
- Рейтинг Литрес:5
- Рейтинг Livelib:3.9
Полная версия:
Киран Десаи Одиночество Сони и Санни
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Ввинчиваясь задом в ее мягкость, он велел:
– Обними меня!
* * *Пробуждение:
– Соня, буду я знаменит?
Разнообразия ради:
– Хм, ну, может быть, в определенном избранном обществе.
– О, прости, в каком именно?
Распознав шутку, он давит смех.
– Третий мир и либералы.
– Нет, я хочу нравиться всем. Даже представителям первого мира, фашистам и Папе римскому – вот тогда я буду работать и работать, прямо рвать задницу. – Крепко держа ее, он был полон похвальных намерений. – В этом мире ты либо знаменит, либо никто.
– Ну почему же никто?
– Что ж, да, этот вопрос следует рассмотреть. Многие из нас больше не живут в сообществах, где тебя ценят только за то, что твоя семья известна на протяжении поколений, где все живут в одном месте. Тогда, если ты религиозен, это все меняет, потому что принадлежишь к народу с историей и верой, что позволяет тебе вписываться не только в настоящее, но также в прошлое и будущее. Но если у тебя нет дома, нет веры, нет общины, а семья рассеяна, безразлична к тебе или же тебя отторгает, ты один в этом большом мире. Если ты не знаменит, тебя и не существует. Даже в Ветхом Завете Бог сотворил человека, потому что был одинок. Это глубокий момент, ты понимаешь? А в хадисе о скрытом сокровище Бог говорит пророку Мухаммеду: «Я был скрытым сокровищем, и я желал быть известным». За «Я желал быть известным» кроется «Я хочу, чтобы меня разглядели. Я хочу, чтобы мной восхищались друзья. Я хочу славы».
Первоначальную трудность, заключавшуюся в том, что им не о чем говорить, они преодолели, остановившись на неисчерпаемой теме – на Илане. В обмен на свой злосчастный паспорт, на свою молодость и неопытность, на благо бесконечно ему потакать – Соня бесконечно ему потакала. Чем больше Илан говорил, тем значительней он становился; чем значительней он становился, тем счастливее он был; чем счастливее он был, тем уверенней и безопасней она себя чувствовала, словно мышь в чьем-то кармане. Он мог выйти из себя и вышвырнуть мышь из кармана, но потом всегда засовывал ее обратно, потому что всегда требовался кто-то, с кем можно поговорить. Нет смысла ни в славе, ни в существовании без того, чтобы не воззвать и не получить ответа. Хочешь известности – наколдуй себе публику, которая тебя любит.
* * *– Соня, стоит мне написать картину под названием «Мама плывет»?
– Конечно, – откликнулась Соня. «Мама плывет»! Он впервые снизошел поделиться с ней сюжетом картины!
– Как ты думаешь, это стоящая идея?
– Конечно.
– Почему «конечно»?
– Даже название славное.
– Нет, пожалуй, вряд ли это мысль стоящая – подумаешь, мама плывет!
И пока он эту идею вертел так и сяк, Соня поняла, что должна крепко за нее ухватиться. И чем больше он критиканствует, тем крепче нужно держаться, тем продуманней и отточенней выкуется идея. И когда она наконец докажет свою жизнестойкость, Илан сможет начать работу. Это охватит миры, Мать-Пловчиха.
* * *Среди ночи внезапно свет:
– Соня!
Соня разрыдалась.
– Что, перебор с нарциссизмом? – Он сказал это печально, как милый ребенок.
– Ты так много говоришь о себе, что я не могу думать даже во сне.
– Но мне это необходимо!
Илан расхаживал по комнате и, вглядываясь внутрь себя, механически перебирал в уме свои идеи. Он съел последнюю сливу и последний нектарин. Он съел гору орехов, оливок и хлеба, который отламывал от ковриги. Косточки и шкурки выплевывал, как будто это кожа и кости врагов. Открывал окно и осыпал улицу фисташковой скорлупой. Составлял списки знаменитостей и записывал даты, когда прославленные художники писали свои прославленные картины, силясь постичь магию, подобную каббале, и урвать волшебства судьбоносных чисел. Он показал их Соне.
Он показал ей темно-бордовые и зеленые блокноты, которые заказал в Каире, в магазине за мечетью Аль-Азхар, с его инициалами, вытисненными золотом на кожаных корешках. Он показал ей, что хранит все использованные тюбики с краской и кисти – они наберут ценность, когда он прославится. Он хранил всю свою старую обувь. Каждый день фотографировал свой рабочий стол и свое отражение в зеркале. Другим фотоаппаратом, который держал в студии, каждый день фотографировал картины, над которыми работал, только Соня никогда их не видела. Хранил каждый набросок, сделанный на салфетке. Хранил каждую квитанцию из парикмахерской, каждый список покупок, каждую визитную карточку и накладные на материалы для рисования, приобретенные в специальных магазинах во Флоренции и Киото. Если собрать столько, что хватит на музейную экспозицию, однажды может получиться музей. Он строил планы на вечность.
Такова была его рабочая жизнь. А домашняя была жизнью обедневшего, эксцентричного, скупого аристократа, у которого в итоге всегда оказывается полно денег. Скупой, эксцентричный, обедневший, богатый аристократ, битком напичканный суевериями, – ведь как еще объяснить сверхъестественную удачу своей семьи на протяжении многих веков, как верить, что удержишь ее?
Каждый вечер Илан глотал сырую дольку чеснока, отпугнуть вампиров. Верил, что употребление тыквенных семечек избавляет от глистов. Страшно боялся сквозняков, предпочитая позакрывать все окна и потеть внутри, и считал, что слишком часто вставать под душ нехорошо для здоровья. Бросал соль через плечо, чтобы отогнать злых духов. Никогда не проходил под приставной лестницей. Не сомневался, что шляпа на кровати, птица-падальщик на сухой ветке или раскрытый зонт в доме предвещают плохие вести. Подворовывал, с верой, что таким образом набирает энергию. Стащил книгу с коллажами Макса Эрнста из какой-то библиотеки, фарфоровую спаржу из дома одного финансиста, столовый серебряный прибор с гостиничной гравировкой из «Метрополя», мраморный шарик и глиняную фигурку акробата из неохраняемого провинциального музея в Мьянме.
Теперь после рабочего дня в галерее Соня не возвращалась больше в свою комнату возле военно-морской верфи.
– Посмотри, – шептал Илан ей на ухо. Раздевал ее и усаживал на стул перед зеркалом. Раскладывал на обеденном столе, наклонял над письменным. Уговаривал сесть на себя в одежде и без трусов.
Они занимались любовью перед зеркалом, уткнувшись в зеркало, порой несколько торопливых минут, порой часами; бывало, губами искали друг друга в темноте, бывало, любили истово и всерьез, бывало, по-детски невинно; иногда напоминали два механизма, слаженно работающие один против другого, разминая конечности и снимая напряжение рабочего дня, а также надсаду нью-йоркского метро и многолюдных улиц; иногда вели себя бесшабашно, как будто другой мог быть кем угодно, и порой именно незадавшаяся игра заставляла их хохотать. Он сделал так, что стыдиться она перестала. Фотографировал ее. Обнаженная, в зеркале, она была безусловно прекрасна.
– Ты похожа на пантеру, – повторял он. – Абсолютная смуглота, в глазах и волосах проблеск света, ни грамма лишнего веса, кончик носа подергивается. Я напишу картину «Соня-пантера».
Представлять себя пантерой приятней, чем человеком. Человеческий стыд ушел.
Однажды Илан застал ее за чтением «Анны Карениной». Она видела, как уголек в его глазах ожил.
– Каждая сцена в этой книге – картина, – сказал он. – Не читай, чтобы она не стала зеркалом нашей судьбы. Иначе проживешь жизнь, следуя этой книге, – и, кстати, в ней много жертв.
Соня вспомнила, что не следует раздражать его красотой, которую создали другие.
Глава 14
Илан отправился к мануальному терапевту по поводу внезапно острой боли в колене, и пока его не было, Соня сварила кастрюлю чечевичного супа: она знала, что Илан любит его, потому что такой суп готовила его няня, хотя его мать называла его «крестьянским». Ей хотелось, чтобы они смогли провести этот зимний вечер дома, чтобы он дал отдых своей ноге и съел что-нибудь привычное, успокаивающее. Отбросив легкое ноющее предчувствие, она оптимистично продолжила. Добавила имбиря, немного хлопьев чили и свежую кинзу.
Когда Илан вошел, прихрамывая, с тростью, что его раздражало: всегда злился, когда донимала немощь; болезнь – это предвестник старости, а старость – это бессилие, – он сразу поморщился.
– Чем это пахнет?
– Я сварила суп.
– Да? – Он сел за свой рабочий стол. – Соня, – позвал он чуть погодя, – поди сюда.
– Что такое?
– Я не могу работать. Меня бесит запах. Выводит из равновесия.
Она принесла ложку.
– Ты просто попробуй. Нужно попробовать, прежде чем говорить, нравится или нет.
Он закрыл глаза и проглотил.
– А! – Открыл глаза и вскочил, выронив ложку. – Что это? Там что-то, чего я не узнаю, и мне это не нравится. Я не знаю, что это такое. Что это? Я не могу это есть!
– В нем почти ничего нет. Соль, имбирь.
– Имбирь? Но я ненавижу имбирь. Послушай, не делай этого. Зачем ты так делаешь? Ты все портишь!
– Но ты ешь имбирь. На днях ел, немного. – Он заказал в ресторане черную треску, тушеную в имбирном бульоне.
– Но не двадцать же фунтов!
– Ну, посмотри на это с другой стороны, – сказала она, пытаясь исправить ситуацию. – Никто не хочет тебя отравить.
– Откуда ты знаешь?
– Здесь никого нет.
– Здесь ты.
Она вышла из комнаты.
– Соня? Ты можешь войти. Я вылил твое индийское блюдо в окно.
– На тротуар?
– На гинкго. Это дерево вечно воняет, я ему отплатил.
Илан крепко прижал ее к себе и мокрыми поцелуями осыпал лицо.
– Все, я уже в порядке. Я расстроился, да, но поскольку я очень тебя люблю, я смог это откинуть.
В тот раз он впервые сказал ей «люблю», что наполнило ее радостью. И она, в свой черед, подумала: «Я не взвилась и не рассердилась, значит, я тоже люблю этого человека».
– Вот видишь, – сказал он, – если ты подчинишься мне в первые же минуты кризиса, я тоже смогу успокоиться. Послушай, теперь все в порядке. Мы ладим, мы учимся, ты не стала со мной спорить, так что я тоже могу успокоиться и быть великодушным.
* * *Илан смотрел фильмы на бобинах из коробок, один за другим. Его родители по очереди снимали на пленочную камеру, которую купил отец. Соня увидела мать Илана в купальнике с оборками, улыбающуюся, машущую рукой, с громким всплеском прыгающую в Средиземное море.
– А твоя мама не хотела бы познакомиться с твоей девушкой? – отважилась Соня однажды.
– Не спрашивай меня об этом.
– Почему?
– Ты же знаешь, какие у меня с мамочкой отношения.
– Но ты все-таки навещаешь ее?
– Да, она моя мать, но я не могу не видеть, что человек она недалекий и расистка. Она не увидит в тебе очаровательную, образованную девушку. Она решит, что ты нищенка из бывших колоний, судя по твоему платью, прическе, макияжу и туфлям, – на все это, дорогая моя, ты, надо сказать, обращаешь мало внимания. Между тем женщинам стоит обращать. Ухоженная женщина притягательна и загадочна.
– Расистка?!
– Ну, если б ты была парижанкой, она бы захотела с тобой познакомиться. Я же говорю, она сноб. Покупает дешевые таблоиды, которые следят за королевскими семьями. Впрочем, она в любом случае в Цюрихе, так что это значения не имеет. Играет в бридж и считает себя современной, потому что одна из ее служанок – мусульманка в платке. И если кто-нибудь скажет что-то о мусульманах, она ответит: «Но Фатима – замечательная женщина, надежная и честная. Я бы доверила ей свою жизнь».
Его мать сняла на пленку, как отец Илана ведет «порш» с опущенным верхом. Вот они на Капри, вот на Голливудских холмах. У отца тонкие усики и сигара; он квакал автомобильным гудком.
– Каким был твой отец?
– Плейбой. Никакой дисциплины, никогда не отказывал себе в удовольствиях, считал себя бонвиваном, бесконечно менял любовниц. И дед был таким же.
– Откуда они брали время на это, если управляли судоходной империей? – спросила Соня.
– Для таких, как они, дорогая моя, время растягивается, они живут двойной и тройной жизнью. Дважды в день ужинают: один раз с женой, другой – с любовницей, но при том остаются поджары. И от того, что ходят по натянутому канату, обладают особенной остротой ума. Удаль делает их шустрыми и находчивыми, глаза их сияют, они как бы молча говорят миру: «Победа за мной!»
– А разве твои мама и бабушка не обижались на них?
– М-мм? – пыхнул Илан маленькой курительной трубкой с марихуаной. Трубку в виде стеклянной какашки он купил в магазине на Четвертой Западной улице. – Мама и бабушка вели себя как все женщины, которых я знал в детстве. Советовали друг дружке относиться к этому философски; как иначе, ведь это в порядке вещей, что богатые мужья заводят романы на стороне. На публике они, чтобы сохранить самоуважение, держались так, словно печалей не знают, а некоторые даже заходили так далеко, что гордились мужской силой своих супругов. И, между тем, делились опытом, как обратить ситуацию себе на пользу. Они понимали, что должны позаботиться о будущем в финансовом плане и побыстрей завладеть имуществом, перевести банковские счета, пока не стало слишком поздно. Ведь мужчины чувствуют себя виноватыми лишь недолго, только в тот момент, когда неприглядная связь вышла наружу и все плачут: жена, бабушка, дети, судомойки и повара, собаки и кошки – ты же читала «Анну Каренину»? – но к концу недели отыскивают основания себя оправдать и становятся неуступчивы. И тут этот короткий промежуток, когда можно воспользоваться преимуществом, истекает. Когда мой отец перевел на имя матери еще одну квартиру, на самом деле вот как раз эту квартиру в Нью-Йорке, он обиделся и ушел навсегда.
– Ты, должно быть, злился на него?
– Чем больше я скучал по нему, тем больше любил.
– Разве тебе маму было не жалко?
– Она сделалась озлобленной, нетерпимой. Устраивала сцены, впадала в ярость. Я напоминал ей отца. Я стал меньше ее любить.
– Мой отец никогда не обманывает, – гордо произнесла Соня.
– Ты что думаешь, он один ездит по греческим островам?
Соня как-то сказала ему, что Папины вояжи в одиночку служили пружиной семейных ссор.
– Мама обвинила его в том, что он не берет нас с собой и тратит все на себя. А он сказал, что он один зарабатывает и не в состоянии взять с собой нас двоих, так что только справедливо, если время от времени он позволит себе немного себя побаловать.
– А это можно, поехать на греческие острова одному? На Санторини, на Родос? На Наксос и Паксос?
– А почему ж нет?
– Ничего веселого в том, чтобы ехать на курорт одному. Ковылять по гальке, входя в море, отмахиваться от ос, роющих дырки в рыбе, которую тебе на гриле пожарили, искать тень, когда ее нигде нет. Только если ты с тем, кого любишь, можно пренебречь этой ерундой и рассмотреть цвета моря, как они – зеленый, фиолетовый, красный – размываются, растворяются в нем. Подводные краски Средиземного совсем не такие, как в любом другом море.
– Мой Папа и в Италию тоже ездил один.
Илан сделал безучастное лицо, как будто решил не лишать кого-то невинности.
– Ну, не все же такие, как твой отец! – сказала она.
Папа так высоко ставил Соню, что не изменял Маме, потому что рикошетом это ударило бы и по дочке. Хотя, кто знает, возможно, на деле совсем не в этом крылась причина того, что Папа Маме не изменял. Возможно, он просто не мог ослабить хватку, которой намертво в Маму вцепился, но Соня дело понимала именно так. Потому что, когда кто-то предает своего супруга, он также предает и свою дочь, и всю маленькую домашнюю жизнь: доверчивую собаку, кошку с повадками кинозвезды, комнатное растение, выпустившее новый лист, недоеденный овощной суп, изношенные носки, обмылок, прилипший к новому куску мыла. Предает все эти существа и все эти предметы, которые понятия не имеют, что над ними посмеялись, что их жизнь совсем не такая, какой они ее себе представляют. И, в конце концов, предателю остается только презирать такую наивность.
– А вот что, если ты такой же, как твой отец? – спросила Соня.
– Неужели ты думаешь, я так просто от тебя откажусь? Я люблю тебя всю. – Он вгрызся в яблоко. – Даже твои странные пальцы, даже твой кривой на ноге мизинец. Даже вспышки твоего темперамента тоже люблю.
– Вспышки?!
– Да, дорогая, у тебя темперамент. Не думай, что я этого не замечаю.
Он подошел к холодильнику.
– Разве яблок больше нет?
– Я их не ела, – коротко сказала она, расстроенная тем, что услышала.
– Тогда где же они?
– Ты, должно быть, последнее съел.
– Что ты сказала?
– Я сказала, что не ела яблок, так что, должно быть, их съел ты. Ты же знаешь, что не замечаешь, как раз – и съел.
– Не перечь мне, – сказал он.
– Я не перечу. Я констатирую факт. Когда ты работаешь и куришь травку, ты съедаешь все, что в буфете, и все, что в холодильнике.
– Не спорь со мной. Рассержусь, – сказал он и, уйдя в дальнюю комнату, закрыл за собой дверь.
Минут двадцать спустя он эту дверь открыл:
– Я всего-то прошу, что яблоко. Неужели это так много?
– Но я покупаю яблоки, – упрямо сказала Соня.
Это был предмет ее гордости, то, что свой небольшой заработок она тратила на продукты. Заходила то на один, то на другой из соседних дорогих рынков, похожих на бутики, где каждый плод выложен в отдельной сетчатой колыбельке и благоговейно подсвечен. Покупала твердые европейские сыры пещерной выдержки из тех, что особо предпочитал Илан, и деревенский хлеб, который ему нравился. Покупала яблоки, морковь, помидорки черри, созревшие на ветке, и горьковатую салатную зелень, именно ту, что любил Илан, а также белое с кислинкой вино, хозяйственное мыло, туалетную бумагу, миндальное масло и пакеты для мусора. Горничную, которая всюду совала свой нос, Илан уволил, поэтому Соня взяла на себя хозяйственные заботы: мыла посуду, мела пол, меняла постельное белье и стирала одежду.
Она не брала в голову, что Илан не слишком старательно чистит зубы, оставляла за скобками то, что одежда у него в пятнах, и то, что его белье, прежде чем постирать, приходилось замачивать в отбеливателе, не заострялась на том, что он оставляет за собой грязь в туалете, а ведь именно она чистила унитаз щеткой. И поскольку нечистоплотность и неряшество не вызывали у нее отвращения, оставалось опять заподозрить, не кроется ли за этим любовь.
* * *Месяц спустя Илан съел последнюю морковку. Он лег в постель. Он встал с постели. Он вышел из спальни в гостиную и оттуда прокричал Соне, которая уже улеглась:
– Не принимай больше горячий душ, слышишь? От пара у меня стресс. Воздух слишком горячий и разреженный, в нем слишком много частиц, дышать нечем.
Соня промолчала. Холодный душ зимой?
– Иди сюда и ложись тут на диване, – сказал Илан, – а я буду на кровати. Это ты плохо себя вела.
– Давай поговорим, – сказала Соня.
– Иди сюда.
– Я буду говорить отсюда.
– Я несчастлив.
– Я тоже.
– Тогда давай расстанемся.
– Хорошо, – сказала она таким голосом, будто уже засыпает.
Стон боли и гнева. Он вскочил и зажег весь свет.
– Выйди сюда и извинись.
– Я боюсь, что, если я это сделаю, – сказала она, чуть помолчав, – ты вбежишь в спальню, запрешь дверь, прыгнешь в постель и заснешь.
Тишина. Затем она услышала, что он тихонько смеется. В конце концов он вернулся, забрался под пуховое одеяло и заснул рядом с ней. На следующее утро, когда она вышла, он, уже на ногах, пил кофе.
– Ты слышала тигров прошлой ночью? – И показал ей, что нарисовал, пока они сражались. Остров, тропическая зелень, обрамленная мечтательной синевой. Видение счастья.
– Почему мы ссоримся? Я хочу быть здесь, с тобой.
Снаружи с верховьев реки принесся шквал, и деревья в Риверсайд-парке покрылись льдом.
* * *Затем Илан доел остатки фисташек.
Он ушел в спальню и закрыл дверь.
Соня села на стул.
Он открыл дверь.
– Кто каждый вечер водит тебя на шикарные ужины? Кто нашел тебе работу в Нью-Йорке? Ты въехала сюда без приглашения, и что взамен? Я тут единственный, кто работает, прилагает усилия и рвет задницу. Все, о чем я прошу, – это чтобы дома всегда имелись яблоки, морковь и фисташки. Это что, слишком много?
Она въехала без приглашения? Это правда, он ей помог. Если бы не он, у нее не было бы ни работы, ни визы на пребывание в Штатах. И все же ее охватил гнев. Наверное, Илан прав, сказав, что у нее темперамент.
Он снова закрыл дверь, а потом снова открыл.
– Соня! Ты слышишь, что должна подчиняться? – И медленно, зловещим голосом повторил: – Под-чи-нять-ся. Или я рассержусь, и мы разойдемся. – Из его ноздрей вырвались две струйки марихуаны. – Подойди сюда, встань на колени и поклянись, что будешь под-чи-нять-ся.
И тут Соня, несмотря на все свои усилия подавить ярость, несмотря на свой страх, взорвалась:
– Ну ты выродок! Ты говнюк!
– Что ты сказала?!
– Ты говнюк и выродок! Вот что!
Он впал в безумство. Разбил чайник и кофейник, снес ряд стаканов, смел ряд чашек, расколотил стопку тарелок, порвал ее шелковый шарф, кокнул мисочку с рисунком горы Фудзи, в которой она держала свои сережки, и выкинул все ей принадлежащее, что нашлось в квартире, в мусорный бак за кухонной дверью.
– Или ты приберешь все это, а потом встанешь на колени и извинишься, или же пошла вон отсюда.
Застыв на месте, Соня продолжала сидеть, себе не веря, что терпит такое унижение, злясь на себя и на него, страшась остаться, но также страшась уйти. Стены в щербинах и пятнах от чая, плитка на полу в сколах, всюду битый фарфор. С соседних крыш баки для воды на паучьих ножках заглядывали в окно, как близкие друзья, которые на ее стороне, словно герои старомодной научной фантастики. Буксирный катерок, похожий на уточку, которой такое по силам, карабкался вверх по реке между рваными замерзшими берегами. С верой, что честь и трудолюбие все преодолеют. Не удержаться от слез при мысли о его забитом, отважном сердечке.
Илан открыл дверь спальни.
– Ты все еще здесь?
– Три часа ночи. Как я пойду?
– А почему нет? Человек говорит тебе уйти из его дома, а ты не идешь? У тебя что, совсем нет стыда, ты что, бесстыжая, да? Неужели не знаешь, что когда тебе говорят «пошла на фиг вон», так и надо пойти на фиг вон? Неужели непонятно? Такой ведь простой язык… Пошла на фиг, пошла на фиг отсюда… ВСЕ, ВСЕ, УБИРАЙСЯ! И теперь я буду трахать других девушек, ты меня слышишь? ПОШЛА ВОН! И отныне я буду трахать других!
Она встала, вышла из квартиры прямо в экстравагантный лифт, спустилась и поплелась к Бродвею в своем абсурдном, на заказ сшитом платье в обсос, в абсурдных на каблучищах туфлях. Резкий ветер, усиленный небоскребами, хлестал ее в шею, а на улице пусто и тихо, если не брать в расчет беспечальную семейку крыс, шурующих в мусорных баках. По пустынной улице ползло одинокое такси, водитель навалился на руль. «В дерьмовый Дамбо?»
В съемной квартирке Соню придавило печалью и невесомостью пустоты. Тяжесть мешала ей двигаться, от пустоты тошнило. Вызвала рвоту – вышла только едкая пена, похожая на лягушачью икру. Посмотрелась в зеркало, но в отражении себя не признала. Между ним и ею внедрились несчастье и ссора с Иланом.
Она вспомнила про дедов амулет, достала его, расстегнула застежку, и пустой, расколотый лик демона уставился в ее пустое, расколотое лицо; ну, хотя бы кто-то ее признал. В этот миг мысль о вечной невозместимой пустоте приносила успокоение. «Бадал-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Биби, – взмолилась она, – преврати меня в призрака!» Бадал-Баба принимал иногда облик призрака, а иногда – женщины, зверя, облака. Она легла спать, положив амулет под матрас. Сила Бадала-Бабы заключалась также и в том, что он калечил людей.
Три дня спустя позвонил Илан.
– О, спасибо, что ты взяла трубку. Я одинок и жалок, – сказал он.
– Мне тоже плохо, – сказала она.
– Так почему же ты не приходишь? – Он чуть не плакал. – О, это все так печально. Ты всегда говоришь, тебе нужно то, ты хочешь это. Все женщины начинают требовать и становятся охотницами за деньгами.
– Ты что, когда-нибудь замечал, что в миске с мелочью недостает доллара?
– Нет, но у тебя более высокие амбиции. Все чего-то от меня хотят. Никто меня не любит. Никто мне не помогает.
– Но ведь это ты обвинил меня несправедливо, – сказала она.
– В каком смысле? А-а-а! Я уже сказал, что сожалею, но ведь и ты провоцировала меня. Ты что, хочешь еще больше меня наказать?
– Нет. Я не буду тебя наказывать. В конце концов, я тоже погорячилась.
– Немного горячности я могу от тебя стерпеть, дорогая.
Таким образом, после его извинений за ложные обвинения в том, что она покупала недостаточно яблок, моркови и фисташек, и справедливые обвинения в том, что она принимала горячий душ и готовила чечевичный суп, они помирились, и после примирения Соня извинилась за свой протест. Сделав это, она испытала две противоречивые эмоции: горечь из-за того, что отчасти взяла на себя ответственность за их ссору, и облегчение от того, что они больше не ссорятся. Они посмотрели документальный фильм про Эдварда Мунка, который пережил, кажется, все мыслимые невзгоды, что их подбодрило. Блестящее искусство и насыщенная жизнь, несомненно, проистекают из несчастья, и неважно, что психологи утверждают, что обратное может быть в равной степени верно, что психическая стабильность и общая удовлетворенность жизнью с тем же успехом содействуют творческому процессу. Илан и Соня смотрели фильм, сидя в двух креслах и держась за руки. «Почему это фильмы о художниках никуда не годятся? Все до единого. Никто в точку не попадает».
