
- Рейтинг Литрес:5
- Рейтинг Livelib:3.9
Полная версия:
Киран Десаи Одиночество Сони и Санни
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Галерея ее располагалась в Сохо, но она пыталась окультурить еще и пространство береговой линии Бруклина, район, когда-то застроенный складами и фабриками, нынче заброшенными. Художники, жившие там, под эстакадой Манхэттенского моста, назвали этот район Дамбо, дабы отпугнуть инвесторов[7], но Лала делала ставку на то, что инвесторы как-нибудь да найдутся.
– Я часто бываю в Индии, – сказала она. – Вы знакомы с моими друзьями Баббли и Ронни Мирчандани? Они строят музей текстиля в Мумбаи. Нет? Они возили меня в Хампи, Ладакх и на остров Грейт-Никобар на своем самолете. На скольких языках вы говорите? – спросила она Соню.
– Английский. Хинди. По-немецки немного.
– Мне не нравятся немцы, а немцам не нравлюсь я. Значит, французского у вас нет?
Соня набралась храбрости возразить:
– Испанский полезней в Штатах, не так ли?
Лала вздохнула.
– Французский – язык салонов, и если его не знать, не сможешь поддержать разговор, который на другом языке невозможен. У этого есть традиция. Изысканность не дается даром. И если не дана от рождения, то требует значительных усилий. Что ж, – вздохнула она, – я возьму вас. Мой офис займется оформлением вашей временной визы, но денег будет немного, вы меня понимаете? Это одолжение другу. Однако учтите, что в таком виде в галерею нельзя, по вам будут судить о нас. Постарайтесь одеваться со вкусом. Ни в коем случае не джинсы, никогда, даже дома в выходной. – Она вышла в другое помещение, надо полагать, гардеробную, и принесла оттуда ворох одежды. – Попробуйте это. Вызывающе-яркий оранжевый должен хорошо прийтись к вашей коже… Послушайте, я все знаю, моя дорогая. Я знаю, почему Илан прислал вас. – Сложила губы в улыбочку, похожую скорей на гримасу. – Не стоит вам притворяться.
Соня почувствовала нечто обратное стыду, который прятала от себя с того дня, как владелец «Плавучего мира» явился с визитом и Илан велел ей спрятаться под кровать.
Вернувшись ночью в Вермонт, она варила на кухне чачарони, когда ворвался Армандо и затопал, чтобы стряхнуть грязь с ботинок.
– Я не могу найти Ласло.
– Да его здесь и не бывает.
– Его вообще больше нигде нет.
Соня последовала за Армандо в комнату Ласло на втором этаже, и когда на стук никто не ответил, они вышибли дверь и обнаружили Ласло на кровати. Он лежал, вскинув вверх прямые руки и ноги, совершенно окоченевший, с широко открытыми глазами. Его вещи были аккуратно упакованы в картонную коробку, которая стояла рядом с кроватью. Каждый раз, когда они осторожно дотрагивались до него, он визжал.
К Герштейн-Чен-хаус прибыла машина скорой помощи, и через два дня стало известно, что родители Ласло прилетели и забрали его домой, в Софию. Когда Армандо позвонил туда по номеру, который он раздобыл благодаря тому, что, работая в отделе связи с выпускниками, имел доступ к личным делам студентов, ему ответили по-болгарски, и связь прервалась. Он попробовал еще раз, с тем же результатом. Бравада Армандо несколько подувяла, в его характере появились оттенки. За несколько дней до начала семестра он пришел в библиотеку, чтобы посидеть с Соней. «Я его единственный друг», – все твердил и твердил он. Она слушала и думала о страстной фотографии, которую видела у кровати Армандо, о самом Армандо. «Это снял Ласло», – сказал он.
Соня вспомнила: Армандо говорит, Ласло слушает; Армандо шагает впереди, Ласло за ним; один становится больше, другой меньше. Но, конечно, это вряд ли имело такое уж отношение к тому, что пошло враскосяк с Ласло.
Как-то раз Соня на микроавтобусе колледжа съездила в город, купила там телефонную карточку и поздно вечером позвонила по номеру в Мексике, который Илан оставил ей, когда уезжал, хотя и сказал: «Ты дождись, я сам тебе позвоню. Я там почти не бываю, и никто не говорит по-английски».
Она позвонила, но никто не ответил. Она позвонила еще раз. Когда она позвонила в третий, ответила женщина, которая яростно закричала что-то по-испански, а затем бросила трубку так, будто Соня ее разбудила. Она подумала, что, возможно, ошиблась номером, но лишний раз беспокоить не стала. Неделю спустя она позвонила еще раз, пораньше. Никак не верилось, что можно спать с человеком, сердце к сердцу, уткнувшись носом ему в шею, проводить вместе утра, глядя в окно на падающие снежинки, делиться с ним всякими историями, и вдруг этот человек исчезает и напрочь выкидывает тебя из головы!
На звонок никто не ответил, и тогда Соня позвонила родителям, представляя себе гостиную в Дели, где родители сидят в разных концах дивана, Мама сосредоточена на чтении, а отец время от времени искательно поглядывает на мать, как лучом вращающегося маяка касается ее взглядом мужчины, которого интересует женщина, ему незнакомая, взглядом мужчины свободного, не состоящего в браке, с оттенком изумления, – а потом встает, включает на полный звук телевизор и раздражается тем, что Мама как читала себе, так и продолжает читать.
А повар их, Чандубхай, в это время обычно спит, сложившись вдвое на кухонном столе, потому что родители следуют протоколу и ждут восьми часов вечера, когда наконец допустимо крикнуть ему, и тогда он выпрямится во весь рост, зажжет газ с помощью свернутого трубочкой обрывка клетчатой вощеной бумаги, в которой доставляют из лавки хлеб ломтиками, и подогреет то, что приготовил заранее, так что овощи все раскисли. На дальней горелке греется его собственный ужин из риса и дала[8], который он после того, как покончат с трапезой Мама и Папа, съест, сидя под лампочкой на полу и подложив под миску сегодняшнюю дневную газету, уже прочитанную Мамой и Папой. После ужина газета отправится в кипу старых газет.
Однако трубку никто не брал. Телефон звонил и звонил.
Глава 6
На званом ужине, который давали друзья Мамы и Папы, Нил и Далджит Сингх, детей никого не было, потому что в Индии в домах преуспевающих родителей из благополучного класса детей больше не водилось. Все дети были в Женеве, Гонконге, Сиднее, Лондоне, Нью-Йорке и Вермонте. Они были в Гарварде, Оксфорде, «Сименсе», ООН, «Майкрософте», «Эмнисти», «Сигрэме», «Маккинси», Всемирном банке, «Слоун-Кеттеринге» и Хьюитт-колледже. Мужчины после нескольких стаканчиков виски развеселились. Смеялись, хаха и хохо, и приставали к Нилу, который учился с Папой в школе Дун для мальчиков в Дехрадуне и только что вернулся из командировки в Москву, расспрашивали, так ли красивы русские женщины, как о них говорят.
– Что ж, это правда, возрастом до двадцати пяти можно увидеть немало красавиц, – высказал свое мнение Нил, – но после двадцати пяти они разом дурнеют и становятся – ну, как мешки с картошкой.
– То же самое и с пенджабками, – сказал Папа. – После определенного возраста женщины начинают расплываться.
Они взвесили достоинства женщин разных национальностей по всему миру: действительно ли бразильянки такие потрясающие?
– На пляже Ипанемы – да, но во всех остальных местах они такие же, как и мы, только им наплевать, как они выглядят в купальнике.
Дилип, обладатель брюшка, на которое безбоязненно можно поставить стакан виски, пригвоздил весь Ближний Восток:
– Как бы ни было распрекрасно лицо, когда видишь эти наросты, что ниже, хочется скрыться бегством.
Китай, Корея и Япония:
– Там проблема противоположная, – заметил остроумный Джехангир, – потому что там, где здесь слишком кругло, у них слишком плоско.
Американки:
– Здоровенные тетки, кого хошь поколотят.
Африканский континент даже не упомянули. Но зато согласились, что «итальянки и француженки – это да!»
Они толковали, и Мама заметила, что выражение лиц у них шалое. Вот они, лысеющие отцы семейств, полужуют, полупускают слюни. Обсудили кинозвезд и дикторш новостных передач. Обогнули весь земной шар и вернулись сюда, в столовую, где женщины: курты, длинные навыпуск рубахи ручной работы, поверх водолазок, и носки телесного цвета над жесткими джутис, туфельками, купленными на ярмарке декоративно-прикладного искусства, – не смогли выказать ни капельки остроумия. Напротив, принялись нападать на иностранок, которых мужчины одобрили: «Наши индийские женщины самые сногсшибательные!»
Мама сменила тему. Она указала на картину с изображением лошадей, висевшую над диваном. Кубизм она не любила, но речь завела не о том.
– Ужасно, что с ним делают эти головорезы, – посочувствовала она художнику Хусейну[9].
Не так давно религиозные чувства индуистов были оскорблены изящным рисунком Хусейна, изобразившего, как богиня Сарасвати сидит с обнаженной грудью, у ног ее вина[10] и павлин, а над головой – река, рыба и цветок лотоса. Рисунок, исполненный с любовью, вызвал лютую ненависть. Толпа ворвалась в художественную галерею, где были выставлены картины Хусейна, и все там переломала. Застольный разговор неизбежно перешел к нескончаемым вспышкам насилия между индуистами и мусульманами, разрушению мечети Бабри в Айодхье четыре года назад, в 1992-м, что в очередной раз обеспечило повод к неистребимому разжиганию ненависти.
Далджит и жена Джехангира, Марго, довольные, что женщин обсуждать перестали, с жаром повернулись одна к другой:
– Слава богу, наши дети не в Индии. Нашим деткам, баччам, лучше не возвращаться.
Феруза, ближайшая Мамина подруга, своих детей не имела, но и она согласилась:
– Обстановка в стране становится все более нетерпимой. Любой может оказаться не в том месте в неподходящий момент.
Завершилось застолье пирогом с крыжовником и заварным кремом. К прежней легкости настроение не вернулось, и Папа приуныл. Так хотелось немного повеселиться. Он хотел хаха и хохо, потому что среди друзей, а ничто так не свидетельствует о дружбе, как раскованный треп на самой грани приличия. Хуже того, когда женщины завели свои стенания по поводу антиклерикализма, темы давно изношенной, в его памяти всплыло кое-что не слишком приятное.
Когда индуистские националисты разрушили простоявшую много веков мечеть Бабри, Папа выбросил сласти, которые на радостях раздавали его сослуживцы из «Братьев Гупта»[11], где он служил исполнительным директором, и воскликнул, на манер древних ораторов: «Британцы победили!» Согласно его убеждениям, британская доктрина «разделяй и властвуй», стравливающая религиозные общины между собой, триумфально брала верх и после обретения независимости. Когда в 1984 году разгорелись индусско-сикхские беспорядки, Папа тоже заявил: «Британцы победили!», – но остался дома, в то время как многие из индусов наплевали на объявленный комендантский час и героически отправились спасать своих друзей-сикхов, пока те не сгорели вместе со своими домами.
Мама побуждала его поехать:
– Разве не следует убедиться, что с Нилом и Далджит все в порядке?
На что Папа ответил:
– Один человек ничего не может против толпы.
На самом деле Нил в тот день, торопясь поскорее домой, столкнулся-таки с осатанелой толпой. Видя, что машины останавливают и проверяют, нет ли там сикхов, чтобы вытащить их и заживо сжечь, он сорвал кару[12] с запястья, выбросил браслет из машины, развернулся и сумел добраться домой другим путем. Если бы он был в тюрбане, его бы не пощадили.
Мама и Папа возвращались со званого ужина, пьяный Папа уселся за руль и вел машину сквозь зимний туман – так же, как и другие гости.
– Вы, женщины, слишком чувствительны, черт возьми, себе же во вред. Накручиваете себя и реагируете на все слишком остро. Вгоняете себя в истерику и зовете беду.
На что Мама сказала, что Марго, Далджит и Феруза оценивают ситуацию рационально, ведь извечная индийская тьма, проявляя себя, с каждым разом становится агрессивней, потому что воспоминания о насилии зиждутся на воспоминаниях о насилии. И напротив, именно мужчины показались ей истеричными, когда сравнивали красоток из разных стран.
– Вы полвечера обсуждали женщин, как скот. Хоть бы в зеркало посмотрелись, прежде чем судить о людях по их внешности!
– О скоте не судят по внешности.
– И как вам только не надоело, – продолжала Мама, – бесконечно перечислять, что красиво, а что уродливо, все снова и снова – это просто болезнь какая-то! – И добавила: – Ты не знаешь ни ума своего, ни сердца, Манав. У тебя там сумбур и сумятица!
Папа наддавал газу, будто нарываясь на аварию, машину заносило на поворотах, и когда они подъехали к дому и Мама вышла, чтобы открыть ворота, Папа, въезжая, двинул прямиком на нее! Не отскочи она в сторону, ее бы задело, если б не раздавило совсем. Она посмотрела на него в свете автомобильных фар, и он ответил ей взглядом, глаза в глаза. Так Мама узнала, что, несмотря на свой хмель, несмотря на сумбур и сумятицу, которые у него в голове, очевидно было одно: он действительно хотел причинить боль жене.
Сущий ужас, что происходит в пылу ссор между супругами. Мама отважилась зайти в ледяную ванную, чтобы принять душ, и самой успокоиться, и в целом снизить накал ссоры. Трубы в ванной расползались по стенам вертикально и горизонтально – сантехник распилил, переставил, подогнал их под разными углами, перепробовал все с вывертом варианты и установил клапаны, чтобы справляться с хронически низким давлением и вечными воздушными пробками. Ничто не сработало. Стоило Маме повернуть кран, как послышался отдаленный ток воды, перекрытой собственным паром. Мама поежилась и еще покрутила – осторожно, мало-помалу, – пытаясь уменьшить подачу горячей воды до тоненькой струйки и смешать ее с нужной дозой холодной так, чтобы пар унялся. Трубы громыхали и сотрясались в приступе пустоты, в газовой колонке вода безрезультатно бурлила. Мама прыгала туда-сюда, пока издерганная вконец система не выбрала с драматической внезапностью тот момент, когда все завибрировало и напряглось, заикало и расплевалось, и забитая илом лейка душа вздрогнула, рявкнула и выплеснула на Маму все, что скопилось там из обжигающе сердитой воды и неопрятного пара.
Едва не сварившись, Мама вышла из ванной и услышала, как Папа говорит по телефону:
– Соня? Что случилось?
Мама поспешила отнять у него трубку. Они не перезванивались обычно в такое время.
Соня сказала:
– Несколько недель назад у Ласло случился нервный срыв. Мы нашли его замерзшим, со вскинутыми руками.
– Тот болгарский мальчик? Ты что, теперь одна в доме?
– Да. Приехала скорая и увезла его.
– Не оставайся там одна. Иди к Мари.
– Я не хочу закончить, как Ласло, – сказала Соня. – С меня хватит.
Той ночью, позже, Мама стояла, прислонясь лбом к оконному стеклу, такому холодному, что ломило голову, и смотрела туда, где в развалинах эйдги[13] в муниципальном парке за домом спал сумасшедший, где уходили во тьму ступени, ведущие вверх к минбару, откуда мулла читает проповедь. Эта эйдга была старше мечети Бабри – и когда же она развалилась, когда поддалась новой версии города? Мама не знала. И сейчас не ощущала ничего, кроме усталости, а ведь быть матерью значит сочувствовать своему ребенку, болеть за него душой.
А Папа в этот момент – каждая его пора источала злостные пары виски – чувствовал себя отвратительно виноватым: ведь раздавил бы жену, не отскочи она от машины. И поскольку его тяготило чувство вины, он мучился и досадой. Страдая, он хотел, чтобы жена сгладила это чувство, согласилась с тем, что, подумаешь, обычная пьяная ссора и не стоит зацикливаться. Вместо этого Мама ушла спать в комнату Сони, а за завтраком отказалась с ним разговаривать и дала понять, что не простит и не забудет, потому что бывает такое, что нельзя ни простить, ни забыть.
Из рабочего кабинета на Коннот-плейс, в коммерческом центре Нью-Дели, где Мама подслушать его не могла, Папа позвонил Соне:
– Слушай, Сону, помнишь, ты все плакала и говорила, что тебе одиноко?
– Мне сейчас еще сильней одиноко.
– Так вот, недавно твой Дададжи спросил меня, не захочешь ли ты познакомиться с внуком полковника. Помнишь ту алчную семейку, которая вечно просит прислать им супа, когда они болеют, и кебабов, когда поправляются?
– Еще бы!
Это был аллахабадский обычай, вспомнила Соня: бесконечный междусоседский обмен блюдами, то и дело ты видел, как их разносят по округе на подносах для завтрака, в термосах, на тарелках, увязанных в салфетки так, что уголки торчат, как кроличьи ушки.
– Дададжи сказал, они с Ба нанесли неофициальный визит семье, чтобы оценить ситуацию с мальчиком. Он, похоже, живет в Нью-Йорке, и ты могла бы, по крайней мере, с ним подружиться, когда поедешь туда работать.
Теперь Папа точно был убежден, что не было у него никакого позыва убить жену. Просто Мама пребывала в возбужденном состоянии после жуткого застольного разговора о толпах убийц. А он просто резковато рванул машину, и все. Он хороший муж и отец, и он верит, что его дочь сможет добиться всего, чего пожелает, но даже если она станет премьер-министром, он хочет, чтобы она получала поддержку в любви и в семье, а не только преуспевала в карьере.
– Так что, сказать полковнику, чтобы они действовали в этом направлении?
Охваченная отчаянием и стремлением отомстить Илану, который сказал: «Дорогая, ты ж моя дорогая», Соня согласилась.
– Отчего же не познакомиться с человеком, которого знает твоя семья, и ты для него не тот, кем можно просто так взять и попользоваться.
– Только отнесись к этому с легкостью, хорошо? Если получится, ладно. А не получится, значит, так и должно быть. И Маме – ни слова, она рассердится, что я поднял этот вопрос. Она у нас совершенно противоестественная мать.
Глава 7
Когда в марте колледж Хьюитт открылся на весенний семестр, еще стояли холода, и машины возвращающихся студентов и преподавателей взбирались в гору, совершая путь, обратный тому, который проделали в декабре. Одри Хонг в ее гигантском внедорожнике, серебристой капсуле с климат-контролем, которая передвигалась бесшумно; Айла Тьюксбери, родившаяся в пассажирском автобусе, украшенном радугой; Орландо Мачадо, испанец с корнями в Гаване и Майами; кроткий нравом препод итальянской лирики, который, опасаясь спугнуть спаривающихся лис, если таковые случатся, вел свой автомобиль так медленно, что копы оштрафовали его за создание аварийной ситуации на дороге.
К апрелю подул ветерок, и сквозь заросли папоротника пробились молодые побеги. В мае Вермонт вступил в краткий, прозрачный период всего в крапинку: медуницы и морошки, рисунком в горошек дождика, который пробуждал к цвету сирень, так что та испускала аромат гроздьями звезд. Лягушачья икра стекала по стеблям; пенье птиц стало таким сладким, что тем, кто разочаровался в любви, невмочь было слышать их трели: «Хочу, хочу! А ты хочешь?»
Соня, завершая свою дипломную работу – отчасти по литературе, отчасти по литературному мастерству, – сочинила версию того, что произошло с ее теткой:
В полночный час, через двадцать пять лет после того, как его мать, лежа на смертном одре, взяла с него клятву, что он расстанется с Миной Фой, Эрнест, истинная любовь Мины Фой, вернулся. Он прокрался к окну Мины Фой и прокричал совой: чиррур-чиррур! – как сама Мина Фой научила его, когда они были возлюбленными. Мина Фой открыла окно.
– Прости меня, Мина. Я горько ошибся.
Но сова больше не жила на дереве за окном, незнакомое «чиррур» всполошило собак из барака прислуги. Они подняли лай, и еще одно окно вспыхнуло, осветив Эрнеста, теперь грузного и лысеющего, оседлавшего водосточный желоб.
– Ты?! – прогремел Дададжи. – Пошел прочь с моего двора!
– Мерзавец! – сказал он на следующее утро за завтраком. – Думает, можно бросить тебя и сбежать, а потом вернуться, как ни в чем не бывало!
– Но разве, когда кто-то просит прощения, не следует это принять? – спросила Мина Фой. – Может, он просто дал слабину. Или, может, это его мамаша запретила сыну жениться на мне, потому что ее судьба так жестоко с ней обошлась, что ей хотелось разрушить счастье и всех остальных тоже.
– Мужчина, который проявил слабость один раз, проявит ее снова и снова. Мужчина, который предал однажды, предаст опять.
Видя, что сорокашестилетнюю дочь этот довод не убедил, Дададжи пригрозил:
– Все помрут от смеха над вами: сошлась безмозглая парочка!
– Да кому тут смеяться?
Дададжи отказался от ужина, поджал губы, уставился в никуда, поднял руку и бессильно уронил ее на стол. И лекарства принимать отказался. «Я никому не нужен». Смотрел на них несчастными глазами человека с сетчаткой в рубцах, который вскоре вконец ослепнет.
Мина Фой собрала все свои силы:
– Папа, я боюсь стареть в одиночестве.
– Ну и что тут такого? Мы же с твоей матерью так стареем, – ответил он.
– О чем ты говоришь? Я здесь, всегда рядом, днем и ночью, забочусь о вас.
– Ты здесь только потому, что тебе пойти некуда. Дети заботятся о себе, вот что ты познаешь как родитель.
Путаясь пальцами в петлях своего кардигана, то расстегивая его, то застегивая, Мина Фой выпалила:
– Само! Ваше! Существование! Зиждется! На Моем! Несчастье!
Выговорив такое, она испугалась до тошноты, что останется без поддержки родителей, если что-то снова пойдет не так, как это доподлинно случалось в прошлом, и отправила Эрнесту записку, в которой говорилось: «Слишком поздно, наше время вышло. Я нужна своим родителям».
На следующее утро, догадавшись по ее несчастному виду, что дочь сдалась, Дададжи повеселел. Чтобы побаловать его, Ба велела приготовить любимый им пудинг с джемом, а Мине Фой было позволено еще раз вкусить отцовской шутливости, ответив на вопрос: «Какое государство меньше всех в мире?» Сказать «Ватикан» она отказалась, хотя раньше этот простой вопрос ей уже задавали.
– Что такое? Почему такое лицо? – спросил он. – Боже мой, можно подумать, ты проглотила корову!
Соня, работая над этим рассказом, чувствовала себя виноватой. Не предает ли она свою тетку, которой и без того хватило предательств? Также волновало ее, не навлечет ли она на себя проклятие. Разве ты не становишься тем, что пишешь? И хотя Илан и предложил ей написать про Мину Фой, он также советовал Соне умолчать о браке, который был устроен для Мины Фой после того, как Эрнест сдержал клятву, которую дал своей матери, потому что байки про браки по договоренности мало чем отличаются от ориенталистских басен про обезьян. История про брак по договоренности, пусть даже он закончился разводом шесть месяцев спустя, выглядела сразу и правдивой, и лживой. Правдивой, потому что она вправду произошла. А лживой потому, что она скармливала Западу Восток в том виде, в каком Запад хотел Восток потреблять. Читательские ожидания делали эту историю лживой. Вырви ее из контекста, и все, это ложь. Стараясь не напирать на ориентализм, Соня написала, что Мина Фой ела груши, а не розовые гуавы из сада, за которым шумело шоссе.
Профессору Конти рассказ так пришелся по нраву, что он в Мину Фой влюбился. Персонаж второстепенный, который в жизни каждого брезжит где-то на заднем плане, может выйти на первый план. Это тоже действие беллетристики: нелюбимые притягивают любовь и сочувствие.
В качестве теоретической части своей дипломной работы Соня написала трактат о том, как магический реализм перерастает в ориентализм. Правда ли, что ее рассказ про мальчика-обезьяну был плохо написан, или, как предположил Илан, в нем фатально недоставало ощущения подлинности?
В культурах Латинской Америки, Азии и Африки, писала Соня, много доморощенной магии. Слухи о привидениях распространялись в народных сообществах, особенно там, где не было электричества. Суеверия наделены всем ресурсом искусства. Фантастическая повесть являет собой еще один вид зеркала, еще одну метафору, вольную разоблачить пороки общества, чудовищную жестокость и разложение, выходящее за рамки рационального понимания, вольную припечатать диктатора так, как впрямую никогда не посмеешь. Кроме того, достижима оказывалась и практическая цель – перемещаться во времени и пространстве, выявляя закономерности и связи, недоступные реалистической книге в реальном времени. Соня ссылалась на Булгакова и Динесена, Кальвино и Рушди, Моррисон и Маркеса.
Термин «магический реализм», придуманный полузабытым немецким ученым в 1920-х годах, был подхвачен западным миром и использовался для описания мира не-западного, но затем не-западный мир, этого было не избежать, сам поверил в то, что оно так и есть, и устыдился того, каким он предстал в глазах Запада. Отрекся от собственных мифов, от своих же пророческих снов. Принялся описывать себя способами, вытесненными из себя самого. Как, в самом деле, соотносится магический реализм с мифом, сказкой, научной фантастикой, фэнтези, басней, религией?
Соня раздумывала над тем, как завораживающе действуют на белых людей павлины, муссоны и базары с лотками экзотических специй… Это экзотика для кого? – могли спросить вы, однако же присутствовала законная обеспокоенность тем, какой Индия предстает перед большим внешним миром, как отмахнуться от опасений, что рассказы о ней, обесцененные тиражированием россказней, цветистых снаружи и пустых внутри, сказываются на престиже нации, унижают ее духовную сущность, отвлекают внимание от острой необходимости осветить огромное непознанное пространство, рассказать о миллионах людей с устремлениями просвещенного класса и о том, как обыденна здесь бедность. Исчезнет ли эта дилемма, если поток историй станет обильным, как сама жизнь?
