
- Рейтинг Литрес:5
- Рейтинг Livelib:3.9
Полная версия:
Киран Десаи Одиночество Сони и Санни
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Илан крепко обнимал ее всю ночь, когда они наконец заснули в изнеможении, и Соня пальцами ног обхватила его лодыжку, и пальцы рук они тоже переплели.
Искусство – это то, с помощью чего выбираешься из пропасти после того, как одичал и оскотинился. Нужно зацепиться за что-то и перекроить себя с изнанки на лицо. Вот почему так важно жить в цивилизации, предлагающей театры, оперные и драматические, филармонии, кинофестивали, кафе и парки с журнальными киосками и скамейками, на которых можно посидеть почитать газету. Важно жить в городе, где можно сходить в музей страны, которой больше не существует, или на лекцию о яркой культуре многоквартирных домов, или в еврейский культурный центр на 92-й улице, послушать великого пианиста, который чудесным образом еще жив, с репертуаром, выражающим душевные страдания, или посмотреть фильм об иранском дорожном рабочем, переживающем экзистенциальный кризис. Важно жить там, где можно включить радио и прослушать краткий обзор военных преступлений по всему миру, за которым последует часовая беседа с ирландским поэтом о влиянии его веры на его творчество. Такое перенастраивает на спокойный и рациональный лад.
И еще важно смотреть картины. Они сходили на выставку художника Моранди, которого переоткрыли заново. Его раковины и бутылки торжественны, строги и высоконравственны. Они противоположны деньгам, и войне, и времени, прущему вперед без оглядки. Как пустая бутылка вмещает в себя так много? Как пустая бутылка может хранить чью-то совесть?
Илан сказал:
– Я открою тебе секрет, если ты никому не скажешь. Тут есть гуманность, есть демократизм – и я это позаимствовал! Когда-нибудь я стану знаменитей Моранди и буду выглядеть скромным, даже будучи совершенно бесстыдным.
На табличке Соня прочла, что Моранди, холостяк, до самой своей смерти скромно жил с тремя незамужними сестрами – Анной, Диной и Марией-Терезой – в квартире на виа Фондацца в Болонье. Это вызывало симпатию. Тишина, исходившая от его картин, напомнила Соне Мамино имение «Облачный коттедж», ветшающее меж гималайскими кедрами, стареющее так гармонично, что и в голову не взбредало что-нибудь там починить. Она сказала:
– Моя Мама совсем как бутылка Моранди. Вот те же эмоции, когда я смотрю на нее.
Соня скучала по матери. Та не доверялась богатству, не почитала славу. Она знала, что художник по натуре увертлив, что искусство занятие скользкое, что художник идет за тьмой, пока тьма не придет за ним. Куда сгинул ее отец, Зигфрид Барбье? Мама так и не знала куда, и, конечно же, ей не хотелось, чтобы узнала Соня.
* * *В феврале Соня получила известие от Мари, своей бывшей начальницы из библиотеки колледжа Хьюитт, которая сообщала, что они с Коулом приедут в Нью-Йорк на свадьбу Элис Ву.
– Мари приезжает в Нью-Йорк, – сказала Соня Илану.
Соня работала с Элис в библиотеке, когда Элис была старшекурсницей, а Соня – на первом курсе, и Элис великодушно пригласила Соню на свою свадьбу, возможно, затем, чтобы Соня составила компанию Мари и Коулу, которых ужасало пребывание в городе, где в любой момент может стрястись все что угодно. Элис выходила замуж за аспиранта, который тоже работал над докторской в исследовательской лаборатории, где они вместе вывели бактерию, устойчивую к антибиотикам, что нашло применение при разработке антибиотиков следующего поколения.
– Некрасивая она, твоя Мари. – Илан помнил ее по Хьюитту.
– Нет, она красива. По-своему.
– Это значит, что она уродина, дорогая, – усмехнулся Илан. К непривлекательности женщин постарше он способен был отнестись с юмором.
– Она выглядит на свой возраст. Вот представь, что у тебя подружка твоего возраста!
Лист салата выпал у него изо рта, будто она прострелила его насквозь.
– Ух, страшно!
– Ты намного старше меня.
– Ты навязываешь мне чувство неуверенности в себе. Ты пытаешься унизить меня, чтобы захватить больше власти. У меня были девушки куда моложе тебя!
Соню это заявление ошарашило, но она решила пропустить его мимо ушей, потому что они не могли позволить себе новую ссору.
– Ну, в любом случае, внешность Мари – не ее вина.
– Это да, – мрачно признал он. – И не имеет значения, как выглядят родители, гарантии никогда нет. Мой дядя и его жена красивые, но моя кузина просто уродка.
– Это та, о которой ты говорил, что она похожа на цыганку, в то время как остальные в семье на вид вполне европейцы?
Выйдя после душа, Илан позвал:
– Соня!
– Да?
– Ты все упрощаешь и сваливаешь в одну кучу, и все прислушаются к примитивным, сваленным в кучу глупостям, так что, если ты говоришь их, за тобой власть. Потому что, если я сказал, что дочь моего дяди похожа на смуглую цыганку, а моя мать – на европейку, и что моя мать красива, а моя кузина уродлива, это не значит, что я считаю цыган уродливыми, а европейцев красивыми. Ты глупишь! Человек может быть уродливым цыганом или красивой цыганкой.
– Но ты сам говорил, что твоя мать расистка и не захочет знаться со мной, потому что я индианка, а вот если бы я была парижанкой, познакомилась бы охотно.
Илан, который уже вернулся в ванную, чтобы почистить зубы, не дочистив, с полным ртом пены, вышел и плюнул Соне в лицо.
Спускаясь на лифте и дожидаясь такси, Соня знала, что Илан примет снотворное и заснет мертвым сном, а потом проснется и возьмется за кисть. А она лишится сна на несколько дней, ее желудок и сердце будут ныть от горя, и она не сможет ни есть, ни думать.
Глава 15
Венчалась Элис Ву во второй половине дня в церкви в Коббл-Хилл, а затем следовал банкет в ресторане «Золотой единорог» в Чайнатауне. Соня весь день прибиралась, чтобы квартира выглядела более обжитой, потому что, когда Илан оставался один даже на вечер, жизнь в ней потухала и водворялись запущенность и заброшенность. Она пообещала Илану, что к девяти непременно вернется, чтобы провести с ним час или два перед сном.
– Что, если я тоже пойду, вдруг это интересно?
– Но тогда тебе придется говорить с Мари, ты ей сообщишь, что народ собрался простоватый и неинтересный и раскричишься посреди свадьбы, что твой завтрашний день убит на фиг.
– Понял-понял, – с задумчивым видом проговорил он.
Соня, прибыв в симпатичную церковь из красного кирпича, была счастлива вновь повидать Мари и Коула, но церемония подзадержалась, и банкет в Чайнатауне начался часа на два позже назначенного. Молодоженам и их гостям хотелось продлить празднование, а Соня молилась, чтобы оно поскорее закончилось. Она старалась сохранять спокойствие, но паника побеждала. Соня вся извертелась на стуле, ломая пальцы.
– В чем дело? Ты сама не своя, – сказала Мари.
– Я опаздываю. Меня Илан ждет.
– Но ведь тебе дозволяется вечерком сходить куда-то с друзьями, не так ли?
– Так, – сказала она, хотя это была неправда.
Правдой было то, в чем признаться Мари она не могла: по мере того как их ссоры делались все примитивней и злее, Илан и Соня становились осторожней, расчетливей и все больше зависели друг от друга. Когда кто-то считает вас недочеловеком и в любой момент может распространить это мнение, сообщив другим, что вы на самом деле вампир, вам приходится проявлять к нему больше внимания, больше заботы. И после того, как вы изувечите друг друга, то, что у вас оторвано, достается вашему боевому партнеру; и если вы не пребываете постоянно рядом с хранителем, потребителем ваших жизненно важных органов, вашего разума, вашего сердца, то просто перестаете существовать.
На сцене была Элис в красном китайском платье «ципао», гости постукивали палочками по бокалам, требуя, чтобы жених и невеста поцеловались. Они сыграли в уморительно смешную игру на плодовитость, с яйцом, которое каталось вверх-вниз по брюкам жениха. Как странно, что люди женятся; невозможно представить, чтобы они с Иланом поженились в толпе друзей, которые бы их шумно подбадривали. Этот вечер никак не соотносился с ее жизнью.
– Мне нужно идти! – воскликнула она, на что Мари сказала:
– Останься, Соня, мы так давно тебя не видели, и потом, мы пока что попробовали только два блюда, а их, по-моему, еще девять или десять, включая утку по-пекински.
Соня осталась, но расклеилась на глазах. Обнаружила, что не может пользоваться палочками для еды: так дрожат, что не донести их до рта. В конце концов, она сказала, что пойдет в туалет, а сама побежала позвонить Илану из автомата. Он поведал ей самым тихим своим, самым несчастным голосом, что поел в уличной фалафельнице, потому что никакого настроя сидеть одному в дорогом ресторане.
– Где ты сейчас? – нежно спросил он.
– Все задерживается, они начали с опозданием и…
– Что же ты не взяла меня с собой? Я бы мог тихонько сидеть рядом. Я так сильно тебя люблю.
– Я побуду еще недолго?
– А-а-а, только не говори мне, что ты задержишься! – Его тон изменился. – Ты обещала, я тебя жду!
Ее трясло, когда она вернулась к столу.
– Мне нужно идти, Мари. Я больше не могу.
Не заметив, что палантин из бенаресского шелка соскользнул с плеч, она выбежала вон. Ресторан в несколько этажей, и на каждом отдельный банкет. Лифт то и дело останавливался, и толпы людей выходили из него и входили, придерживая двери открытыми, пока не подтянутся те, кто замешкался. «Побыстрей, – думала Соня. – Побыстрей же, поторопитесь!» Но поторапливаться никто не хотел.
Мари, в длинной юбке и в туфельках на маленьком каблучке, размахивая серебристым Сониным палантином, без пальто побежала за ней по улице. Коул, пыхтя в неудобном костюме, следовал за Мари. Соня, кстати, раньше отметила, что, когда Мари пошла в дамскую комнату, Коул проследил за ней взглядом, убедиться, что она дорогу нашла.
– Я посажу тебя в такси! – кричала ей вслед Мари.
– Со мной все в порядке, возвращайтесь, возвращайтесь, – отмахивалась от них Соня.
Чайнатаун – такое место, там могут заблудиться даже ньюйоркцы; Соня вышла к широкому въезду на Манхэттенский мост, где сходятся потоки многих дорог. Мари настигла ее, сказала:
– Остановись, – и обняла Соню. – Он вообще понимает хотя бы, этот человек, что он с тобой делает? Если да, то прощения ему нет.
Объятие Мари было Соне неприятно. И сама Мари тоже стала ей неприятна, потому что видела ее ужас. Соня сказала:
– Я думаю, он психически нездоров.
– Ну, это совершенно очевидно, – сказала Мари, – но отчего же тогда он не на лекарствах?
Наконец подъехало такси. Соня вскочила в него, в слезах от страха. Водитель присмотрелся к ней в зеркало заднего вида.
– Вам столько же лет, сколько моей дочери. О чем вы плачете?
– Я опаздываю, и мой парень злится. Я боюсь и ехать к нему, и не ехать.
– Раз он вызывает такой страх, возвращаться не стоит. Лучше поехать к родне или к подруге. Может, отвезти вас куда-то еще?
Соня все всхлипывала.
– Послушайте, я могу отвезти вас к себе, у меня там жена и дочь. Они о вас позаботятся.
От этих слов она только сильней разревелась.
Повернув ключ, она открыла дверь в темную квартиру. Свет всюду выключен, а у Илана на глазах маска. Он принял снотворное и был почти мертв, только шумно дышал. Когда она потрясла его, он невнятно пробормотал:
– Мое счастье стало зависеть от тебя. Тебе, наверное, жутковато будет об этом узнать, но пока тебя не было, я подумал: что, если я просто закончу этот день? Я так сильно скучал по тебе.
Она сидела в затемненной комнате с Иланом, накачанным препаратами, вокруг грязь и хаос, кассеты с порнухой, в воздухе запах марихуаны. Слушала дыхание Илана, время входило и выходило, входило и выходило, безразличное и зловещее, как часы.
* * *– Ты неважно выглядишь, хабиби, – сказал Сами, который в Алеппо был фармацевтом, а теперь держал маленький продуктовый поблизости от «Дамбо-Лелуп». – Что с тобой?
– Ты не сосредоточена на работе, – сказала Лала. – Ты опаздываешь и думаешь неизвестно о чем. Что случилось?
– Почему она не уйдет от Илана? – шепнул Коул жене, а Соня это услышала. – Может, нам стоит с ней поговорить?
– Почему ты такое терпишь? – успела спросить Мари до того, как Соня захлопнула дверцу такси перед самым ее лицом.
Почему? Потому что нужно быть личностью, чтобы собраться с силами и уйти, и разве они не заметили, что Соня больше не личность, что она вся из страха? Ни одной своей мысли не может додумать до конца. И не может призвать на помощь родителей, потому что не рассказывала им об Илане, и при каждом телефонном звонке чувствует себя обманщицей, и каждый звонок грозит разрушить тот хрупкий кокон, в котором она обитает. Ба, Дададжи и Мина Фой так далеки на своей веранде в Аллахабаде, до того не в теме, каково ей живется в Нью-Йорке, что она забыла о них, как будто сама их выдумала.
И – сколь жестокосердой сделала ее эта несчастная любовь! – когда как-то вечером отец сообщил ей, что Ба умерла, известие не поразило ее. Она не охнула внутренне. Не представила себе сцену бабушкиной кончины, не попыталась ее прочувствовать. Не взяла паузу, не приостановилась, чтобы почтить память. Не зажгла в сумерках свечу, не попросила молитвой, чтобы дух Ба освободился – Ба, птички-сороки, зыркающей и зоркой, звенящей в складках нижней юбки ключами, посверкивающей брильянтиками в ушах и в носу. Не смогла Соня найти в себе чувств по поводу Ба, потому что Илан отгородил ее от всего мира. Однако же, говоря в тот вечер с отцом, она горько плакала, и отец знать не знал, что не по Ба она горюет, а по себе.
Глава 16
И снова, как проделывала она многажды уж немало лет, Ба поднялась с раскисших простыней, крахмал с которых размыло ночной испариной Дададжи, просунула руку под штопаную москитную сетку, включила медную лампу и в тусклом ее накале, примерно равном пламени одной свечки, свесила ноги, ухватясь за веретенообразный столбик полога, и сошла со своей стороны высокой кровати. Открыла гардероб и занялась укладкой в дорожную сумку нижней юбки, трусиков, носового платка, зубной щетки и скребка для языка.
– Далеко собралась? – в который раз спросил Дададжи, садясь и наблюдая всю сцену полосками сквозь рубец на сетчатке.
– В Рангун.
– Зачем?
– Я должна.
– Но зачем?
– Умереть!
– Почему там?
– Там мой дом.
– Твой дом здесь.
– Тогда принеси мне мои туфли. Я выйду на улицу и проверю, что нет, это совсем не мой дом.
Дададжи, ухватившись за столбик кровати со своей стороны, свесился и попытался выхватить у нее сумку, а саму затянуть обратно в кровать, но она воспротивилась, выказав физическую силу, которой на деле у нее не было.
– Твоего дома там больше нет. – Он повысил голос, чтобы до нее докричаться. – У страны другое название. У города другое название. Тебе нужны паспорт и виза[20].
Эти громкие, простые фразы прозвучали жестоко. Ба растерялась. Она не помнила настоящего; она помнила только прошлое, и ей очень туда хотелось.
– Но я родилась в Рангуне.
– Еще темно. Ты заблудишься, не найдешь дороги. Тебя ограбят. Дождись утра, и тогда отправишься в путь.
Эта логика убедила ее. Именно так был утрачен бирманский рубин, в суматохе отъезда, в ночном странствии по разбойным дорогам. Ба страстно желала воссоединиться с пропавшим сокровищем, которое осталось лежать за горизонтом нынешней жизни. Она забралась обратно в постель и поспешила выключить лампу, заметив, что на ее свет, шумно мельтеша крылышками, летит мохнатый ночной мотылек. Он, этот мотылек, весь вечер гонялся за светом; следовал за Ба и Дададжи из гостиной в столовую, а затем в спальню. Они торопились захлопнуть перед ним дверь, но возраст им помешал, не успели: он уже метался вверх-вниз над постелью, и стало ясно, что он проведет с ними ночь, время от времени просыпаясь от света грузовика, лампочки в ванной или луны – и, прежде чем рассветет, чего доброго, потонет в одном из стаканов с водой. Вокруг вечно роились насекомые, и никто никогда не делал глотка воды в темноте из страха, что какой-нибудь жучок либо скребется там, выбираясь наружу, либо болтается на глубине.
Незадолго до рассвета Дададжи снова проснулся, на этот раз от тягостной тишины рядом, и, включив двойную лампу, увидел, что его жена-птица, с которой он прожил шестьдесят семь лет, все-таки вылетела из курятника на Каделл-роуд. Он убедился в том, что дыхание и сердцебиение прекратились. Снова ухватившись за столбик кровати, он сошел вниз. Распахивая высокие, узкие, почти алтарные двери, которые вели сразу из комнаты в комнату, потому что в доме не было коридоров и всегда наличествовала опасность невзначай нарушить чье-то уединение, прошел на кухню, где никогда больше Ба не удовлетворить ни своих подозрений, ни тайной надежды подловить повара на том, что он сует в рот кусочек хозяйской баранины, и не застукать дочку за тем, что она звонит миссионерам по телефону, подавая знак SOS.
Дададжи добрался до последней двери, ведущей в помещения для прислуги, и, открыв ее, возопил подобно коту на крыше: «Молодой человек! Молодой человек!» Согбенная фигура приблизилась к ступенькам, крайне неспешно вторгаясь в поле зрения Дададжи.
– Молодой человек, – обратился он к повару, которого нанял, когда тому было одиннадцать лет. – Знай, что все эти сливки и сахар, все эти гхи и соль, которые ты добавляешь в еду, прикончили-таки твою мемсахиб.
* * *Из окна квартиры Папа смотрел на руины мечети Хауз-Хас. Буйвол, принадлежащий семье сикхов, перемещенных сюда ввиду беспорядков, пасся в том углу муниципального парка, где из-за протекающего крана заплатка бурой травы стала зеленой. Прижимая к уху телефонную трубку, он слышал плач дочери из далека, состоявшего отнюдь не только из расстояния между Нью-Йорком и Нью-Дели. Он и сам попытался заплакать о матери так, как плачет Соня, но обнаружил, что заплакать не может. Что-то стояло между ним и его горем. Что мешало ему? Опаска не справиться, если позволить себе горевать во всю глубину? Или эта смерть показала, сколь неглубоко заходили их отношения?
По-настоящему глубокого родства с матерью он не ощущал. Они всегда держались по-дружески, мать и сын, но дружба – это не то, что любовь, которая опустошает, когда уходит. По телефону они перекидывались разве что парой фраз, и немногословность только подчеркивала тот факт, что говорить было не о чем. Они никогда не засиживались на аллахабадской веранде, никогда не обсуждали ничего, кроме еды или погоды. У них даже общего языка не имелось, потому что он плоховато говорил на гуджарати, а она плохо по-английски, и общались они на хинди, а Папин хинди был не так уж хорош, чтобы справиться со сложными смыслами. Когда он в каникулы возвращался домой из Дунской школы, ему казалось, что он тут визитер ступенькой выше по классовой лестнице, а мать – необразованная деревенская женщина из мест, в которых он не бывал. Кем она была, о чем думала с собой наедине, он понятия не имел. Может, как раз о том, что сын совсем не ощущается сыном? Может, о том, что и муж ощущается ею не мужем, а скорей божеством, распорядителем всех стихий, внутри которых она обреталась? Зато уж бесталанная Мина Фой, дочь невезения, та точно ощущала себя именно тем, кем являлась: Мина Фой, дочь невезения!
Когда Мама, услышав про смерть Ба, коснулась Папиного плеча, он небрежно стряхнул ее руку, давая понять, что нет у нее права ни утешить его, ни даже скорбеть. Никогда, рассуждал он, не проявляла она к его родителям и минимума причитавшегося им уважения, никогда не приглашала их в Дели погостить месяцок-другой. Наблюдала за ними издали, как за персонажами провинциального комического театра, и теперь у него сердце рвалось от того, что никогда они на это не жаловались. Ни разу не сказали ему: «Какую ошибку ты совершил с женитьбой». Поразительно современного склада люди. Или же то было равнодушие? Или же это одно и то же?
От силы разве что замечали, что странное это дело, быть женатым на человеке, который не любит картошку. Но для них в этом и заключалась разница, человек ты или не человек. Если человек, ты любишь картошку; если же ты ажурная маскарадная маска, то так оно и проявится. Их невестка была не невестка.
Мама не ощущала себя Папиной женой. В Оленьем парке Папа обогнал Маму, прошел вперед, чтобы уйти от растущего между ними отчуждения, обсуждать которое они оба не хотели, объяснив, что ему нужно шагать быстрей, чтобы размяться как следует. Маму это задело, потому что только непросвещенные мужчины выступают в парке впереди своих жен, и всякий прохожий может принять ее за забитую, отсталую женщину.
Наконец, за нескончаемым ужином она сказала:
– Теперь, когда Соня уехала, мне имеет смысл найти для себя занятие. Столько лет я жила впустую, растратила свою жизнь.
Папа выпустил на лицо сардоническую ухмылку: подумать только, вот его жена живет себе, горя не зная, в уютном доме, у нее есть повар, горничная, машина с водителем, садовник для сада на крыше, прачка, гладильщик – и все это за его счет! – и теперь, здрасьте, дожив до сорока семи лет, она жалуется, что ушел в дым ее интеллект.
Мама не преминула заметить, что у него на лице.
– Что такое? – поинтересовалась она.
– Ничего, – бросил он и встал с места – и снова то, что выразилось у него на лице, стало ответом ей на вопрос.
Она принялась искать работу. Подала заявление на место координатора программ в Индийском международном центре. Там по должности требовалось составлять расписания концертов, лекций, киносеансов и выставок. У Мамы была ученая степень по истории, и на собеседовании она сказала, что хотела бы сделать фокус на ранних цивилизациях долины Инда. Предложила прочесть в Центре лекцию о пребывании Ганди в Южной Африке, которая не обошла бы молчанием щекотливые материалы о расовой нетерпимости махатмы. Они обсудили, можно ли что-то сделать с тем фактом, что искусство искусством, но ужин есть ужин – ведь независимо от того, насколько талантлив или знаменит выступающий, в перерыве публика всегда валом уходит.
Должно быть, она произвела впечатление на комитет, и когда пришло уведомление, что назначение она получила, Мама сразу так заметно помолодела, что Папа размяк и пригласил ее поужинать в ресторане «Дасапракаш» при отеле «Лоди», где лучшая южноиндийская кухня. Они посмеивались, наблюдая, как семьи полным составом ополаскивают после еды руки и рты в фонтане отеля, и Папа поднял свой бокал с густым лиловым виноградным соком: «За мою блистательную жену!» Но он не смог с собой совладать и разъярился из-за медлительности официанта, а также из-за того, что в тоненьких блинчиках доса начинки оказалось совсем скудно. Домой они вернулись в привычно враждебном молчании, в чем Папа винил официанта, Мама с мыслью, что ужин задумывался как празднество в ее честь, Папа с мыслью, что нужно поблагодарить приятеля из правления Индийского международного центра – тот наверняка замолвил словечко за жену.
– «Лоди» что-то сдает, – сказал он, пытаясь навести мосты и исправить погубленный вечер, но, видя, что жена по-прежнему его осуждает, Папа вспомнил о ее непоправимом отношении к Ба, которая теперь умерла, и высказал вслух то, о чем думал чуть раньше: – Нам нужно поблагодарить Чибу, должно быть, он как-то повлиял на то, что тебе досталась эта работа.
На той же неделе Мама пошла в парикмахерскую и велела сделать ей короткую стрижку. «Покороче», – настаивала она.
– Что ты сделала с волосами? – чуть не завопил Папа.
Ее длинные волосы, когда на них падало солнце, горели, как полированное красное дерево. Много дней он бурчал: «Ты назло мне испортила свою внешность», – но потом его друг Нил заметил: «Слушай, твоя жена выглядит исключительно», – и Папа, глянув в другой конец комнаты, внезапно понял, что так и есть. Стрижка подчеркивала лепку ее лица. Срез волос лежал под углом к подбородку. Прямо современная Нефертити.
В душе он простил ее. Сам того не желая, он стал прогрессистом, впередсмотрящим, у него работающая жена с короткой стрижкой, у которой имелись водительские права, и она вполне могла бы водить машину, если бы он не держал водителя, в обязанности которого входило за ней шпионить. Теперь она зарабатывала достаточно, чтобы покупать продукты для дома, одежду себе и шампунь, что радовало Папу – в целом, ему нравились многие аспекты ее занятости. На людях он стал утверждать, что сам поощрял ее к работе.
Но однажды вечером она упомянула о том, что обедала с голландским правозащитником, который сотрудничает с местными женскими организациями в их борьбе с торговлей несовершеннолетними девочками в целях сексуальной эксплуатации, и Папа насторожился.
– Борется с торговлей людьми? Для секс-услуг? Он? Ха! Да он часть проблемы! С этими фирангами[21] нужно быть начеку; они по-прежнему приезжают в Индию, чтобы найти местную девушку, имея дома блеклую жену, с которой, кстати, никогда не разведутся. Они думают, что могут развлекаться бесплатно.
На другое утро она повела ученого из Тегерана посмотреть усыпальницу монгольского падишаха Хумаюна, указывая по дороге то на свисающие с пальм гнезда птиц-ткачиков, свитые из травы, то на бумажные гнезда ос в нишах, то на попугая, примостившегося на остатках малиновой глазурованной плитки, то на писк летучих мышей, запертых в осыпающихся могилах принцев и принцесс. Они обсуждали, как следует восстанавливать руины: полностью или частично, сохранив налет старины. Говорили о том, как, должно быть, было красиво, когда здесь протекала река Джамна, до того, как ее превратили в сток. Синий цвет купола над могилой царского цирюльника нашел отзвук в душе персидского ученого – то была персидская синь!
