bannerbannerbanner
Лев на лужайке

Виль Владимирович Липатов
Лев на лужайке

V

Питание Никите Ваганову устроили в обкомовской столовой и выписали пропуск в плавательный бассейн. Именно в бассейне произошел памятный разговор. Они отдыхали, и Никита Петрович Одинцов насмешливо сказал:

– Мы с вами лед и пламень. Не обижайтесь, но в первые минуты знакомства я подумал, что вы ложно многозначительны и по-пижонски притворно легкомысленны. Ошибся! Я это понял, когда вы разговаривали по телефону со своим редактором. Вы ничего особенного не говорили и не делали, но тем не менее…

– Спасибо! Мне с вами интересно. Как газетчику и как человеку. Ей-богу, я не подхалим! Я, Никита Петрович, просчитал: подхалимом, на круг, скажем, в десять лет, быть невыгодно.

– Эт-то почему?

– Просто! Раз в десять лет происходит такая перестановка начальства, что тот, кому подхалимничаешь, становится тем, кому надо грубить, и наоборот… Вы смеетесь?

Он не смеялся, он хохотал, а просмеявшись, хлопнул Ваганова по плечу:

– Вы забавный и умный. Я уж не говорю, что талантливый. А что, если мне называть вас просто Никитой?

Никита Ваганов важно ответил:

– Разрешаю. Мало того, польщен… Ну, держитесь, Никита Петрович, Никита Ваганов превращается в водоплавающего зверя!

Вот каким был памятный разговор с Никитой Петровичем Одинцовым в бассейне. А еще через два дня Одинцов прочел готовую к немедленной печати полосу, прочел ее дважды, отложив все экстренные дела. Он поднял глаза, полные мысли, затуманенные мыслью, потер большим пальцем правой руки переносицу и тихо сказал:

– Скромно. По делу. Спасибо, Никита!

В Сибирск Никиту Ваганова провожал заведующий промышленным отделом обкома партии Анатолий Вениаминович Покровов. Они уже вышли на асфальт аэродрома, когда провожатый сказал:

– Никита Петрович говорит, что вы представитель той части молодежи, которой можно передать любое, самое значительное дело. Одним словом, поздравляю! Никита Петрович редко ошибается в людях. – Покровов улыбнулся. – Он недоволен только вашими замашками пловца-профессионала.

* * *

… Возможно, именно этот разговор приведет Покровова в редакцию «Зари», возможно, что-то другое, но Никита Ваганов не остался равнодушным к Покровову, точно так, как не остался равнодушным к самому Ваганову Никита Петрович Одинцов. Последний поможет подняться ему на самый верх пирамиды, а Ваганов поможет Покровову дойти до предпоследней ступеньки пирамиды, а может быть, позже, и выше… Никита Ваганов не мог знать об этом, когда стоял на трапе самолета с развернутым билетом в руках и почему-то опять вспоминал о старушке, которая бежала к желтому трамваю…

Глава четвертая

I

Сначала эти записи я не собирался делать исповедью и никогда не думал, что кто-нибудь их будет читать, но это иллюзия: не существует человеческого письма о самом себе без расчета на читателя, а следовательно, и без рисовки. Наверное, и я рисуюсь, например, небрежением к близкой смерти, но, поверьте, сделайте милость, поверьте, что я действительно не боюсь костлявой, доволен прожитой жизнью, мало о чем жалею в прошедшем. Кто знает, когда и где умрет, когда встретится с сухорукой один на один? Каждый умирает в одиночку? Позвольте не согласиться! Я умираю и буду умирать не одиноко, до последней минуты у моего изголовья будут стоять жена, дети, товарищи, хотя… А пока жизнь идет, а жизнь катится волнами великой реки, восходами и закатами, морозами и жарой, и по-прежнему я сижу в глубине своего кабинета, упрямо отставляя стол от окна, как бы боясь дневного света. Это объясняется моей биографией.

Четверо жильцов на две маленьких комнаты – согласитесь, теснота, кромешная теснота, хотя бы потому, что нужно иметь четыре кровати и три стола, считая кухонный. В моей и Дашкиной комнате из-за шумной ее непоседливости готовиться к занятиям, писать студенческие очерки было невозможно, и я работал в кухне, где – это знает каждый житель стандартного дома – мало света, в кухне только при солнечной погоде виден кончик шариковой ручки. Одним словом, еще студентом мне приходилось писать и читать при электрическом свете; ничего не переменилось, когда я стал жить и спать в одной комнате с моим отцом, Борисом Никитичем Вагановым, что произошло уже на пятидесятом году его жизни, жизни школьного учителя, так и не купившего без моей помощи автомобиль. Он работал в трех местах, дома не выходил из-за письменного стола, и невозможно было жить рядом с ним из-за лихорадочного шелеста школьных тетрадей… Моей сестренке Дашке было семь или восемь, она была, кажется, первоклашкой, когда отец перестал спать с матерью, и это произошло не потому, что они ссорились; отца очень состарила школа и мечта об автомобиле. Когда отец сказал, что хочет жить в одной комнате со мной, а Дашку переселяет к матери, моя малолетняя сестренка сморщилась и отвернулась. Ах, эта чертова акселерация! Она все понимала, эта моя бойкая, умная, веселая и вредная сестренка Дашка. Дашка втихомолку плакала, когда отец переселялся в нашу «детскую» комнату, объясняя переезд нашей с Дашкой взрослостью, а на самом деле, убегая от моей начитанной, невозмутимой, живущей за облаками матери, которая просто и не заметила ухода мужа из супружеской спальни. Она в то время увлекалась фольклором, собрала все, что было на русском, все, что могла достать на английском и немецком. Моя мать тогда преподавала в школе английский, а в техникуме – немецкий и зарабатывала значительно больше отца. Она произносила с прононсом:

– Борис, тебе будет неудобно на кушэтке. Надо купить тахту.

Отец злобно окрысился:

– Не умру на куш-э-э-тке! Я покупаю автомобиль!

* * *

Когда он много лет спустя купит «Жигули» оранжевого цвета, спать продолжит из экономии на бывшей узкой Дашкиной кушетке… Спать в одной комнате с отцом было мучением: ночью он тоненько, по-щенячьи повизгивал, мучаясь кошмарами. Язва желудка и геморрой донимали моего отца, позднее прибавился радикулит, полновесный радикулит, как говорил он…. Я отца преданно люблю до сих пор, он мучается все теми же болезнями, но потихонечку переживает первенца, сына Никиту Ваганова, и я уверен: он меня переживет…. Когда оранжевый «Жигуленок» появится возле отцовского дома, разыграются события, которые я без натяжки назвал бы трагическими: он не сможет водить машину, кажется, я уже говорил об этом. Пятнадцать лет ждать, скаредничать, плохо питаться – все ради жестяной коробки. Мне понятно, почему после продажи автомобиля отец бросился в мотовство: покупал заграничные яркие костюмы, на старости лет вырядился в американские джинсы «Ли», приобретенные у фарцовщика, напялил на плечи замшевую куртку, на ноги – мокасины «Саламандер». Эти вещи забавно шли моему отцу, он до старости сохранил худощавость…

* * *

Итак, я привык работать – писать и читать – при электрическом освещении, сохраняю эту привычку до смерти – на своей огромной даче в предельно солнечном кабинете задергиваю штору, добиваясь желательного полумрака, чтобы включить горбатую настольную лампу, купленную еще в Сибирске в комиссионном магазине…

* * *

… Эту часть главы моих записок вопреки избранному приему – все, что происходило в Сибирске и поблизости, рассказывать от третьего лица, всматриваясь в себя глазами стороннего наблюдателя, – я пишу от своего собственного имени, от имени Никиты Ваганова: мне так удобнее. И да простит меня терпеливый читатель, до сих пор не отложивший страницы моей исповеди в сторонку…

* * *

Я сидел в своем рабочем кабинете, сидел при электрическом свете, положив загорелые руки на стол, давно ничего не делая, и думал о своей жене Нике, на которую напал новый стих сопротивления, категорического отрицания Никиты Ваганова как мужа, журналиста и человека. Вам еще неизвестно, что произошло в нашей семейной жизни вчера, но не все сразу, хотя я люблю стремительно разворачивающиеся события, терпеть не могу гнусной эволюции, признаю только скачки, когда количество переходит в качество. Так уж я устроен, устроен борцом и реформатором, много позже внесшим благостные перемены в жизнь такой крупной центральной газеты, как «Заря», перестроил я ее, поставил, как говорят, на попа, а ведь «Пустой мешок не заставишь стоять»… Итак, я размышлял на тему: «Как обуздать родную жену Нику?» Не хотелось ее пугать, не подходил путь выморочного игнорирования, шантажа, подлизывания, заглаживания и так далее. Я с юмором думал, что мне подходит только и только лирический путь «возвращения сердца жены ее законному владельцу». Шутилось потому, что я был уверен: жена никуда не денется, будет жить, по ее словам, с «подлецом и конформистом». Она любила меня, любила и будет любить, как и я ее, единственную – первую и последнюю – жену в своей короткой жизни.

Итак, «подлец и конформист» вчера принял пассивное участие в грозной семейной оцене, разыгранной Никой среди полного штиля. Астанговы и мы с Никой держали домработницу, на что суммарно уходила почти вся зарплата Ники, и обедали дома. Варвара Лукинична три месяца назад попала в Сибирск из пригородной деревни. Она кормила нас прекрасно: картошкой с хрустящим салом и такими густыми щами, что в них стояла ложка. Я, как человек свободной профессии, неторопливо пришел домой пешком, Ника примчалась на «Москвиче» из своей школы, расположенной у черта на куличках; была возбуждена, взвинчена и за кофе, который приготовила сама, поглядывая на меня исподлобья злыми глазами, красными от усталости, тихо, с гневными вибрациями в голосе, спросила:

– Оказывается, ты сам написал статью! Я пока не верю… Будь добр, ответь: ты написал статью?

Я сказал:

– Ага! И не нахожу в этом криминала.

– Но как ты можешь, как ты можешь? – вскричала жена и детским жестом отчаяния прижала руки к груди. – Как ты смеешь участвовать во всей этой грязной истории, если отец ни в чем не виноват? – Услышав мое молчание, Ника зашептала: – Ты хочешь сказать, что папа виноват?! Нет, ты это хочешь сказать?

 

Я ответил:

– О вине Габриэля Матвеевича я впервые услышал от его младшей дочери…

Вот эту фразу мне говорить не надо было: началось такое, отчего домработница, эта деревенская жительница, укрылась в ванной комнате, которую она обожала. Ника кинулась на меня коршуном:

– Да, об этом ты узнал от меня. Но кто мог подумать, что ты – предатель, гнусный предатель! И я вовсе не говорила, что папа виноват, я говорила, что папу запутали, запутали, запутали! А ты предатель, предатель, предатель!

Я сказал:

– Это мы от вас уже слышали, дорогая. И вы не желаете выслушивать объяснений. Это, наверное, нечеловечно. Дай виновному защититься! – Я улыбнулся. – А о презумпции невиновности, дорогая, вы слышали? А теперь продолжайте кричать; вы – женщина восточного темперамента, вам необходимо выкричаться.

И о восточном темпераменте мне говорить не следовало, так как если до этих слов Ника кричала, то после вопила и размахивала маленькими кулаками. Жена моя ссориться не умела; она выросла в доме, где никогда не ссорились родители, не овладела методикой ссоры и валяла, как придется и что придется, и это у нее получалось некрасиво, предельно некрасиво. Тяжкие усилия предпринимал я, чтобы после ее неумелых и поэтому безобразных криков и стенаний восстановить «лодку» любви и пустить ее по тихому и привычному руслу супружества. Вот Нелли Озерова умела ссориться, проделывала это ритуально, с артистической красотой, и я всегда уступал ей, будь причиной покупка флакона французских духов или возмутительное недельное отсутствие в ее постели. О, как умела ссориться Нелька!

– Ты хочешь, чтобы папа остался без работы? – продолжала бушевать Ника. – Ты этого хочешь? Вот твоя благодарность папе за то, что он порекомендовал тебе познакомиться с Одинцовым, вот твоя благодарность! Не-е-е-т, я и не предполагала, какой ты коварный и опасный человек! Такой ласковый, такой нежный, такой покорный – презираю, презираю, презираю! – Она зажмурилась. – Ты немедленно запретишь публикацию статьи, немедленно!

Я сказал:

– Напротив, буду форсировать публикацию! И если ты замолчишь, объясню, почему.

– Я не замолчу! Я не могу молчать! Ты отзовешь статью… Пусть ее напишет Тимошин!

Ей пока не удавалось вывести меня из себя.

– Нет, Ника, статью не отзову. Это единственный способ помочь Габриэлю Матвеевичу.

– Ха-х-ха! Он хочет помочь папе! Посмотрите на этого гнусного предателя – он хочет помочь папе!

– Да, я хочу помочь Габриэлю Матвеевичу. Доказать, что он выполнял распоряжение высшей инстанции, а это значит намного облегчить его положение. Как ты этого не понимаешь?

– То-ва-рищ Ваганов, я ничего не желаю понимать! Я не верю предателю! Я никогда не поверю предателю!

Интересно, чем занималась в ванной наша деревенская домработница? Ей нравились кафель, фаянс, разноцветные краны. Что думала деревенская женщина о воплях моей жены Ники? Считала их такими же красивыми, как ванная комната, или желчно смеялась над бедным Никитой Вагановым? Я сказал:

– Ты вся – открытый рот, Ника! Так у белых людей не принято кричать. Я тобой недоволен и требую, чтобы ты меня выслушала.

– Я не выслушиваю предателей!

Это был последний истошный ее крик. После него она, как выражаются, «слиняла»: умчалась, опаздывая на очередной урок, и я остался один – оплеванный, опозоренный, неотомщенный, неоправдавшийся… Домработница Лукинична осторожно выбралась из ванной комнаты, с тряпкой в руках пошла вдоль нашей мебели, как бы сметая пыль, которая давным-давно была уничтожена. Это значило, что она хочет со мной поговорить, и я весело сказал:

– Слыхали, Лукинична, что семечки подешевели? Белые остались в той же цене, а вот черные, ваши любимые, подешевели. Пятнадцать копеек килограмм!

Самое забавное то, что я покупал для домработницы семечки. С молодости она постоянно грызла кедровые орехи, кедровых орехов теперь – благословен комбинат «Сибирсклес»! – не было в продаже даже на золото, и мне приходилось покупать для Лукиничны семечки на дальнем базаре, так как на Центральном их продавать запретили. Лукинична сказала:

– За семечки – сильное спасибо! – И как-то странно улыбнулась. – Никит Борисыч, а Никит Борисыч?

– Что, Лукинична?

– А ты ей на себя не давай кричать, ты ей не давай, парень.

* * *

… Н-да-а! Моя жена распоясалась, моя жена на меня кричала так, что заступилась домработница, и вот, сидя в рабочем кабинете, днем, при электрическом свете, я размышлял на тему: «Как обуздать родную жену Нику?» У меня побаливало горло, я простудился, ходил даже в поликлинику, где мне прописали массу целительных лекарств, а вот как обуздать жену Нику – не сказали, и я не знал, еще не знал, что порабощу ее навечно, раз и навсегда, но до этой минуты еще далеко. Не мог же я сейчас бороться с Никой!

Моя жена Ника была беременна тогда первенцем Костей, и, согласитесь, я не мог, не имел права переходить в наступление. Запомните: я добрый, порядочный, чуткий человек! Моя биография не дает поводов к другим выводам, и читающий эти строки человек должен быть очень нерасположенным к редактору «Зари», чтобы не согласиться с моей самохарактеристикой…. Что? Об этом и речи быть не может! В записках нет ни слова лжи… «Как обуздать родную жену Нику?» Я вскоре принял решение: жену Нику пока, на время ее беременности, оставить в покое, а сегодня же поехать в недельную командировку с Нелли Озеровой – моей верной Нелькой. Это было правильное решение, так как предстоящая неделя была неделей мучительного ожидания, а ожидать с Нелькой было много приятнее, чем с кем-нибудь другим…

II

Нелли Озерова – мое божье наказание, моя любовь, любовь на всю жизнь, хотя – это смешно! Я никогда не смогу понять, почему люблю и любил хитрую, ловкую, вздорную, фальшивую, коварную иногда, изредка добрую женщину. Тогда мы встречались на ее квартире, так как сам «господин научный профессор» Зильберштейн уехал в Москву на два длинных года: он собирал материал на докторскую диссертацию или уже защищал докторскую – этого я не знал и не хотел знать. А что в этом удивительного, если сам Зильберштейн палец о палец не ударил, чтобы прервать мою связь с его женой. Я ходил на свидания с Нелли Озеровой белым днем, я – специальный корреспондент «Знамени» – сам распоряжался своим временем, а вот Нельке приходилось вертеться. Она отправлялась на какой-нибудь завод, впопыхах, но всегда удачно, заказывала или брала материал, потом опрометью летела домой, где я уже полулежал на угловой тахте – ключ от квартиры мне вручили на второй день после отъезда мужа.

На этот раз Нелька опередила самою себя на час с лишним, то есть примчалась не в два часа, а без пятнадцати час, держа в обеих руках по авоське, что значило: еще успела обежать магазины, чтобы приготовить знатный обед; и в этом отношении она была хороша, я до конца дней своих буду любить Нелькины голубцы и суп-шурпу.

– Здравствуй, мой родной, ты хорошо выглядишь, я тебя люблю, только не морщи лоб и поцелуй меня три раза… Пока я освобождаю авоськи, рассказывай, и подробно. Ты же знаешь, что я не люблю переспрашивать. Ну, милый, я тебя слушаю.

Она всегда требовала исповеди, я ей обо всем подробно рассказывал, так как понимал, что лучшего советчика у меня никогда не будет… Поэтому, став заместителем редактора «Зари», я немедленно предоставлю место в отделе писем «Зари» Нелли Владимировне Озеровой, потом сделаю ее редактором отдела, найму дешевую комнату в отдаленном районе столицы и буду ездить к Нельке два раза в неделю, всегда в одно и то же время, с адской точностью; буду есть голубцы, суп-шурпу и исповедоваться. Мало того, я помогу «господину научному профессору» сделать небольшой, но заметный шаг вперед, предоставив страницы «Зари» для его по-настоящему интересных идей…

– Ну, рассказывай же, Ника!

Думаю, что если бы я даже побил Нельку, она не перестала бы называть меня Никой, именем моей жены. Ника – это была насмешка и месть за мою женитьбу на Астанговой, хотя Нелька не бросила перспективного «господина ученого профессора» ради того, чтобы выйти за «игрока» Никиту Ваганова. Противная баба, если говорить честно и откровенно. Но я ее люблю, мне она всегда желанна, мне с ней никогда не было скучно, хотя умной, по-настоящему умной Нелли Озерову назвать было нельзя. Женский, житейский, обиходный – таким умом обладала моя Нелька. Если бы мы с ней поженились, стали бы жить в одном доме, видаться ежедневно, спать в одной комнате, есть всегда за одним столом – прошла бы любовь или не прошла? Кто знает, кто знает! По примитивному счету, по мысли первого, поверхностного порядка, наша любовь длиною в жизнь тем и объясняется, что мы не стали мужем и женой, оставаясь всегда и товарищами, и любовниками, но, повторяю, это действительно мысль поверхностного, приблизительного мышления.

– Рассказывать можно в двух словах, а можно и длинно, – сказал я. – Какой вариант подходит?

– Средний. Не ерничай, пожалуйста, Никита. Ей-богу, не люблю!

Она понимала, почему я ерничаю, осознавала характер и качество моего всегдашнего ерничания и гордилась тем, что в отношениях с нею я ерничаю предельно мало. Да, я принимал ее всерьез, эту маленькую, красивенькую Нелли Озерову. Я начал рассказывать о Мазгареве – пять минут, потом перешел на Пермитина, одновременно с рассказом я думал, сравнивал, принимал и отрицал. Нелька слушала по-своему: обмасливала, обкатывала, делила и множила, складывала и отнимала, лелеяла и секла, извлекала корни и брала логарифмы, а сама готовила роскошный обед. Я был голоден. Она тоже.

Когда же я добрался до комбината «Сибирсклес» и стал рассказывать о разговоре с Пермитиным, она стала ходить на цыпочках, чтобы ничего не упустить.

– Понимаешь, Пермитин мне не показался убитым горем человеком, – говорил я. – Это чудовище так глупо, что еще не понимает: капец! Мамонты тоже не понимали, что вымирают. Он, представь, считает газету виноватой перед ним и, похоже, ждет опровержения…

Нелька, ощутив, что пауза неспроста, сказала:

– Не вздумай только сейчас меня хватать. Буду царапаться.

– И не думаю.

– Вижу, вижу, как ты не думаешь! Губы трясутся… Не вздумай до обеда, слышишь? Ниа-а-а-кита, не смей! Ниа-ки-та!

– Не боись! – снисходительно произнес я. – Успеешь набить брюхо. Что позавчера болтала? И откуда взяла, что я могу быть подхалимом при Одинцове. Вольф Мессинг! Ей-богу, не люблю, когда ты пре-дви-дишь!

Вот какое влияние на Никиту Ваганова имеет Нелли Озерова – любовница и друг. Никто другой в жизни меня не посмел бы схватить за уши, кроме нее, маленькой и умной зверушки. Вот! Нашел… Она всегда походила на зверушку, думаю, на ласку, ласку со сладострастно извивающейся спиной, поблескивающей и роскошной, и зубы у нее тоже были маленькие и острые, как у ласки.

– Что дальше, милый? Не надо делать больших перерывов, я теряю видение.

– Дальше ничего не было! – вконец обиделся я и соврал. – Сложил документы в коричневую папку и, как ты советуешь, передал их Тимошину.

– Умочка-разумочка! – обрадовалась Нелли и сказала, что через минуту будет готов обед: выходит, я долго рассказывал, здорово долго, но за оставшуюся минуту Нелька сказала нужные слова:

– Все хорошо и правильно, Никита! Только не бери в голову, что уже подхалимничаешь или собираешься подхалимничать перед Одинцовым. С тебя может статься, этакий ты самокопатель! – Она громко засмеялась. – Тьфу! Такой большой и красивый, и такой глу-у-пый! Правда, за это я тебя люблю.

Тьфу! Маленькая, а такая умная… Я лег на спину, стал глядеть в потолок, весь – от пятки до горла – зашнурованный, кусающий губы, чтобы не расхохотаться. И откуда она взяла, что я боюсь быть подхалимом при Одинцове! Мы будем друзьями. И почему она, почти всегда читающая мои мысли, поверила, что документы и статью об утопе я могу подарить Егору Тимошину?

Туфли на высоких каблуках, короткое платьице, надеваемое только для меня, на юбке фартук с веселым зайцем… Нелька присела на край дивана, на котором обычно спал «господин научный профессор», пахнущая тмином, ласково и длинно посмотрела мне в глаза, потом сказала:

– На твоем месте, Ваганов, я бы чувствовала себя героиней. Неужели не понятно? – Она странно улыбнулась. – Область обворовывал невежественный и тщеславный человек, ты об этом узнал, как журналист и гражданин передал материалы другому журналисту, более сейчас могущественному, чем Ваганов. – Она нежно поцеловала меня, взяв за уши и приблизив к себе. – Милый, смешной дуралей… Ты порядочный человек, Никита!

В этом я сомневаюсь!

– Кому нужны твои комплименты, Нелька? – рассердился я. – И оставь эту манеру – хватать меня за уши.

– Я тебе сделала больно, милый?

– Этого еще недоставало!

– Тогда все о’кэй, милый! Я всегда буду хва-та-ть тебя за уши!

 

Много было на чаше весов моей Нелли Озеровой, но это вовсе не значило, что я должен был пустить ее в святая святых. Когда Нелли Озеровой показалось, что никаких загадок – я все шучу, я все шучу! – в высоколобном Никите Ваганове для нее не осталось, она уютно повела плечами: «Мы сделали свое дело, пусть другой сделает лучше…» Я спросил:

– На инструментальный не поедешь?

– Нет!

– А как же без курева? Сбесишься.

Собственно говоря, я давно был рабом этой маленькой и волевой женщины, не было области – от постели до оценки нового кинофильма, – где бы я значил больше, и только, пожалуй, газетные полосы «Знамени» и «Зари» предоставлялись в мое полное распоряжение, но вот и этой вольнице, как ей казалось, наступал конец.

Незаметно для меня она оказалась в кокетливом халатике, подумав, сняла и его, аккуратно повесила на спинку стула. Колени у нее были загорелые и круглые.

– Блажишь, Нелька! Сама велела не рыпаться до обеда…

– Подвинься и немножко помолчи!

От диктатора пахло нежными духами, диктатор был синеглаз и нежнокож, диктатор был таким родным и близким, что просилось на губы слово: «Ма-ма!»… Много лет спустя жизнь закроет истинные события прошлого туманом забытья, события смешаются и перекрестятся в такой причудливости, с которой они уже перепутываются под моим пером, и останется в памяти лишь сам главный миг главного события, но и то: «Было вот так!» или «Нет, было не так!».

– Подвинься и немножко помолчи!

– Но я же не остановлюсь!

«Умираю без курева!» – было написано на всем ее облике. – «Полцарства за одну затяжку!» Казалось, найдись сейчас сигарета, Нелька изречет истины первой величины или откроет новую планету, но курева не было, и она маялась, точно от головной боли, – никто не предполагал, что внешне уравновешенная и благоразумная Нелли такая заядлая курильщица и так полно может отдаваться мелочной страсти.

– Дай слово, что не будешь перебивать меня! – страстно проговорила Нелька. – Будешь молчать, что бы я ни говорила.

Такой серьезной, напряженной, думающей я ее никогда не видел. Ну, хмурились брови и стискивались зубки, когда я поступал по-своему, сжимались кулачки, если я халтурно писал за Нелли Озерову материал, наконец, появлялись стеариновые слезы, если я нечаянно обижал подругу, но вот такого… Закованный в стальные латы рыцарь-подросток был передо мной, пошевеливал смертоносным копьем, грозно сверкал шишаком шлема… Нелька сказала:

– Перестань жалеть коричневую папку… Не надо тебе выступать в «Заре» со статьей об утопе. – И немножко помолчала. – Час твоих серьезных критических статей еще придет… Я же просила не перебивать меня. Я раньше всех пронюхала об этой афере с утопом и, знаешь, чем занималась? – Нелька сквозь сталь доспехов улыбнулась. – Старалась скрыть от тебя случившееся… Мне было известно, что Кузичев ополчился на Пермитина, и я еще больше трусила, что в эту историю втянут тебя.

Она сжала кулаки.

– Я беспросветно тщеславна, Никита! Мне плевать, кем станет мой благоверный муж, но я зачахну от тоски, если ты ничего не добьешься в жизни. Ты – мой муж, хоть это-то тебе понятно?

Сентиментальность, отсутствием которой я гордился, плавно покачивала меня; произошла странная аберрация: слова Нельки о том, что мне не надо писать статью об утопе, ушли за горизонт, а наглое в общем-то: «Ты – мой муж!» – рассиялось вполнеба; хотелось забыть об этом чертовом утопе леса, свернуться под одеялом калачиком, ждать, когда приснится зайчишка в клетчатых штанишках – позади пушистый белый хвост.

Нелька, рыцарь-подросток, продолжала:

– Я тебе не позволю сунуть голову в петлю… Кому пришло в голову, что по утопу в «Заре» должен выступать ты, а не собственный корреспондент «Зари» Егор Тимошин? Хотела бы я знать точно, кто решил подставить именно тебя…

– Ты совсем осатанела! Я не буду писать статью…

Это мной по-прежнему двигало желание свернуться клубочком под одеялом; сказать: «Ма-а-ма!» и теперь – уже по собственной воле и желанию – не перебивать маленького рыцаря, а только слушать и слушать его речи, полные правды и только правды, любви и только любви. «Где ты, Никита Ваганов, где ты, родимый?» Не было Никиты Ваганова! Такой растворенности в чужой воле я никогда не испытывал. Лежи, не шевелись, думай, принимай решение вблизи рыцаря, превратившегося в ласку, полную голубого в полумраке электричества. «Западня!» – нежно и ласково думал я, на самом деле сворачиваясь калачиком под одеялом. Пахло зимними каникулами и прудом, заиндевевшими на морозе шнурками от ботинок, коньками. Нелька сказала в потолок:

– Егор Тимошин много опытнее тебя. Вот ты подтруниваешь над его системой фактов и фактиков, а для статьи по утопу годится только эта система. – Она осторожно зевнула. – Твое стремление к обобщающей эмоциональной критике… фу, какое недоразумение для статьи по утопу! – Она фыркнула. – И вообще, зачем ломать копья, если три прекрасных очерка тебе принесут в пять раз больше лавров в «Заре», чем одна рискованная статья…

За меня считали и подсчитывали, за меня давным-давно все продумали и обобщили и даже подвели итоги в смысле «лавровости». «Господь бог все перепутал!» – по-прежнему ласково и нежно думал я, так как на противоположном конце города существовала другая женщина – моя законная жена, – которая с неистовой силой боролась с мужем, по ее разумению, готовящим подлый поступок. Ника еще не знала, что я совершу нечто богопротивное, но была уверена, что ее муж все делает неспроста, коли он предает главное для нее – любовь. А рядом со мной лежала Нелька, женщина, которой было бы естественнее считаться женой Никиты Ваганова, и она считала себя женой, так как, наверное, неимоверным своим женским чутьем предчувствовала, что наша любовь будет любовью на всю жизнь.

Она сказала:

– Не будь жадным, Ваганов! Ты уже всесоюзно известен – этого тебе мало? Через три-четыре года они сами тебе предложат корреспондентство в «Заре». Кому это не ясно?

Я хохотнул под одеялом. Маленький рыцарь был все-таки женщиной, женщиной с типичной женской логикой и непостижимой мужскому уму психологией. Не торопись! Не жадничай! Твоя карьера и так обеспечена! А сама требует, потрясая копьем, чтобы дело об утопе древесины я без промедления передал Егору Тимошину, как дело гибельноопасное. И она, конечно, понимала, что падение Егора Тимошина повлечет за собой возвышенна Никиты Ваганова.

Я сказал:

– Ну, и чудовище же ты, Нелька! Правой бьешь, левой – гладишь.

Она победно улыбнулась. Она так никогда и не поймет, не постигнет, какое безграничное количество душевного комфорта предоставила в мое распоряжение, взвалив на свои покатые и узкие плечи часть моей ноши.

– Думаешь, что видишь меня насквозь? – лениво протянул я.

– Не думаю, а вижу. Успокойся, от моих предвидений тебе хуже не станет. – Она бегло поцеловала меня в подбородок. – Держись за Одинцова обеими руками, Никита! Даже по твоему рассказу понятно, что это такое. Масштаб! Таких людей, как Одинцов, немного, очень немного. Вождем научно-технической революции быть адски трудно. Мне об этом сказал один академик. «Редкие руководители способны понять революцию и руководить ею!» – так и сказал. Грустно сказал… Видимо, твой Одинцов из племени победителей… Ой, наш суп!

Она убежала в кухню, на ходу застегивая халат.

– Обед готов, милый! Мой руки, милый!

– Перестань милкать!

– Нет, не перестану, милый! Ня пярястану!

– А если по шее?

– Теперь можно и по шее, милый.

Мы крепко и длинно поцеловались на пороге кухни,

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru