинуло меня на тему ухода Ивана Ивановича на пенсию? Мысли мои путаются так, как путались совсем еще недавно тонкие, частые волосы. От египетских пирамид до разбитого аквариума, от Егора Тимошина до старушки – ох, как тяжела ты, шапка Мономаха…
… Запахло старой кожей и древней пылью; голова Спасителя без нимба из-за стирающейся от времени позолоты казалась головой умирающего нищего; под сводом собора загадочная темень покачивала что-то живое в руках, состоящих из пыли; а на боковой фреске голова Иуды была заботливо укутана тенью, словно спасая предателя от простуды; летали трещащими стрекозами воробьи – такова была звуковая особенность собора… Я влез под умирающую кожу исповедальни, встал коленями на специальную скамеечку, сложил ладони, воздел лицо – выяснилось, что я попал в западню: тело не хотело принимать никакого другого положения… не было ли оно лучшим?.. Мой невидимый исповедник положил невесомую руку на мою голову, которая, казалось, тоже сделалась невесомой. «Грешен, сын мой?» – «Грешен, святой отец!»… Холод храма и страх заползали за воротник моей кожаной куртки, страх делал все тяжелее и тяжелее прежде невесомую руку на моей тогда тоже невесомой голове… «Все правда, святой отец, все грешно, святой отец, но ты милостив и знаешь мои добрые деяния…» – «Сейчас же забудь о них, грешная душа, о них Он знает! Выброси из головы!» – «Выбросил, святой отец!»… Я протяжно подумал: «Доигрался, черт тебя побери, неврастеник!» И явственно услышал: «Смири гордыню…»
Эге, это уже настоящие галлюцинации: в темноте исповедальни, похожее на негатив, появилось лицо Андрея Витальевича Коростылева – страшное, как всякий негатив. Меня обдало жаркой волной, наверное, такой, какие путешествуют над песками Сахары; жаркая волна обожгла мое лицо, мои глаза, мои уши, мою шею, и эта же мучительная волна, казалось, принесла слова: «Остановись, сын мой, остановись…» И негатив Коростылева пропал…
Испытывая громадное сопротивление, я вырвал себя из-под дряблой кожи исповедальни и первому же встречному из нашей туристической группы озлобленно сказал:
– Кто это придумал путешествия по храмам да соборам?
– Ты придумал!
Я?! Вот странно-то!
… Все! Конец! Эй, кто там есть, не мешайте мне читать «Бравого солдата Швейка»!..