bannerbannerbanner
полная версияСреди ангелов

Ксения Шаманова
Среди ангелов

Долгое время я ходил по нашей площади, шатался по всем уличным углам, нервно оглядывался, в надежде разглядеть знакомую фигурку…

А она сидела совсем как моя героиня‑музыкант: на ступеньках чьего‑то подъезда, прикрывая коленки чёрной тканью своей юбки. Бесёнок худенькими ручонками обнимала голову в красной вязаной шапке. И вся она точно изменилась, стала меньше, бледнее; больше не было защитного раздражения, а только обнажённое страдание. Боль – и ничего другого; та же, которой болеет ветер, и цветы, уснувшие под снегом, и парящие облака, и человек, читающий вслух молитвы… Я молча сел рядом, не находя никаких «нужных» слов. Не знал толком, зачем пришел и должен ли всё‑таки оставить её своеволие в покое. Бесёнок повернула голову и долю секунды разглядывала моё лицо.

– Ааа… – разочарованно протянула она. – Ты… – голос у неё звучал теперь совсем по‑другому, гораздо тише и мягче. «Вот она какая без притворств!» – невольно подумал я.

– Я искал тебя, – решил объяснить сразу. – Ты мне снилась, – получилось похожим на полный бред. А она нисколько не удивилась и только кивнула:

– Я знаю.

И я не посмел в этом сомневаться; конечно, она всё знала и, может быть, сама захотела явиться ко мне во сне, придумав, как всегда, наиболее эффектный способ, чтобы поволновался.

– Чего ты ждешь, моя наглая девочка? – шутливо спросил я. А она натянула шапку на самые глаза, пытаясь скрыть скользящие по щекам слезы.

– Уже ничего…

Я обнял её за плечи, потому что захотел приручить воплощённую свободу и почувствовать себя героем, но она, конечно, не позволила, ловко вывернулась, да ещё и плюнула мне в лицо.

– Не прикасайся!

Глядя на неё, разъяренную, я вдруг подумал, что жестоко ошибся, несколько минут назад приняв эту девчонку за настоящую. Настоящей она была только сейчас, когда плюнула в лицо и выкрикнула эти слова, – бесёнком.

И я пожал плечами, покорно отодвинулся и сказал:

– Ну хорошо.

Девушка недоверчиво покосилась на меня, но скоро успокоилась, сняла вязаную шапку и бросила в сугроб, точно объявив протест всему миру, точно вызвав Вселенную на дуэль. А потом вдруг разрыдалась, уже больше не желая прятать настойчивые слезы:

– Почему? Почему меня все обманывали? Почему все всегда друг друга обманывают? Говорят: главное – верить в лучшее. А где оно, это лучшее? Мы совсем не то, что из нас хотели сделать. Мы только пародии на венец творения, у нас души – карлики! – она со злостью сжала кулаки и посмотрела на меня так, будто я был во всём виноват. – Я всего лишь хотела… Знаешь, чего я хотела? Чтобы случилось хоть какое‑нибудь чудо! Ведь должно же что‑нибудь случиться, когда тебе остаётся совсем немного остановок до конечной? Когда прекрасно осознаёшь это и пытаешься всё переиначить, повернуть по‑другому, чтобы зажить настоящей жизнью, полноценной! Вот я и сбежала. Вырвалась из своей клетки на свежий воздух, чтобы вдохнуть его всего в себя, не оставив ни одной клеточки лёгкого без этого кислорода. Я вознамерилась объявить протест, но чему? Самой смерти! Тому, что всё равно сильнее тебя! Смерть убивает счастье, смерть убивает свободу, смерть убивает душу. Она не оставляет человеку ни частички его самого, жадно забирает всё, как будто действительно имеет на это право. А что же тогда остаётся мне? Просто сдаться? Хорошо, я сдаюсь, сдаюсь – и к чертям! – она перестала плакать, но пальцы дрожали и выдавали её всю без остатка, без актёрского грима, наигранных жестов и заученных фраз…

Она вытерла красные, опухшие глаза и встала, чтобы поднять шапку. А я испугался, что мой бесёнок уйдёт, исчезнет, скроется за какой‑нибудь туманной дымкой на седьмом облаке или остроконечной звезде.

– Мне… нужно… идти… – отрывисто, тихо пробормотала она. Я схватил её за руку, крепко, чтобы не вырвала.

– Думаешь, отпущу?

Она ничего не ответила; и вдруг улыбнулась – немного вымученно, но всё же…

– Быть может, день… Или два… Всего лишь! Понимаешь? – бесёнок пытливо посмотрела на меня.

Я быстро кивнул, не заставляя ничего объяснять.

– Тогда – бежим, – скорее, приказал, чем предложил. И уже заранее знал, что теперь‑то она точно покорится.

Мы бросились обгонять скорость, оставляя после себя ранний вечер, снежные ветви, танцующие облака и мягкое, как тёплый плед, небо… Куда мы устремлялись?.. Ветер, взяв управление в свои руки, указывал нам единственно верный путь.

Посетитель

«Когда‑то ты спрашивала, где находится загробный мир, кому он принадлежит, для кого создан, зачем и почему… Собрала все детские вопросы и невинно взмахнула ресничками. Казалось, мимо меня пролетела чудная кукушечка, остановилась на секунду, захлопала крылышками и понеслась прочь. А куда? До сих пор не знаю и, наверное, уже никогда не узнаю и не смогу объяснить. Но на твой вопрос я ответить всё‑таки попытаюсь. Быть может, ты уже забыла, как однажды озадачила меня.

Есть одна волшебная страна: где‑то между землей с нашими отпечатками‑следами и небом, не тронутым прикосновением человеческих пальцев. Это гора, подвешенная в воздухе, как кукла‑марионетка. И всякий раз, когда ты закрываешь глаза, твоя восторженная душа устремляется вверх. Стрелки совершают быстрые круговые движения, и капли росы падают на проснувшийся лист, а ты стоишь на подножии холма и наблюдаешь за перелётами‑переливами птиц; солнце кусает мочки твоих ушей. Когда кукольник в фиолетовом плаще молчаливо кивнёт, знай: тебе предстоит совершить переход. «Я боюсь одиночества!» – скажешь ты, нервно поведя худыми плечиками. Но ты не будешь одинока, как не буду одинок я и человек с зонтиком в солнечную погоду. Нас не оставят в самую тяжёлую минуту, нам дадут удобную обувь и холщовые рюкзаки, набитые свежими бутербродами и водой. Ты захочешь открыть бутылку, услышишь недоумённое ворчание и увидишь, как круглые пузырьки берутся за ручки и начинают водить хоровод вокруг крышки. Раз – открыл, и ничего нет.

Мы будем долго, мучительно долго идти, чувствуя усталость в ногах и боль в пояснице. Мы научимся превозмогать свои желания и не остановимся на половине пути. Наши немеющие ступни, осторожные, как беглецы, и спокойные, как рассвет, сделают ещё несколько шагов и в конце пути получат вознаграждение. Не веришь? Смотри – ты уже наверху. Взявшись за руки, мы стоим на вершине и окидываем любопытным взглядом всю эту застигнутую врасплох планету. Что ты сейчас ощущаешь? Знаешь ли, что твои губы медленно растягиваются для… улыбки? Чувствуешь её приятное, лёгкое, как облачная пыль, касание? Мы действительно улыбаемся, и это первая непроизвольная реакция – искренняя улыбка, по‑настоящему светлая, добрая, живая, на измученном лице. А знаешь почему? Ты просто осознаёшь: твой путь окончен, ты пришёл, и поэтому блаженно счастлив. Моя дорогая, как‑то раз ты спросила, что такое загробный мир, зачем он создан, для кого и почему…»

М.Л., Ленинград, 1970 г., январь, 3.

«Ты говоришь, что умереть – это значит достигнуть высшей вершины, но… Разве это возможно для каждого человека? Нет‑нет, так не должно быть, я не верю. Если после всего не восстановится священная справедливость, то когда? По мне, до вершины дойдут только избранные. Тебе кажется, я злобная и, ко всему прочему, богохульница, а я просто не терплю жестокость. Одно дело – грешник, запятнавший душу грязным пороком. Я грешница, все грешники; но между тем почти каждый из нас способен к раскаянию. Ведь если ты осознаёшь, что поступаешь плохо, ты обязательно в этом каешься, правда? Как будто заранее извиняешься перед миром, Богом и самим собой и всё‑таки делаешь так, как угодно тебе одному. А другое дело – человек жестокий, тот, кто не способен на высшее чувство, тот, кто ни разу не поднял глаза и не прошептал трёх заветных слов: «Отче, я каюсь». Кто никогда не дерзнёт попросить: «Отче, позволь мне искупить свой грех страданием». Одно дело – человек, который созидает для других, но разрушает самого себя; тот, кто вынужден чем‑нибудь заполнять неизбежную пустоту. Неизбежную, потому что он сознательно опустошает себя творчеством. Это хоть и творец, но не Бог, поэтому и занимается самобичеванием. А другое дело – тот, кто разрушает мир, чтобы достигнуть «идиллии». Тот, кто покупает чувства за грязные монеты и раздаёт пощёчины ближним, чтобы назвать себя счастливым. Но это счастье пошло и ненатурально, потому что не создано, а построено на обломках чужих судеб. Разве возможно, чтобы такие шли по одной горе с теми, другими? Знаешь, мой друг, время стало нестись с необычайной скоростью, как меткая стрела, выпущенная из лука. Вот только кого и за что она поразит? А вдруг это буду я? Я уже не успеваю цепляться руками за часы и минуты, не в силах удержать и доли мгновения. Оно неуловимо и потому бессердечно. И чем быстрее течение взбалмошной реки, тем скорее угасаю я сама.

Закрываю глаза и представляю твою волшебную гору, о которой ты писал мне в прошлый раз. И вдруг бесенята‑мурашки пробегают по моей испуганной коже: а что, если я не достойна достигнуть этой вершины?»

А. Н., Владивосток, 1970, январь, 19.

«О чем ты думаешь, милая? Да, мы все пойдём по одной горе как равноправные. Но те, которых ты называешь разрушителями, жестокими, будут наказаны добром. А всё потому, что другие протянут им руки в момент страшного искушения остановиться, свернуть, сбежать. И те, не привыкшие к помощи, недоверчиво взглянут на них. Если только они всё поймут, из их глаз брызнут слезы.

О чём ты таком пишешь, дурочка? Разве ты угасаешь? Ты и представить себе не можешь, что это значит на самом деле.

Помнишь про воскрешение Лазаря? Я уверен, все горы мира расступились тогда перед Великим Чудом, и разрушились нафантазированные системы ценностей: моя, твоя и того случайного прохожего в солнечных очках. Человек ступил в центр и впустил в себя неугасимую любовь. Кто‑то едва ощутимо коснулся твоей руки, и взял её, и сжал в своей, и повёл сквозь проплывающие на рубеже веков деревья, через надломленные страстью скалы, брошенные в море на радость невесте‑волне… Ты не падаешь даже тогда, когда отрываешься от земли, не перестаешь дышать, когда ветер душит; ты начинаешь дышать по‑новому, открывая другую, лучшую жизнь… Ты говоришь, что угасаешь, но это всё ерунда, неправда. Угасают не раскаявшиеся на вершине. А ты возрождаешься, ты воскресаешь. Знаешь, когда по утрам громко кричат чайки… Одни просыпаются и проклинают парящих, а другим кажется, что это дивная, волшебная песня».

 

М.Л., Ленинград, 1970, январь, 30.

«Лучшую жизнь? Какая может быть лучшая жизнь без тебя? Ты пишешь загадками, чтобы меня запутать, а я всё‑таки понимаю самое главное. Давай прекратим строить замки из песка и тешить себя бесполезными надеждами. Я скоро умру, я это знаю, чувствую. Не потому, что врачи как‑то странно смотрят на меня и заговорщически подмигивают друг другу. Не потому, что хирург говорит мне: «после операции вы поправитесь», а у самого руки дрожат. Я не раз замечала, ему меня жалко, он ещё так молод! Но определённо не поэтому. Мне не нужны подтверждения в медицинской карточке, просто есть что‑то гораздо сильнее меня. Я не настолько религиозна, чтобы бояться ада, и всё‑таки, снова засыпая, твержу самую простую, с детства выученную молитву и прошу ещё один день. Когда я умру, мы окончательно разъединимся, даже от родства душ останутся только жалкие щепки. Последняя нить, связывавшая двоих, порвётся, исчезнет. И даже если ты будешь вспоминать меня, это не поможет. Ты больше никогда не напишешь мне письмо. Перед тобой окажется новая чистая страница, готовая для заполнения. Заполняй, любимый, заполняй, драгоценный, и не проливай бесполезных слез. Мне тогда уже будет хорошо, не то, что сейчас. Сейчас я лишь хочу со злостью продавить эту больничную койку, напялить бахилы на босые ноги, выпрыгнуть из окна и наконец‑таки оживить мои буквы. Взять и произнести звуки этих слов вслух – тебе – шёпотом – на ушко.

Единственное, чего я прошу, – чтобы все города нашей необъятной планеты расступились, как те твои горы, дав дорогу новому чуду – великому, эгоистичному, человеческому. И тогда я смогу преодолеть это бешеное расстояние, обведя вокруг пальца время, чтобы… твоих волос… твоих ресниц… твоих…

Чёрт… прости за корявый почерк… я должна идти на процедуры».

А.Н., Владивосток, февраль, 16.

«Алиса, что ты творишь, бедовая голова?! Я чуть с ума не сошёл из‑за тебя и твоей безалаберности! Если бы не телеграмма твоей мамы, я бы вообще никогда не узнал! Разве бы ты мне сказала? Ну зачем, зачем ты это сделала, сумасшедшая? Я думал, моё сердце разорвётся! А впрочем, если бы ты вдруг… разве бы… Нет, не хочу даже думать об этом! Неужели ты не понимаешь, что эта борьба воображаемая, донкихотская? Твой протест ненастоящий, потому что он бессмыслен. Что‑то наподобие разбитой в сердцах тарелки! Ну чего ты всё время придумываешь? Какие еще окна? Наше расстояние не преодолеть таким способом, и запомни: оно не требует жертвы, равной жизни. Нужно что‑то совершенно другое, абсолютное, как любовь.

P. S.: Сегодня ко мне приходил мой врач – тот, что тебе не нравится. Но он хороший, просто по фотокарточке ничего невозможно сказать – по крайней мере, правду – точно. Так вот, он составил для меня список специальных упражнений. Может быть, я даже смогу ходить. Нет, опять пишу лишние слова. Вовсе не «может быть», а абсолютно точно. Я снова смогу ходить и тогда сам приеду к тебе, чтобы больше никогда не было никаких окон и чтобы не было безутешных «врозь». Скажи, ты в меня веришь? Я верю: и в себя, и в тебя, мы не можем погибнуть, пока в нас живо абсолютное стремление».

Целую тебя. Твой М. Л., 1970, февраль, 28.

«Тогда я вдруг совершенно чётко поняла: надо совершить подвиг. А любой подвиг соседствует со словом «смерть», и нужно лишь умереть, чтобы тебя признали героем. Но не для этого я вела свою, как ты написал, «воображаемую борьбу». Совсем не это двигало мною, когда я забиралась на этот грязный, пыльный подоконник. Я встала перед запретной гранью – настолько близко, что захотелось непременно её переступить. И подумала: всё равно умирать, через неделю или месяц… Лучше сейчас, чтобы создать иллюзию своего неподчинения. Умру добровольно, свободная, а не прикованная к кровати перед носом встревоженной медсестры. А ещё я могла не умереть. Спрыгнуть и не разбиться. И вот тогда сбежала бы к тебе, и вот тогда заставила бы города пропустить меня. В чудо я верила больше, чем в самоубийство, потому и открыла окно. Потому и вдохнула морозный воздух полной грудью, пропуская его через каждую клеточку. Голова закружилась, когда я посмотрела вниз. Проносящиеся автомобили по изрезанным колёсами дорогам. Зажжённые разом фонари. Несколько полуночников в освещённых окнах. И жуткий холодок, мышью пробегающий по телу, от осознания того, что через считаные секунды всё закончится. И закончится только для меня, а мир от этого не осиротеет. Тогда я рассмеялась: непозволительно громко, так, что могли услышать. Я поняла: боюсь умирать настолько, что собственный страх сейчас же толкнёт меня в спину. И этот обнажённый передо мной страх смерти стоял, как кукольник, управляющий ниточками человеческих тел.

«Боже мой, – подумала я, – Как же так получается, что человек всё‑таки переступает запретную грань? Каким безумцем, каким отчаянным безумцем надо быть!» А я не была безумцем, но твёрдо решила довести начатое до конца. Закрыла глаза, чтобы ничего не видеть и успокоиться, но стало ещё страшнее. Будто тысячи демонов окружили меня со всех сторон. Для чего только? Непроизвольно вцепилась в ручку моего окна. Ногами щупала спасительный подоконник, а временами обмирала от страха, будто подвешенная в воздухе. Открыла глаза – стало легче. Коленки страшно тряслись, как в школе, когда выступала перед классом с докладом. Вспомнила – усмехнулась, оказывается, я всегда чего‑то боялась, и всегда мой страх был всесилен и непреодолим. И как после этого решиться на такое?

Пальцы оледенели – то ли от холода, то ли… Попробовала согнуть – никак. Из всех цветов осталась только неприятная желтизна – наверное, пятна света от фонарей и окон… ногами стучала по стеклу – глупая, бешеная, деперсонализированная… Знаешь, это слово я вычитала в одной книжке, это когда ты теряешь свое настоящее «я». Когда ты весь – пустота. Как хорошо, если ты не поймёшь, потому что это чувство невыносимо. «Боюсь, боюсь, боюсь!» – бормотали губы, зубы, язык, челюсть. Опять смеюсь, вспомнила, что именно эти органы речи чествовала моя учительница по музыке. Губы, зубы, язык, челюсть. Дескать, владей ими – и научишься петь. А я так и не научилась. О, ты и представить себе не можешь, какая я лентяйка!

Я пыталась убедить себя, что ещё один шаг вперёд решит мою судьбу, дарует свободу, счастье и тебя. Нервно сглотнула: собственные мысли показались мне жуткими и горькими на вкус. Щеки страшно задёргались – со мной давно такого не случалось. А во всём остальном я была абсолютно ослаблена, обездвижена, нема и бесчувственна. Вдруг по затылку резко ударила пронзительная мысль: «Да мне же всё равно!» Я стояла на грани жизни и смерти и не двигалась ни вперёд, ни назад. Да я уже и не хотела ни туда, ни сюда, так бы и осталась. Белый (совсем белый!) голубок пролетел прямо перед моим окном. Он задумчиво склонил маленькую головку и вдруг, на какое‑то жалкое мгновеньице, задержался подле меня. Вперил мудрый взгляд в мою слабую фигурку и как будто спросил: «Ну что, летим?»

Я сжала кулаки и закрыла глаза, теперь уже ничего не боясь. Тело парализовал электрический ток сладостного забытья. Я прошептала, а мой шёпот был похож на грохот: «Унеси меня в Ленинград».

Рейтинг@Mail.ru