
- Рейтинг Литрес:5
- Рейтинг Livelib:3.9
Полная версия:
Киран Десаи Одиночество Сони и Санни
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Отперев и подняв металлическую решетку, Соня открыла галерею, которая находилась почти прямо под посверкивающими путями метро. Прислушалась к грохоту транспорта, к вертолетам над головой, с которых туристы разглядывают город или богатеи добираются ими в свои летние резиденции на Лонг-Айленде, а иногда это жужжат вертолеты нью-йоркской полиции. Так каков же Нью-Йорк, крутой и классный? Или невыносимый, шумный и беспросветный?
Соню наняли для того, чтобы она сидела в этой галерее и моднющим своим видом вносила вклад в превращение района в злачное местечко для миллионеров. Было скучно – от зевоты скулы сводило. Она решила дочитать «Анну Каренину», которую начала в Вермонте, попыталась и не осилила, было не до того. Анна в поезде, возвращаясь домой к скучному мужу, не могла вчитаться в английский роман, потому что ей не терпелось прожить ту свою жизнь, что описана в книге. Вот и Соня теперь тоже едва справлялась с «Карениной», потому что, стоило за книгу засесть, как ее охватывал трепет. Даже, верней, зуд, невыносимый почти, божественный зуд, от головы до пят. Какая тьма наблюдений и зоркости, сколько труда на то, чтобы такая книга сложилась! Соне страшно хотелось сесть и самой за свою приняться. Она начала делать заметки, набрасывать зарисовки, фиксировать куски разговоров. Так, она записала многое из того, что говорила Лала, потому что та выдавала порой нечто столь поразительное, что Соня и не слушать ее не могла, и не корчиться внутренне от отвращения – тоже.
– Тебе повезло – рассуждала Лала, – от немцев ты унаследовала рост и длинные ноги. Но лучшая помесь – это квартероны, те, кто черный на четверть.
– Не вздумай вступить в брак с японцем, – наставляла она, – они всю ночь храпят, даже женщины, из-за носа. И если родятся дети, они вырастут кривоногими.
– С чего вы взяли?
– Приятель рассказал, который встречался только с японками. Если за китайца выйти, ноги будут нормальные, но с японцами – нет. Никто не знает, почему это так, загадка.
– Мексиканцы, – продолжала она, – созданы для физического труда и не очень успешны в науках. Из иммигрантов в Америке они самые неудачливые, потому что некрасивы и никогда не выберутся из рабочего класса.
– Одна из причин, – уверяла она, – по которой симпатии на стороне палестинцев, заключается в том, что они красивы, а красивых почему-то всегда жальче, когда с ними не так обращаются. То же самое и с курдами, которые красивее турок.
– Все албанцы – воры, – припечатывала она. – Но ливанцам доверять можно. Я много раз в этом убеждалась.
– Кто самый умный? – спрашивала она. – Евреи, это же очевидно. Мы всегда это знали.
– А вот вы, индийцы, – отмечала она – вы странные. Так хотите понравиться! Домогаетесь благосклонности, как маньяки!
– Признаюсь, – говорила она, – арабов я не люблю, но восхищаюсь персами и османами. Падение Османской империи стало одной из мировых трагедий.
– Я сказала своей подруге, – делилась она, – у которой художественный фонд в Марселе, что если пригласишь русских, то увидишь, что они пьют как безумные и прудят в постель.
– Познакомилась с парнем с Гаити, черным-пречерным, – рассказывала она, – и мы стали большими друзьями. Он был очень воспитан, умел носить пиджак и пользовался отличным одеколоном.
Этот ветхий расовый лексикон, как ни странно, сохранился в гостиных влиятельных людей наряду с ностальгией по прошлому, живучей до такой степени, что она могла еще накопить сил и дать новый импульс. В свое время отец Лалы служил чиновником во французских колониях, так же как отец матери Илана – в британских.
– Колониализм возник и расцвел потому, что в нем были свои достоинства, – вещала она. – И первейшим образом это была любовь. Ты ведь знаешь, все восточные налюбоваться не могут на белую кожу. Именно потому британцы – горстка британцев! – завоевали всю Индию. И моему отцу нравились смуглые женщины, он находил пресными тех девушек, с которыми рос. О, женился он, конечно же, как полагается, но приключений хватало!
Как-то ранней осенью Лала приехала в галерею с неким коллекционером.
– Соня, у меня к тебе просьба, – весело сказала она. – Распусти волосы. – Повернулась к коллекционеру: – Ну, что вы о ней скажете? – А потом: – Подойди к окну, Соня, не прячься!
Джентльмен – часы «ролекс», обручальное кольцо, телосложение боксера и непроницаемая физиономия человека, несколько выбитого из привычной ему колеи, – все-таки добродушно подмигнул Соне в знак того, что понимает, как ей это все диковато.
– Она протеже де Турьена-Фосса. Вы знакомы с ним?
– Я о нем слышал. Он очень оберегает свою частную жизнь. Я таких уважаю. «Жена диктатора» – это шедевр, диктатор изображен с симпатией. А в «Монд» недавно напечатали статейку о нем, так что слава его еще когда-нибудь сдетонирует, это лишь вопрос времени.
– Что вы думаете об этой выставке? – обратился он к Соне, указывая на экспозицию, вдохновленную проблемой отходов и выстроенную так, что к зеркалам были прикреплены веревочки, и на них болтались кусочки всякого хлама, который художник нарыл в мусорных навалах по всему миру, в том числе и в Мумбаи, и мумбайский датировался викторианской эпохой.
Соня почувствовала укол гордости, когда упомянули Илана, хотя понимала, что не должна. Еще больше ее расстроила просьба распустить волосы, и еще больше то, что она подчинилась, расплетя две свои уложенные крендельками косы. Лала, похоже, обхаживала клиента посредством Сони.
– Мусорный показ мусора, – ответила ему Соня.
Мужчина усмехнулся и сказал:
– Мне нравится эта девушка.
– Искусство с политической составляющей – все равно что политика, – добавила Соня.
В тот же день Лала, позвонив Соне, отчитала ее.
– Как тебе не стыдно! Ты взяла возмутительный тон, и если не изменишь своего отношения, я буду вынуждена просить тебя уйти. Твоя работа – продвигать искусство, представленное в галерее, и поддерживать непринужденный стиль общения. Я просто поражена тем, что Илан подсунул мне особу столь дерзкую и угрюмую. Ты попала ко мне безо всякого опыта. Тебе следует поучиться себя вести.
Час спустя коллекционер позвонил Соне домой. Лала, должно быть, дала ему ее номер.
– Скажу напрямик – так всегда лучше, – если вам угодно провести ночь в объятиях друга, я остановился в отеле «Ромаре», номер 313. Или же при отеле есть ресторан, мы могли бы встретиться там. Для меня такие дела никогда не сводятся только к сексу.
Соня выглянула из окна студии, которую сняла в субаренду у инструкторши по йоге, уехавшей, чтобы провести в оздоровительных ретритах несколько семинаров подряд. Чемодан этой женщины уже стоял наготове у двери, но ей и минуты хватило, чтобы привлечь Сонино внимание к тому, что здание напротив выкрашено в белый цвет, и поэтому в ее жилище как бы светло, даже если прямой солнечный свет внутрь не проходит. И к тому, что камин, это очевидно, не действует, но зато женские фигурки, вырезанные на каминной полке, – знаковые для любой феминистки, каковой, она в этом уверена, Соня является так же, как и она сама, поскольку это просто рационально. И еще она успела напомнить, что по закону сдавать эту студию в субаренду она не вправе, поэтому Соня всем, кто спросит, должна говорить, что они свойственницы по браку. После того как она ушла, Соня отметила оглушительную тишину и вид из окна, лишенный неба, но зато увешанный рождественскими гирляндами, без которых хоть ложись и помирай от тоски. Она достала свой амулет, Бадала-Бабу, безликого демона, и приложила его сначала ко лбу, а потом к сердцу.
Лала позвонила снова.
– Ну, так ты встретишься с Матиасом?
– Не хочется, – ответила Соня. – Мне хочется читать «Анну Каренину».
Разве Толстого, стоило ему взяться за перо, не охватывало возвышенное опьянение? Как удавалось ему совмещать это состояние с физической необходимостью заполнять словами бумажный лист? Каким жизненным впечатлениям он следовал – не мог же он не черпать из своего опыта! – и разве Соне не нужно сначала прожить жизнь и уж потом сочинять небылицы? Но все же писать означает отстраниться от жизни, изъять себя из нее. Если же попытаться балансировать между двумя этими установками, то разве не получится так, что ты живешь свою жизнь ради одной единственной цели – создать жизнь вымышленную, не ту, которая шла бы и шла своим естественным чередом, а такую, которую можно гнуть и формировать, претворяя подспудный замысел? И тогда это выбор не в пользу счастья, а в пользу эскапады, приключения, пригодного к тому, чтобы применить в сюжете. И все же Соне не хотелось спать с Матиасом.
– Девушке полезно – тебе ли не знать! – завести интрижку с мужчиной постарше, – сказала Лала. – Не говоря уж о том, что этот входит в тройку крупнейших коллекционеров Европы. Ты уже не ребенок. Образованный мужчина может и научить, и помочь. И, кстати, это заставит Илана ревновать. Не могу не думать, что для тебя это будет неплохо.
– Илана здесь нет, что ему ревновать!
– Может быть, он вернется, если дашь ему повод.
– Разве этот коллекционер не женат?
– Никому нет дела до жен. Пора тебе это понять. Адюльтер в европейском духе – нечто легкое, а отнюдь не надсада, вызывающая чувство вины. Кстати, одна из девушек, которую я недавно наняла в Сохо, очень отзывчива. Она хорватка, глаза адриатической синевы, волосы вороново крыло – хорватки очень красивы, в отличие от сербок и босниек. Так вот, я видела, как она посматривает на Матиаса. Он, конечно, урод, но уродство его экстравагантного типа, оно покоряет женщин.
Филиал в Сохо, это подразумевалось, функционировал как дом гейш, поскольку нескольких молоденьких сотрудниц Лала держала там именно для того, чтобы доставить приятность мужчинам, художникам и коллекционерам, пусть посмотрят на мир пооптимистичней. Вдохновленный в постели гибкой молодой женщиной, вы назавтра мыслите широко, затеваете что-то крупное, становитесь экспансивным и щедрым, делаете дорогие покупки, рассказываете о своей работе так, что кто угодно поверит: она чего-то да стоит. Умная молодая женщина возможности не упустит, и когда-то юная Лала сама играла в эту игру, нахватавшись в процессе достаточно знаний и влияния, чтобы сложить ценную коллекцию произведений искусства; теперь она поощряла к этому тех, кто моложе, под предлогом, что им помогает, хотя Соня часто ловила на себе жесткий взгляд и неприязнь, припрятанную за оскалом улыбки.
Позже тем вечером, открывая банку супа, Соня подумала, что коллекционеру, возможно, переспать с ней вздумалось потому, что так делал Илан. И в предложении, которое она получила, и в том, что Матиас обронил об Илане, улавливался намек на грядущую славу Илана. Переспав с девушкой скрытничающего гения, коллекционер мог бы получить некоторый перевес перед Иланом, накопать что-то полезное. А может, просто сработал примитивный кобелиный инстинкт: учуял конкурента, и засвербело помочиться на том же месте.
* * *Лето подходило к концу, когда среди дня в галерее зазвонил телефон.
– Соня! Это я! Я здесь! Я в Нью-Йорке. Когда ты сможешь приехать? Давай немедленно! Я у себя в квартире, – сказал Илан.
– Почему ты не звонил мне все это время?
– Не ворчи! Давай лучше радоваться тому, что скоро увидимся. Я ездил рисовать – и, поверь, я так по тебе скучал! Но я молодец, не так ли? Я знал, где тебя найду, я знал, что Лала за тобой присмотрит!
Почему Соня поверила ему? Но ведь поверила же, поверила, что их веселая и уединенная жизнь, их невинная и жутковатая жизнь, их существование на волшебном острове, словно на картине, словно в книжке, сможет начаться заново.
Она пораньше ушла из галереи и поехала на метро туда, где Нью-Йорк был оседл и богат: широкие полосы чистых, светлых, как песок, тротуаров, и швейцары в униформе, сидящие за высокими стойками в мраморных вестибюлях. Она подошла к изящному зданию из известняка, украшенному причудливой башенкой с видом на Гудзон, нажала слоновой кости кнопку на латунной панели с надписью «де Т.-Фосс», услышав осиное жужжание, толкнула тяжелую стеклянную дверь, обрамленную кованым узором в виде лилий мадонны, шагнула в золотистую полутьму холла. Когда лифт поднялся на самый верх, двери раздвинулись прямо в квартиру Илана – и она оказалась в его объятиях, мгновенно вспомнив прикосновение его рук, то место у него между ухом и шеей, куда точно угодил ее нос, тот самый запах лимонного мыла.
– Я думала, ты исчез навсегда! – пробормотала она с глазами, полными слез.
– Я же здесь, почему ты плачешь?
– Я счастлива.
– Я вижу – и я тоже!
Он уже сбрасывал с себя одежду. Рубашку швырнул направо, брюки – налево, носки – на лампу, а трусы – в заходящее солнце. Соня задрала платье и стянула его через голову. Все было так же празднично, как в первый раз. Они любились в гостиной, в спальне, оклеенной обоями с необычным узором из плодоядных летучих мышей, и, наконец, в душе. Позже она прошлась по квартире, отметила, что полы паркетные, есть комната для прислуги и кладовая, а когда выглянула в окно, увидела реку и буксир со звездой на носу и звездой на корме, а вдалеке – мост Джорджа Вашингтона, все в целом этакое задумчиво-грустное, совсем как на гравюрах Хокусая. Илан открыл окно, выветрить пряные испарения секса, и они услышали рев города, сопряжение нарастающих, набирающих силу шумов.
– Прислушайся! В Бомбее я жил на самом верху «Таджа», открыл окно и услышал вот точно то же, львиный рык мегаполиса. То же и в Мехико. Я такое люблю. Оно дает силу.
Держась за руки, они пешком отправились ужинать. Воздух над Гудзоном, теплый, отдавал малярийным болотом.
– Я боюсь, что в Нью-Йорке все станет по-другому. Тут не тот замкнутый мирок, что был у нас в Вермонте, – сказал он.
– Нет, все будет по-прежнему, – сказала она.
– Почему?
– Потому что мы прежние.
– Да. Когда я увидел тебя, моей первой мыслью было: «Ах, вот она, моя Соня!»
– Где ты был все это время? – спросила она.
– Прямо перед Нью-Йорком – в Цюрихе, навещал родных.
– В Цюрихе!
– Да. А ты что думала? Что мне некого навестить, что в моей жизни есть только маленькая босоногая индианка?
Какая-то дама вышла из здания со своим бульдогом, постояла, пока собака принюхивалась – всей мордой, потому что носа ей не досталось, – и сказала им:
– Вы красивая пара!
И снова они погрузились в свой личный мир. Илан, предчувствуя успех, мало кого к себе подпускал, в точности, как подметил Матиас; базис заоблачной славы, которую он себе запланировал, состоял в том, чтобы держаться в стороне от толпы. Иногда он ходил один повидаться с кем-то из прежних знакомых или из мира искусства. Возвращался расстроенный до тошноты.
– Зачем я пил? Я нервничал, мне было не по себе, я думал: «Дай хоть немного повеселюсь, может, мне станет проще», – но нет, они все глупцы. Это город банкиров, провинциальное местечко. Почему ты не предупредила меня, чтобы я не ходил, почему не напомнила мне?
И немало времени уходило на то, чтобы он отогрелся, утешился своими фотографиями, книгами, кассетами с фильмами и звукозаписями, вырезками из журналов, нужными, чтобы клеить коллажи, находками с блошиного рынка – игрушечной музыкальной шкатулкой, волчком – чтобы вернуть ему охоту работать над тем, что он сейчас писал. Пункты в перечне своего художнического инвентаря он приправлял эпитетами, навевавшими ассоциации с местами или эмоциями: «марена коричневая», «сенека», «терра росса» (глубокий розово-розовый с терракотовым оттенком), «японская белая», «капут-мортуум пурпурный». Некоторым краскам дал имена сам: «ураган на Юкатане», «бабушкин платок», «лиловая смерть отца». Мастерская его находилась в Митпэкинге, бывшем районе скотобоен; там, рассказывал он, грузовой лифт поднимает тебя к виду на город, который неустанно бурлит. Оттуда Нью-Йорк выглядит пока еще совершенно как во времена Эдварда Хоппера, не меньшего знатока священного света, чем старые мастера. Солнечный луч, задевший трубу красного кирпича, вызывает того же рода нестерпимый зуд, что и свет на «Мадонне с младенцем». Того рода зуд, что у читателя, вожделеющего писать.
– Отчего это на полотнах Хоппера все так одиноки и безутешны?
– Оттого, что таким он себя и чувствовал. Ничем больше не объяснить.
Сонино сердце было как полотно Хоппера. Ей еще предстояло дождаться, когда ее пригласят в мастерскую Илана.
Она держала в уме, что не следует слишком нахваливать других художников, когда по вечерам в пятницу и субботу они ходили в музеи, где Илан делал наброски и так подкрадывался к картинам, словно хотел пробраться в покой кухни Вермеера, нарушенный пришедшим письмом, в кошмарные сны Гойи на темы войны и старческой немощи, поближе к кровати Ван Гога, глядя на которую хоть рыдай: взрослый же дядька, и такая кровать убогая! Они рассматривали лес Кифера, насыщенный ужасом перед нацистским террором – лес это помнит, – и обитую изнутри бархатом шкатулку Корнелла с историей о балерине Тальони, которую русский разбойник с большой дороги заставил танцевать звездной ночью на расстеленной по снегу шкуре пантеры. (Подумать только: он, Корнелл, жил на Утопия-паркуэй во Флашинге, Квинс, со своей матерью; как представишь себе художников, которые бедны и живут со своими мамочками, – так и снова хочется плакать. Художнику трудно взрослеть, ему это не на пользу.) Еще там была мечта Магритта о доме, который сам мечтает о доме, и пустынная площадь де Кирико – вот приехал ты наконец после долгого путешествия, а сердце приклонить негде. Там были кружева Рембрандта и малабарский «Дождь» Ходжкина – путешествуя по Индии так же, как Илан по Мексике, он открыл, что эмоция столь сильна, что умаляет форму. Там была депрессия Ротко, помощней любого из кафедральных соборов, и мексиканский пейзаж Джорджии О'Кифф «Черная меса», внушающий мысль, что жизнь – это нечто между тобой и горами. Глядя на эти картины, никакой другой жизни не хочешь. А в зале импрессионистов: остатки завтрака на скатерти в пятнах солнца, жена в ванне, воскресенье в парке, – и снова в Сониной голове прозвучал голос кого-то там за окном, заглянувшего внутрь: Счастье – оно для других.
Шли часы, ноги у нее гудели, пальчики деревенели от ходьбы на высоких каблуках, в которых Илан предпочитал видеть ее на людях, но она не осмеливалась спросить, не пора ли им восвояси, пока охранники не выпроваживали их в холод осеннего вечера, после светлых залов казавшегося таким тревожным, таким необжитым! – и всегда они оказывались последними из посетителей, покидавших музей.
Потом они пили мартини в баре отеля «Алгонкин» на 59-й улице, и Соня сказала, что «Ночь спускается на равнины» – это тантрическая картина. Рациональная иерархия рухнула, как будто О'Кифф ушла под воду, а когда вынырнула, то увидела маленькое как большое, а большое – как маленькое. Увидела мир глазами черепа, валяющегося посередь пустыни. О'Кифф писала в одном письме, сказала Соня, что, путешествуя по Индии, она научилась доверять своим мечтам. Поверила, что все, все может сбыться. Илан, казалось, не слушал, рисуя Соню в блокноте, но он записал то, что она сказала: «После долгого путешествия тебе некуда приклонить сердце».
Они ужинали в ресторане, где подавали блюда из других эпох и нездешних мест: икру и устриц, артишоки, разобранные и переработанные до нежнейшей взвеси, лосося с лисичками в сливках. И нередко в этом мире консервативной роскоши Соня наблюдала другие пары, составленные из особей столь же различных между собой, как они с Иланом. Жутких стариков на несгибающихся ногах, в дорогих пальто и кашемировых шарфах, сопровождаемых спутниками моложе на два, три и даже четыре десятилетия. Белых мужчин с азиатками, темнокожих с блондинками. Видела, как старики платили за молодых, темнокожие за блондинок, белые мужчины за азиаток, но те нимало не походили на азиаток, которых встретишь в метро на линии, идущей в Сансет-парк или Флашинг. У этих кожа жемчужная и шелковистые волосы, и одеты они в плиссированные платья-оригами, и шелестят такими тихими, такими нежными голосами, что и не слышно поверх звона массивного серебра о фарфор.
Официанты кланялись: «Добрый вечер, сэр. Добрый вечер, мадам». В магазинах на Мэдисон-авеню швейцары говорили: «Добрый день, сэр. Добрый день, мэм». В «Бергдорф-Гудман» Соня стояла на невысоком круглом подиуме, а продавцы подносили ей платья и пальто. Предлагали укоротить юбку или подшить рукава. Опускались на одно колено, надевали ей туфли. Илан купил Соне бирюзово-зеленый купальник в старомодном стиле, раздельный, с оборками, на случай, если они поедут в Портофино; старомодный бюстгальтер сливового шелка и трусики вроде шорт, достающие до пупка; приталенное платье ниже колен из малиновой шерсти; короткие сапожки из розовато-лиловой замши, нежной, как кролик, и сумочку в тон; старинную гранатовую брошь и бледно-сиреневое с длинным ворсом пальто по фигуре на замену тому горчичному, что Мари раздобыла на церковной благотворительной распродаже. Пальто было как живое, оно обтекло Соню сверху донизу. Продавщицы поздравили Илана: «Леди прекрасна!»
Соня взглянула на себя со стороны и поняла, что обратилась в мать Илана, когда та была молодой, только на этот раз источающей ему ласки и похвалу. Илан сказал: «Не двигайся, дорогая», – и сфотографировал ее своей «лейкой».
В тот день, когда они купили сиреневое пальто, магазин был пуст, потому что это был день экономического коллапса. Продавцы держались как ни в чем не бывало, словно дворецкие в разваливающемся особняке, тогда как маленький новостной экран в лифте показывал панику по всему миру, биржевых трейдеров, хватающихся за рты, рынки в апокалиптически свободном падении. Сбережения обнулялись, пенсионные фонды банкротились в считаные часы. Но крах не затронул Илана, потому что он был слишком богат, и никак не сказался на Соне, потому что она была слишком бедна.
На верхнем этаже универмага находилось кафе, откуда открывался такой свысока вид на Центральный парк, что город выглядел не как город, а как иллюстрация к самому себе. Они пили шампанское, глядя вниз, на колышущуюся, искрящуюся листву, и Соня, уверенная в своей необычной красоте, подчеркнутой новым платьем, сказала Илану:
– Знаешь ли ты, как тебе повезло, что я здесь? В эти месяцы, пока ты не звонил, я могла выйти замуж за внука полковника из Аллахабада.
– Кто такой?
– Внук друга моего деда. Дед спросил моего отца, мой отец сказал, почему бы и нет, из этого может что-то да получиться, и они начали выяснять, что по этому поводу думает парень.
Илан так хохотал, что задрыгал ногами:
– О, мне следует держать ухо востро! Знаю я, знаю такие истории. Вот что происходит, когда у тебя подруга-индианка – она съездит на недельку домой, повидаться с родными, а возвращается замужем.
Чем там дело-то кончилось с этим предложением? Соня поняла, что ей так и не рассказали, а она и не спрашивала. Ей и знать не хотелось, ей было все равно. Ее жизнь снова обрела интерес. Она сказала:
– Помнишь, ты остерегал меня, что не стоит писать о договорных браках? Я это усвоила и поняла, что мне лучше не соглашаться, иначе кончится тем, что я-таки напишу!
– А ты все еще пишешь?
– Пока нет ни цели, ни темы, но заметки я делаю.
– Разве я не говорил, что у тебя необычный склад ума? Я знаю, ты напишешь не то, что пишут все остальные. Я еще буду гордиться знакомством с тобой.
* * *Посреди ночи включился верхний свет.
– Соня, пожалуйста, проснись. Мне одиноко.
– Я сплю, – сказала она.
– Соня, я ненавижу просыпаться посреди ночи. Это страшно, я нуждаюсь в общении.
– Я не могу пробиться наверх. Я глубоко в яме.
– Ого, но ты говоришь!
– Я говорю, но я далеко.
– Поговори со мной только об одном: меня тревожит моя затея.
– Какая затея?
– Не могу тебе рассказать. Ты украдешь мою мысль или проболтаешься кому-нибудь там в своей галерее, и они ее украдут. Соня, что-то меня начинают бесить эти картины в музее. Ты так распиналась про эту Джорджию О'Кифф! И с чего ты так на нее запала? Ее цветочки – сентиментальные картинки для календарей! Да любой тебе скажет, она пустышка.
* * *– Соня, будь добра, проснись, пожалуйста, а? Скажи мне только одно: как ты думаешь, я прославлюсь? – В вопросе угроза, настойчивость, мольба.
– Слышала, в «Монд» была о тебе статья.
– Ха-ха, да как же. У меня аура человека, о котором знают только те, кто в курсе дела. Эта журналисточка, я ей понравился! Думаю, она верит, что однажды сможет похвастаться, что открыла меня, – и ты должен льстить таким людям, как бы убоги они ни были; а те, кто хвалит тебя больше всего, всегда самые убогие, мне пришлось закрыть на это глаза! – нет, я имею в виду поизвестней, чем «Монд»! – Сурово, как избалованный ребенок-деспот.
– Ну, почему бы и нет?
Илан рассмеялся.
– Ты смешная. В тебе есть простота, мне это нравится, я этим восхищаюсь. Да, почему бы и нет?
– Потому что, когда выбора нет, другого и быть не может.
