по Зачулымскому леспромхозу комбината «Томлес»
Ввиду того, что вредитель-шелкопряд поразил древесные насаждения в девятом квартале, называемом в народе «Глухая Мята», и того, что этот массив может быть поражен летом этого года, чем государству будет нанесен огромный ущерб, ПРИКАЗЫВАЮ:
1. В девятом квартале рубку начать немедленно. Направить в Глухую Мяту бригаду лесозаготовителей в количестве десяти человек.
2. Бригадиром назначить Г. Г. Семенова.
3. Бригаде выделить:
а) два трактора КТ-12 на газотопливе;
б) передвижную электростанцию ПЭС-12-200
в) запас горючего на два месяца для нее и для заводки тракторов;
г) портативную радиостанцию;
д) передвижную библиотечку;
е) передвижную аптечку и
ж) другое необходимое оборудование.
Примечание. Предполагая, что бригада не закончит рубку до разлива Оби, приказываю: работы не прекращать и выезд из Глухой Мяты осуществить сплавными средствами, то есть дождаться сплавщиков и с ними эвакуироваться из девятого квартала. Связь по радио с леспромхозом приказываю держать по пятницам каждой недели, а также передавать в эти сроки сводку о выполнении плана. Плановое задание будет доведено до бригады плановым отделом особым приказом. Оплата – сдельно-прогрессивная.
Директор леспромхоза К. СУТУРМИН
Верно: подпись.
Приложение к приказу: список.
лесозаготовителей, выделенных на работу в девятый квартал
1. Семенов Г. Г. – бригадир.
2. Изюмин В. С. – механик станции.
3. Раков Г. Ф. – тракторист.
4. Титов Ф. П. – тракторист.
5. Силантьев М. М. – разнорабочий.
6. Борщев Н. Ф. – разнорабочий.
7.Удочкин П. А. – разнорабочий.
8. Гав В. В. – моторист электропилы.
9. Бережков Б. Р. – моторист электропилы.
10. Скороход Д. В. – повар-уборщица.
принятая на слух, но записанная по всем правилам радисткой леспромхоза:
РАНЕН МЕХАНИК ИЗЮМИН ТЧК СРОЧНО ВЫСЫЛАЙТЕ ВЕРТОЛЕТ ТЧК РУБКУ ПРОДОЛЖАЕМ ТЧК САМОЧУВСТВИЕ МЕХАНИКА СРАВНИТЕЛЬНО ХОРОШЕЕ ТЧК БРИГАДИР СЕМЕНОВ ТЧК
составленного о нарушении порядка гр-ном Силантьевым во время судебного разбирательства:
«… Гр-н Силантьев не только обругал, но и толкнул дежурного милиционера при исполнении последним служебных обязанностей. До этого гр-н Силантьев на весь зал крикнул, что судьи, и особенно прокурор, ничего не понимают… По его мнению, нужно было судить не гр-на Титова, а потерпевшего гр-на Изюмина…»
Мартовский дует ветер.
Меж крутыми берегами Оби он свистит, как в трубе. По затвердевшему насту, шурша, позвякивая, катятся тонкие, прозрачные льдинки. Унылостью, холодом веет от реки, и, серое, висит небо с остановившимися облаками. Изредка из грязного снега торчат чистые нежные глыбы льда, обдутые до сияния ветром. Кайма тальников на берегу похожа на застиранное кружево. На яру обнажилась твердая, звенящая под ударом каблука земля.
За поселком Синий Яр торосистая, разбитая тракторами санная дорога поворачивает направо, петляет среди тальников, юркнув в кедрачи, прямится заобской веретью. Шестьдесят километров болот, речушек, озер с вогнутыми днищами, покрытыми снегом, – и дорога снова поднимается на возвышенность, опять прямится и вдруг обрывается: Глухая Мята. Так называется сосновый бор.
Глухая мята – мелкая, дурнопьянисто пахнущая трава; ее кладут для запаха в букеты, от нее кружится голова; засушенная трава пахнет долго, она несколько месяцев сохраняет резкую запашистость.
В Глухую Мяту ведет одна дорога.
Летом под крылом рейсового самолета, летящего из Томска в Колпашево, причудливо мешается голубое и рыжее – вода, небритая щетина болот. К августу синь озер постепенно затягивается ряской. Ржавая, корявистая земля несколько часов кряду плывет под крылом самолета.
Приречные болота и голубые озерца рождены Обью.
Ветреным апрелем, редко в начале мая Обь выходит из берегов. Неторопливая река гонит волну за волной, заливает тальники, острыми языками влизывается в овраги. На пологих коричневых волнах медленно качается неяркое нарымское солнце. Морем становится Обь; через день-два после весноводья трудно найти русло реки, но это не беспокоит обских капитанов. В горячке первых дней навигации буксиры, сминая сырые ветки, шпарят прямо по тальникам, а пароход «Советская Россия», тот, что развозит по реке бакены и зарплату, забирается в тальниковый океан километра на полтора от фарватера. Когда наступает вечер и темнеет, капитан Василий Васильевич посылает матроса Сережку на крышу рубки: «Глянь, любезный, где, леший ее дери, Обь?» Сережка поднимается на крышу, скидывает фуражку, чтобы не мешала, и мрачно оглядывается – ничего не видать! Куда ни глянешь – грязные тальники, мыльная вода, редкие осокори, торчащие великанами средь кустарника. Не видит Сережка Обь, но, чтобы не опозориться перед капитаном, небрежно машет с рубки: «Право руля, три конца в глотку, один – туда, куда следует! Право ворочай!» Буксир катится вправо, иногда влево – все зависит от того, куда повернется язык Сережки, – и через полчаса выходит на реку. Куда ни крути руль штурвальный «Советской России», буксир все равно повстречается с Обью, причудливо петляющей по низине.
Долго, месяц, а то и больше, кочевряжится Обь – не хочет уходить с берегов. Она довольна, сыта морской ширью, тиховодным теком по кедровым борам, сальным черноземам заливных лугов. До тех пор волынит Обь, пока не поддадутся береговые льды в Северном Ледовитом океане. Поднимается тогда Обская губа, начинает выкачивать реку насосом. Съеживается Обь, неохотно укладывается в фарватер, со зла оставляя на берегах миллионы коряжин, горы ила, лес. Речушки, болота и озерца оставляет река.
В ином озерце – прорва рыбы. Приреченские ребятишки, выждав, когда озерцо замелеет, ловят рыбу рубахами – длинных щук, ленивых карасей, мальков. Пробираясь к озерам, ребята порой находят четырехлапый якорь: потерял в непогодь буксирный пароход.
В марте Обь мертва, ветродуйна.
Приобье – по пояс в снегу. Ночью ветви сосен звенят, как пустые бокалы. Иногда с церковным звоном падают на землю льдинки… Потом – тишина.
Спит Приобье.
На рассвете к реке выходят лоси. Сутулые звери стоят на берегу, подняв морды, и глядят вдаль – неподвижные, точно высеченные из камня. Они не боятся человека. Затем лоси поворачиваются, уходят – река еще не вскрылась. По тальникам и соснам они рвутся с шумом. Копыта гулко бьют в землю. Головной лось метет рогами по веткам, и, обледеневшие, тонкие, они мелодично поют.
Сонное царство – ночное Приобье в марте…
В обшитом досками бараке раньше жили рабочие химлесхоза – на соснах, растущих окрест, еще сохранились следы подсочки. На фасадной стене барака из конца в конец буквы: «Мы здесь жили!» – и помельче: «Не дай бог – еще жить!» Последняя фраза накрест перечеркнута мелом.
Вокруг барака дыбится глухой, нехоженый сосняк; снежная поляна покрыта пятнами мазута. Позади барака растет сосна; она навалилась на него, обняв ветвями, и сверху, с птичьего полета, он, наверное, не виден. В четырех маленьких окнах желтеет огонь, квадраты света косо падают на поляну.
Это и есть Глухая Мята…
В одной из комнат барака – большой – тускло горит керосиновая лампа, на ребристых, штукатуренных стенах покачиваются человеческие тени. В бараке не спят. У стены, на широкой лавке, кинув руки за голову, лежит человек. Лица не видно.
– … С Колымы на Сахалин подался, – задумчиво рассказывает лежащий. – Город там есть, Чехов называется… Ничего городишко! Ресторан, каждый день играет оркестр, заработки хорошие. Сами судите, я на строительстве по две тысячи огребал. Хорошо жил – без водки обедать не садился…
Он замолкает. Меж локтей валит сизый махорочный дым, завивается кольцами, спиралями, сизыми прядками течет к зеву открытой, весело, как костяшками на счетах, потрескивающей смоляными дровами печке. В бараке тепло, дремно. Слушатели неподвижны.
– В Чехове год прокантовался, на консервный завод перешел. Тоже ничего жил; правда, водки здесь не было, спирт пили. Зато девок, баб на этом самом консервном заводе – миллион! И половина незамужних!
Он привстает, жестикулирует рукой с самокруткой и заливается икающим, здоровым хохотом.
– … Половина незамужних, хотите верьте, хотите нет!
Теперь хорошо видно его лицо – круглое, розовое, тугое, точно резиновый мяч. Глаза у него светлые, волосы тоже.
– Будьте уверочки, я им не давал спуску! – заливается он и крутит в воздухе пальцем. – Как приглядел, так – моя! Хорошие попадались бабоньки! – Он останавливает палец, поднимает другую руку и делает такое движение, точно солит кончик его. – На ять бабоньки!
Один из сидящих за столом – пожилой, бородатый – удивленно прицокивает языком:
– Вот ведь, как говорится… Ведь ты скажи, какое дело!
Это рабочий Никита Федорович Борщев.
– Ведь ты скажи, какая у человека память! – трясет бородой Никита Федорович. – Ведь все помнит!
За столом улыбаются. Рядом с Никитой Федоровичем примостился на краешке табуретки худой и длинновязый парень – Петр Удочкин. Он, изредка поматывая вялым чубом, чертит на столе черешком ложки однообразную завитушку и внимательно слушает Силантьева. Он улыбается тогда, когда улыбается рассказчик, делается серьезным, когда тот сгоняет веселость.
Михаил Силантьев, просмеявшись, укладывается на лавку.
– Полгода проработал на заводе – кончилась лафа! Новые расценки пришли, то да се, да пятое-десятое… Спирту и того не стало! Подумал я, пораскинул мозгой и решил податься на Амур, на прииска… Вот тут и нарвался – ни заработков, ни шиша! Уехал! – отрезает Силантьев.
Потрескивают дрова в печке, кряхтит, оседая, старый барак. Кроме пощелкивания дров да стенания бревен, ни звука в комнате.
– Это так, как говорится! – вмешивается в молчание Никита Федорович. – Тут, конечным делом, чтобы не ошибиться, самому пощупать надо!
Он важными движениями рук округляет бороду, значительно помаргивает белесыми ресничками и от этого лицом и лысой головой становится похожим на мудренького иконного пророка. Никита Федорович обводит взглядом товарищей, точно проверяет действие своих слов. Петр Удочкин понятливо кивает. Зато третий человек за столом не обращает впимания на старика – сидит прямо, надменно прищурившись, выпятив небритый подбородок.
Тракторист Георгий Раков всегда держит себя так, словно он находится перед объективом фотоаппарата, который вот-вот должен щелкнуть. Выслушав многозначительные слова Никиты Федоровича, Раков неохотно разлепляет бледные губы, раздельно – так диктуют ученикам второго класса – произносит:
– Ладно, ладно! Ты, Силантьев, рассказывай…
Петр Удочкин придвигается к Ракову, трижды кивает головой – правильно, продолжай!
– После Амура взял курс на Сибирь… Сначала посетил Красноярский край…
Раздается бухающий удар. Стены барака вздрагивают, язык пламени в лампе подпрыгивает и лижет стекло. Затем снова – удар, и уж тогда широко открывается двер: в комнату входят еще двое. Они в синих лыжных костюмах, в вязаных шапочках, у обоих под куртками одинаковыми узлами – тонкими, модными – завязаны галстуки. От пришедших веет холодом и свежестью.
– Добрый вечер! – здороваются Виктор Гав и Борис Бережков – вальщики леса, мотористы электропил, двадцатилетние парни, два года назад окончившие десятилетку. Разгоряченные лыжами, морозом, они беззазорно сияют молодостью. Шелковые рубашки плотно облегают мускулистые тела, животы подтянуты, на лицах, несмотря на март, ровный, летний загар. Парни острижены коротко, шеи вопреки моде выбриты. Ребята отдыхают несколько минут; отдыхают по всем правилам, по-спортсменски – дышат глубоко, полной грудью, руки уперты в бока, головы закинуты назад.
Тракторист Георгий Раков смотрит на них вызывающе, надменно, а когда парни переглядываются, он передергивает плечами: «Модничают! Лыжи, эка невидаль!» Затем, не выдержав, демонстративно отворачивается. Зато Никита Федорович Борщев приветлив, удовлетворен приходом ребят и поджимает губы с таким видом, как будто хочет сказать им ласковое, необходимое.
– Лыжи, они конечно… говорит он. – Палки к тому же – лишний груз. Поневоле запаришься!
И его лицо опять становится лицом пророка, и от этого понятно, что то важное, необходимое, что должен был сказать ребятам Никита Федорович, уже сказано и что рассуждение о лыжах – собственное рассуждение Борщева, обдуманное им давно и сейчас сказанное к удобному случаю.
– Вот так, как говорится!
По крыше на цыпочках прохаживается ветер. Внутри барака двигаются лохматые, беспокойные тени – иные затаиваются в углу, и тогда мерещится, что в комнате есть еще живые существа: иные ползают, как привязанные, за людьми. Проверив щели крыши, пошарив, ветер выбирается из чердака и просачивается в оконные переплеты. Огонек лампы снова помигивает.
– Страсть! – поеживается Петр Удочкин.
От следующего порыва ветра барак пошатывается, и, наверное, поэтому не слышно, как в дверь входят еще трое лесозаготовителей, и только тогда, когда ветер, отгрохотав чердачными досками, стихает, слышно тяжелое дыхание, стук обледенелых сапог. Из второй комнаты барака выпархивает худенькая, перехватистая в талии женщина лет двадцати пяти: повар-уборщица Дарья Скороход.
– Ой, мамочка, уже пришли! – всплескивает она узкими ладошками.
Голос Дарьи приподнимает с лавки Михаила Силантьева. Он неотрывно следит за ней, туго надувает резиновые щеки, прицеливается глазом на женщину, а когда она мельком оглядывается, подмигивает Никите Федоровичу: «Видал! А ничего себе бабонька!..»
Трое проходят в комнату.
Первый из них – могуч.
Рост бригадира Григория Григорьевича Семенова – 190 сантиметров, вес – 95 килограммов. Сапоги сорок пятого размера малы бригадиру, но зато шапка пятьдесят шестого размера свободно вертится на маленькой голове. Лет до четырнадцати, до того времени, пока свинцом не налились пудовые кулаки, страдал Гришка Семенов от обидного прозвища – Кенгуру; не счесть драк, в которых участвовал он, пока не добился, что никто из подростков не смел при нем называть заморское животное.
Половицы гнутся под Григорием Семеновым – скинув пропотевший ватник, проходит в комнату, садится на скамейку, вынув расческу, приглаживает короткие жесткие волосы.
Губы сжаты плотно, и кажется, что в них продернута тоненькая резинка.
– Ужин как?
– К девяти будет! – отзывается Никита Федорович.
В комнату проходят еще двое.
По тому, как молча вошли они в барак, как долго возились у двери, и по тому, как смотрят на Семенова, чувствуется: что-то случилось. Один из пришедших – красивый, стройный мужчина, посидев немного, достает из кармана книгу и приваливается к стенке. Второй беспокойно возится. У него рыжеватые волосы, кривые ноги; в комнату он не входит, а вкатывается, на скамейку не садится, а бросается. Руки у него короткие, не гнущиеся в локтях, а лицо плоское. Это и есть тракторист Федор Титов.
– В первой деляне сколько кубометров было по валке? – обращается бригадир Семенов к вальщикам Виктору Гаву и Борису Бережкову.
Парни переглядываются, неслышно обмениваются словами и точно по команде поворачиваются к рыжеватому трактористу. Они в этот момент очень похожи друг на друга – похожи не лицами, не фигурами – один тонкий и высокий, второй ниже и полнее, – а позами, одинаковым отношением к Федору Титову: «Опять что-нибудь натворил! Ну и морока же с этим человеком!» Парни раздумывают – видимо, пытаются установить связь проступка Титова с вопросом бригадира, – и, поняв, в чем дело, одновременно отворачиваются от тракториста.
– Блокнот у тебя, Витя?
– У меня, Боря, – отвечает Гав, вынимая из заднего кармана лыжных брюк аккуратный, перетянутый резинкой блокнот. Они читают хором: – Сто восемьдесят шесть!
– Ну вот! – говорит бригадир Семенов. – Вопрос ясен!
Федор Титов срывается со скамейки; он словно кипит, подвижный и быстрый, как ртуть. Пробегает по комнате, круто завернув у стены, втискивает руки в карманы и – застывает.
– Что ты скажешь на это? – негромко спрашивает Семенов.
– К черту! – Голос Титова срывается на крик. – Ничего не хочу говорить! – Он не сразу – запутался стиснутыми кулаками – вырывает руки из карманов, сучит в воздухе пальцами. – Это же мелочь! Ты понимаешь, мелочь!
Его крик странен, непонятен для людей, спокойно сидящих в комнате, и поэтому бригадир Семенов, заталкивая расческу в целлулоидовый футлярчик, поясняет:
– Титов опять не выбрал в деляне тонкомерные хлысты… Это третий случай! Оплата за трелевку произведена не будет…
Лесозаготовитель с красивым лицом – механик Валентин Семенович Изюмин – половинкой лица выглядывает из-за книги, но затем сызнова принимается за чтение. Лежащий на скамейке Михаил Силантьев круто, тягуче выгибается – зевает.
– Действительно, мелочь! – говорит он. – Подумаешь, десять хлыстов не выбрал! В Глухой Мяте леса на всю матушку Расею хватит!.. Ты, бригадир, лучше об ужине позаботься. Кишка кишке протокол пишет.
Ободренный поддержкой Силантьева, молчанием Гава и Бережкова, запрятанной за книгу улыбкой механика Изюмина, Федор Титов трагически потрясает руками.
– Придираешься зря к человеку, Семенов! Кирюху из себя выламываешь! Не пройдет этот номер! Деньги ты мне уплатишь! – надрывно кричит он.
– Деньги не уплачу! – спокойно отвечает бригадир.
– А надо уплатить! – звонко произносит Силантьев, рывком сбрасывая ноги на пол. – Мы, бригадир, рабочие права знаем… Походили по белу свету, не таких начальников видали! – мечтательно, но чуть с издевкой продолжает он. – Всяких начальников видели, разных калибров… Ты не по карману должен Титова бить, а воспитывать.
– Это так, как говорится… – изумленно полуоткрывает рот Никита Федорович.
– Уплатишь, уплатишь! – грозится Федор Титов, все еще бегая по комнате, и вдруг натыкается на Георгия Ракова. Он сразу опадает мускулами под сатиновой рубахой, останавливается, точно налетел на стену. Георгий Раков надменно, презрительно щурится на него, сидит будто изваянный из камня и все ждет, когда фотограф щелкнет затвором.
– Сядь, Федор! – коротко приказывает Раков. – Сядь, охолонись немножко!
Федор послушно садится.
– Устал, наверное! Отдохни! – Раков делает емкую, уверенную паузу и только после этого вновь разлепляет губы – все такой же надменный, самоуверенный. – Деньги с тебя вычтем. Григорий Григорьевич прав – тонкомерные хлысты надо выбирать. Ты не бригадира, государство обворовываешь!
Ровно, монотонно говорит Раков, из каждого слова выглядывает острым зубчиком нескрываемая уверенность в своей правоте, убежденность в том, что выслушают его внимательно и сделают так, как сказал он, Георгий Раков.
– Ты, Федор, у государства воруешь!
Съеживается, линяет Федор Титов под прицелом раковскиххолодных глаз, мнет пальцами распахнувшийся на груди ворот сатиновой рубахи.
– Я бы собрал, если бы он сказал по-человечески… А он, кирюха, сразу нотации читать начал…
– Вот ты опять не прав… Семенов тебе никакой не кирюха, а бригадир! Ты думай, Федор, о чем говоришь. Тебе на этот случай голова выдана!
– Это правильно, это так! – с довольным видом восклицает Никита Федорович и упоенно вертит бородой – наслаждается разговором.
Книга в руках механика Валентина Изюмина мягко ложится на стол. Сцепив пальцы замком, он внимательно слушает Ракова – верхняя губа механика немного приподнята, и видны ровные, плотные, хорошо чищенные зубы. Изюмин слушает разговор, как дирижер слушает еще не слаженный оркестр: напряженно, чутко, стремясь найти ошибку и как будто сожалея, что ее пока нет. Виктор Гав и Борис Бережков переглядываются, разом поднимаются и легким спортивным шагом – раскачивая руками, мягко ступая на носки – уходят в соседнюю комнату. Они стройные, сильные, чистенькие и какие-то не вяжущиеся с темным бараком, коптящим светом лампешки и всем, что происходит в нем.
– Десятикласснички пошли долбать науку! – хохочет им вслед Михаил Силантьев.
Поднимается и бригадир Григорий Григорьевич Семенов. Он задумчив; невысокий лоб сморщился, а поперек морщин легла глубокая вертикальная складка.
– Утром хлысты должны быть подтрелеваны! – бросает бригадир Титову.
– Хорошо, я выберу хлысты! – отвечает тракторист, глядя на Георгия Ракова.
– Правильно! – радуется длиннолицый рабочий Петр Удочкин.
С той минуты, как вошли в барак трое, много перечувствовал и пережил Петр Удочкин: страдальчески морщился и втягивал голову в плечи, когда кричал Федор Титов; делал значительное лицо, когда говорил Никита Федорович; укоризненно поджимал губы, когда выходили из комнаты парни. Лицо Петра Удочкина – зеркало: смотрит на него сердитый человек – лицо Петра сердится, смотрит веселый – веселится, грустный – печалится. Собственное выражение лица Петра Удочкина одно: ожидание от людей интересного, необычного.
– Жрать хочется – смерть! – жалуется Михаил Силантьев и тоже уходит в соседнюю комнату.
У двери, по левую руку, возится с кастрюлями повар Дарья Скороход. Силантьев на цыпочках подходит сзади, продевает руки под мышки Дарьи и кладет на груди женщины, крепко сжав пальцы. От неожиданности она замирает, втягивает голову.
– Варим, парим! – похохатывает Силантьев, не отпуская. Наконец Дарья соображает, что произошло, и вырывается – ныряет головой в расставленные руки Силантьева.
– Ловко, молодец! – одобрительно подмигивает он.
Лицо женщины полыхает румянцем, и Силантьеву непонятно – то ли покраснела она, то ли от жаркой печки разрумянились щеки.
– Ой, что ты! – запоздало вскрикивает Дарья.
– Вари, вари! – покровительственно разрешает он и пробегает ее взглядом с ног до головы.