За окном звенели церковные колокола, звуки оглушали суетливую планету и подлетали к чужим подоконникам, стучали, отголосками садились на стекла. Случайные зрители по ту сторону совершенного мира широко распахивали вместо окон глаза и вскакивали с насиженных мест, чтобы сварить кофе или погрызть ногти, пока падает снег. А он парит себе на крыльях свободы и красит землю в белый цвет. Чьи‑то смелые сапоги проваливаются и оставляют следы. Заглянешь, чтобы рассмотреть случайную дыру, и не увидишь асфальта, а только запятые и точки из вневременных посланий. Колокола играют симфонию века, и невидимый хор растягивает лёгкое и вместе с тем какое‑то выпуклое слово: «Пробудись». Человек под одеялом как будто что‑то услышал и слегка приподнялся… «Ну и зачем?» В отяжелевшей голове раздавалось гудение – так звучит надтреснутый голос и порванные струны. Последнее глиссандо они выдают слишком резко, оставляя в ушах неприятный трезвон. «Вон!» Бедный, измученный, вовсе не желающий быть главным героем человек вспомнил, что его зовут Валерий и что невесть сколько времени он пролежал в постели в бессознательном состоянии. Его длинные пальцы защёлкали в такт призывному гимну… Непроизвольно… В общем‑то, наш персонаж давным‑давно забыл, что такое воля. Ему было каких‑нибудь сорок‑сорок два, а он уже начал седеть и по‑тихому сходить с ума. На фортепиано не играл из них двадцать лет, позволив подушечкам пальцев окончательно огрубеть. Они уже отвыкли ощупью находить нужный звук и облекать его в форму вселенской любви; да и похороненные в гробу пыли клавиши позабыли волнующее прикосновение. Просто однажды между человеком и инструментом произошла кое‑какая размолвка, и они разошлись по разным углам без лишних объяснений. «Валерий, значит‑с, конец?» «Конец». «Ладно». А самое искреннее и душевное «черт бы тебя побрал» осталось где‑то глубоко внутри.
Желудок грозно, почти истерически заурчал: «Продай сердце и почки Дьяволу, но дай мне поесть». Валерий на миг почувствовал себя живым, ведь мертвецы не бывают голодными. Он присел на краешек кровати (со лба слетела свежая влажная тряпочка), не нашел свои рваные тапки и побрел до двери босиком. Вдруг обернулся, с недоумением уставился на тряпочку, задумчиво покачал головой и… «Что за чертовщина? Откуда она здесь?» Подумал, что спит, и не дошел до кухни. В последний раз он ел геркулесовую кашу с выплывшими из кипятка червяками. Лучшего ничего не предвиделось – в магазин почти не ходил, только в круглосуточные по ночам: «Можно три бутылки пива?» И еще многократное про себя: «Я людей боюсь, поэтому так поздно». Валерий потянул за ручку – окно распахнулось, впустив в комнату холодный воздух.
У него были уставшие глаза с заметно покрасневшими веками. Руки и ноги жили по законам абсолютной апатической усталости, а пальцы печатали на машинке уравнения с двумя неизвестными: х‑жизнь и у‑смерть. А потом разум делал широкий шаг вперед и приводил все к одному у‑смерть, но решить ничего не мог: не хотел тратить время на такую чепуху. Взъерошенные чёрные волосы приняли в свои ряды посеребрённые пряди. Валерий высунул голову на улицу; за посиневшими губами заскрежетали зубы, на горб носа свалилось несколько нагловатых снежинок. Мужчина‑старик нерешительно коснулся мокрого места, удивлённый, замерзший… Потом будто бы опомнился, поёжился, пробурчал какое‑то заклинание‑проклятие и захлопнул окно. Стекло недовольно пискнуло, но человек, вылезший из‑под одеяла, конечно, ничего не заметил. Он задумался… «Нет, всё не так, я не тот… Всё постарело вместе со мной, всё угасает и вымирает. Мир кончится, когда кончусь я». Раньше, в той традиционно сказочной и теперь уже непостижимой юности, это же тело умело пропускать через себя морозный воздух, не боясь заболеть воспалением легких. Оно могло удариться в снег лицом и испытывать на‑слаж‑де‑ни‑е. А теперь любое соитие с реальностью равняется ещё одной маленькой смерти в пределах подсознания. Каждый неловкий шаг подчиняется власти вредоносного микроба‑одышки. Боль прокалывает клетки тонкой иглой, нанизывая на неё бисеринки хронической усталости.
Валерий медленно опустился на кровать и гусеницей заполз под ленивое одеяльце. Квартирный пленник подавил чувство голода и захрапел, задремал, но не заснул. Наволочка пахла стиральным порошком, и, недоулыбнувшись, в полудреме, Валерий подумал: «Как странно! Я ведь так давно не стирал своё постельное бельё…» Затхлый запах, гниль, плесень и грязь стали его главными спутниками. Он открыл глаза, не желая спать, и нервно забарабанил пальцами по коленям, хотя и колокола давно отыграли. Иногда в мире беспорядочных движений рождался новый ритм, но человек не пытался его уловить, чтобы лучше запомнить, отшлифовать, а потом воспроизвести. Он подавлял вдохновение так же, как подавлял голод. А стучать… «Стучать я люблю. Надо же чем‑то занимать самого себя». Кто‑то ворвался в идиллию его стука щелчком ключа в замочной скважине. Валерий вздрогнул и прислушался. «Что это? Кто это может быть?»
Тишина. Полноценная, полумёртвая, совершенная. Такую тишину хочется прижать к себе и разорвать на части, чтобы из вечного хаоса породить хотя бы какой‑нибудь шум. Но вместо этого Валерий только облегчённо вздохнул. «Просто показалось… Ничего страшного… Желудок расстроен». Он даже приготовил пальцы, чтобы выбить ещё какую‑нибудь выдуманную мелодию, но не успел издать ни одного маленького круглого одноцветного звучка… Кто‑то очень громко и характерно выругался. Валерий, побледнев, уставился на дверь. «Но так может ругаться только, только…» Кто‑то издал победный крик и, наконец, открыл. Мужчина затрясся, точно в лихорадке, вдруг осознав, что одеяло не спасёт от собственного сумасшествия. Дверь в комнату с шумом отворилась, и на пороге появилась Она – бодрая, улыбающаяся, резкая и экстремально очаровательная. Женщина подлетела к кровати и с силой ударила её ногой. На всё ещё молодом, живом лице изобразилась недовольная гримаска. Прищуренные глаза устремили взгляд на лежачего, точно намереваясь усилием мысли поднять его в воздух. Не получив отклика, она как будто что‑то вспомнила, покачала головой в такт быстрой мысли, наклонилась и с шумом расстегнула кожаные сапоги. Валерий предпринял попытку встать, но не смог удержаться на ногах и снова рухнул. Прикрыл глаза и сквозь хитрые щёлочки поглядывал на нежданную гостью. «Чудится, или…?» Женщина тяжело вздохнула и безжалостно ущипнула старого друга за руку.
– Ну чего, очнулся? – она приправила фразу парой непечатных слов. Вспомнив, что ещё не разделась, женщина быстро сняла малиновое пальто и бросила на стол. Ничего не подозревавшая ваза соскользнула на пол, но не разбилась. Гостья с отвращением поглядела на неё: «Фи, подделка». Валерий поднял голову и протянул к женщине руки. «Пожалеет, притворись я умирающим?» Но женщина тотчас же распознала сцену из непоставленной пьесы и быстро отпихнула от себя неподъёмное тело.
– Мария… Маша… Откуда ты?
Сорок четыре года насмешливо покрутили у виска, когда им приказали встать на законное место в паспорте подле фотографии с красивым, почти не тронутым морщинами лицом. Светло‑рыжие колечки падали на прикрытые легкой прозрачной тканью плечи. Насмешливые и строгие одновременно, яркие зеленые глаза глядели через стёкла круглых очков. Этот взгляд очаровал больного, отнеся его послушные кости в сладостный рай прошлого. И вдруг он почувствовал себя двадцатилетним юношей с громким сердцем, который обнимал безупречные круглые плечи избранницы и вытирал салфеткой неаккуратно накрашенные губы. Валерий даже рассмеялся – звонко, как прежде, и, достаточно изучив почти совсем не изменившееся лицо, громко сказал:
– А губы красить так и не научилась!
Мария вспыхнула, схватила зеркальце, вытерла губы и строго посмотрела на собеседника. Тот отодвинулся, прекрасно зная, из какого акта эта опытная актриса вырвет следующие жесты. Женщина ударила обидчика по голове большой чёрной сумкой, а он продолжил смеяться… «Губы, губы, губы!»
– Ненавижу тебя, отощавший старичок! Дьявол с мешками под глазами! Выдранная клавиша! Да посмотри, в кого ты превратился, жуткий мерзавец! – глаза горели, как подожжённые, и метали искры ярче грозовых молний. С сумкой в руках она была похожа на палача, готового опустить на жертву последний удар, но… Губы дрожали; единственное, на что была способна эта женщина – выстрелить в противника из игрушечного водяного пистолета. И Валерий прекрасно это знал, он взял её руки и прижал к губам:
– Ты всё та же… Чем злее, тем красивее.
Мария вскочила с кровати и пнула старенький стул. Обиженно застонав, он развалился на части и умер, никем не оплаканный.
– Хоть бы починил! – проворчала женщина. Потом отворила окно, зажгла сигарету, но не закурила. В глазах заплясали безумные чертенята.
– Чёртова гусеница! Это ты чёртова гусеница! Лежишь и ничего не делаешь! Даже еду приготовить лень! А бельё? Сколько лет ты не стирал бельё? Терпеть тебя не могу! Из‑за тебя пропала моя сигарета. И холодно, прекрати открывать окно на ночь.
Валерий с обожанием следил за игрой на выразительном лице и думал, что она нисколько не повзрослела. Её странная манера строить предложения, резкие, броские слова, привычка доставать сигарету, обжигать пальцы и почти не курить… Всё осталось прежним и свойственным только ей одной. А он, разумеется, изменился, растеряв всю былую энергию и умение радоваться каждому дню; юношеский максимализм стёрся, исчез, уступив место прогрессирующей усталости.
«Старость износившейся души и вечная молодость… Мы герои‑антагонисты в этой затянувшейся истории о жизни…»
– Маша, ты бессмертна…
– Никто не вечен.
– Ты идёшь, идёшь и не останавливаешься… Ты – настоящее в цепи времен, ты – этот век, этот воздух, эта ваза, этот зв…
– Звук! – почти закричала Мария и резво подлетела к фортепиано. Она с грохотом открыла крышку и взвизгнула.
– Ты олигофренистый идиот! Псих высшего класса! – и если бы у неё в руках был стакан с горячим кофе, она обязательно выплеснула бы ему в лицо. – Пыль… Это всё пыль! Ты ни разу не играл за эти двадцать лет?
Он стыдливо закрыл лицо руками, как мальчик, которого отчитывали за проступок, и ничего не ответил. Она с силой сжала его локоть и тоном, не терпящим возражений, крикнула:
– Иди!
Валерий боязливо помотал головой.
– Я… я… я не могу, Ма…
Мария взяла его руку и ударила ей по клавишам, они огласили комнату давно позабытыми звуками; фортепиано проснулось и с вызовом взглянуло на покрасневшее лицо хозяина. «Садись…» – приказали клавиши…
…Черноволосый юноша в белоснежном костюме вежливо поклонился зрителям. Он знал, что от него ждут чего‑то особенного. Нервным движением поправил галстук и сел перед инструментом. И наряженные, надушенные слушатели уже не так волновали его, как тот, что издает звук …
Он хотел только, чтобы люди в зале после его игры перестали оценивать друг друга по количеству хрустящих бумажек в кошельке, чтобы облачились в простую и всё же изящную одежду о‑соз‑на‑ни‑я. Юноша выпрямил спину, положил пальцы на клавиши, закусил губу от внезапного волнения, но быстро оправился и заиграл… Неназванная соната ещё не признанного молодого композитора.
Валерий закрыл глаза и слегка коснулся фортепианных клавиш. Первый медвежий звук заставил его вздрогнуть. Он посмотрел на Марию и зашевелил губами, не смея произнести ни слова. «Но я не могу… Не могу. Я уже не тот!» Она не обратила на него никакого внимания и потянулась к сумке. Валерий сделал ещё одну попытку и испуганно повел плечами, будто от холода. Мария доставала какой‑то маленький инструмент…
Юноша стоял перед залом, взорвавшимся хором аплодисментов, и плакал, не зная, как возможно теперь сдерживать громадные эмоции. Громадные настолько, что им тесно внутри. Слушатели осознали , а он ничего не понимал; стоял, точно гвоздями приколоченный к сцене, и смотрел в центр незримой точки. Молодой пианист мечтал сбежать прочь, броситься на пол в этом самом «прочь» и в этом же «прочь» отдышаться…
Валерий ощущал страшную боль, пронизывавшую едва подчиняющиеся пальцы; он кусал губы, не обращая внимания на привкус крови. Всё его тело, казалось, онемело, приросло к стулу, полу, фортепиано… Как одержимый, он барабанил по клавишам, не отдавая себе отчёта в том, как и что играет, – лишь бы не прекращать игры, иначе он умрёт прямо здесь и сейчас. Валерий закрыл глаза и представил, как снежинки вальсируют в воздухе и, подхваченные ветром, бросаются в пропасть человеческих тел. Приземляются на чужих волосах, успокаиваются на чужих губах, кидаются в чьи‑то ноги, точно каясь в грехах всего мира.
Шёл снег; он хотел взять её за руку, как настоящий влюблённый, а потом отважиться на первое признание (глядя в глаза, держа за руку). Но она некрасиво, непозволительно громко выругалась.
– Я недовольна твоей сонатой! – бросила тогда Мария, как будто дело было только в этом, как будто именно за это она его теперь и обвиняла, – во‑первых, у тебя нет никакого творческого мышления. Ну разве можно оставлять музыкальное произведение без названия?
– Я не смог ничего придумать. Хочется что‑нибудь спокойное, плавное, не режущее слух, что‑нибудь наподобие бетховенской «Патетической», – Валерий задумался.
– Тогда назови её «Зимняя», – предложила Мария. Она делала вид, будто ей абсолютно все равно, как названа эта соната. Но, казалось, только посмей с ней не согласиться – и на тебя обрушится шквал ругательств.
– Хм, хорошо. Это гораздо лучше «Безымянной».
– Вот и молодец! – сухо похвалила Мария, но румянец на щеках выдал истинные чувства.
– С названием всё понятно. А что тогда «во‑вторых?»
Она загадочно улыбнулась.
Валерий открыл глаза: Мария держала в руках волшебные палочки. Детский металлофон точно разбрасывал вокруг мягкие снежинки. Сама она обратилась в фею, спустившуюся с самого высокого облака. Валерий никогда не видел у неё такой ангельской улыбки, таких плавных, легких движений, такого одухотворённого взгляда. Тогда, двадцать лет назад, Мария пообещала, что обязательно придумает, как оживить его сонату; сказала, что явится к нему совершенно неожиданно, а он обязательно должен помнить об этом и быть готовым в любую секунду.
Валерий перестал обращать внимание на собственную игру, он неотрывно наблюдал за своим Воскресителем и уже вполне верил в волшебство. Мария выпустила на волю ещё несколько белогривых снежинок и подмигнула преобразившемуся пианисту. А тот уже и не замечал, как пальцы сами, не сбиваясь, не путаясь, играют сонату, приветствующую первую любовь, равную вечности…