В истории умственного развития России Ломоносов представляется с первого взгляда исключительным явлением. После его смерти, последовавшей в 1765 году, самые просвещенные из его соотечественников смотрели на него, как лишь на поэта и оратора. Его труды в области естественных наук, философии, даже русской истории оставались неизвестными или непонятыми; некоторые его научные идеи, упав на бесплодную почву и встретив равнодушное к себе отношение, приобрели известность лишь гораздо позднее и под видом новшеств иностранного происхождения. Заслуги его в этом отношении были серьезно оценены на его родине только во второй половине XIX столетия и, за исключением одинокого исследователя, Д. М. Перевощикова, который еще в 1831 году указал на него, как на предшественника Румфорда, русские естествоиспытатели, воспользовавшиеся его трудами и открытиями – Щуровский, Борисяк, Леваковс-кий, – являются все нашими современниками.
Зимою 1731 г. в Москве появился молодой крестьянин 17–18 лет – год рождения этого замечательного юноши окончательно не установлен. Откуда он пришел? Из окрестностей Архангельска, города, где Петр впервые обучался мореходству. Этот край заселен был бедными рыбаками. Почему сын одного из них, помогая отцу закидывать или чинить сети, кормившие его семью, одновременно пользовался каждой свободной минутой, чтобы выучиться читать? Вероятно, потому, что Петр заглянул в этот уголок. Каким образом этот юноша нашел затем у соседей-рыбаков и у дьячка своего прихода псалтирь, учебник грамматики, арифметики, богатства, столь редкие даже в высших классах страны? Каким образом, наконец, исчерпав все местные средства для начального образования, он решился тайком покинуть родительский дом и отправиться в большой город, где, как ему сказали, он найдет школы? Ключ к этой разгадке нужно опять-таки искать в деяниях Петра Великого. Преобразователь, мимоходом, бросил на севере России горсть просветительных семян, и этот юноша, устремившийся в Москву, – являлся всходом его посева. Этот юноша стал тем давно жданным, возвещенным Петром, первым русским работником, который заменил иностранцев в деле просвещения России и сделал их пребывание здесь ненужным.
В Москве он проводит первую ночь на рыбном рынке, укрывшись в заброшенных санях. Он силен и вынослив. Затем он стучится в двери Славяно-Греко-Латинской академии. Кто вы? – спрашивают его. – Сын священника. Согласно легенде, он, в надежде на хороший прием, дал подобный ответ, лишь наполовину ложный: мать его принадлежала к духовному званию, и юноша в течение некоторого времени исполнял обязанности псаломщика в деревенской церкви: потому у него навсегда осталось твердое знание церковно-славянского языка и глубокое религиозное чувство. Паспорта были тогда еще неизвестны в России; проситель внушал доверие, его приняли и оставили в академии. Получал он по 3 коп. в день, на что должен был кормиться, одеваться и покупать себе книги. И он действительно покупал их на эти деньги, съедая в день на 1/2 коп. хлеба и выпивая на 1/2 коп. квасу. Он превратился в колосса и оказывал такие быстрые успехи в учении, что начальство сочло полезным послать его в Киев, в то время пользовавшийся славой умственного центра. Быть может, от него просто хотели избавиться. Он был умен и прилежен, но непокладистого характера. Его новые учителя нашли его слишком беспокойным и поспешили отправить его обратно в Москву, где он уже примирился было с мыслью принять духовный сан, хотя и не имел к этому особого призвания, когда в 1735 г. пришел из Петербурга приказ послать туда 12 лучших учеников академии для гимназии, терпевшей в них недостаток. Ломоносов попал в число избранных; в скором времени счастье снова ему улыбнулось, и его отправили заканчивать свое образование в немецкие университеты. Он следовал по пути, начертанному Петром для национального образования.
Его покровители желали, чтоб он посвятил себя горнозаводскому делу. Но они не принимали в расчет его гения – родственного гению самого Петра и большинства богато одаренных русских людей нашего времени, как и великих людей 17-го и 18-го столетий, – гения, противившегося, даже на Западе, современной специализации. В учебные часы, во время своего пребывания в Ней-Руппине, Фридрих Великий приготовлялся к обязанностям короля, делая физические опыты и сочиняя стихи. В Марбурге и Фрейберге, слушая лекции Вольфа и Генкеля, Ломоносов писал поэмы. В 1739 г. он послал в Петербург оду на взятие Хотина, положившую начало новой эре в истории русского языка и литературы. По форме это произведение походило по поэму Гюнтера, написанную по случаю заключения Пожаревецкого мира; по смыслу оно открывает совершенно новый для этой эпохи взгляд на русскую историю.
Образы Ивана Грозного и Петра Великого появляются в ней в новом, неизвестном до тех пор символическом сочетании. Преобразователь и его предшественник являются вождями своего государства в его борьбе с варварской Азией. Они, представители народа – «в труд избранного» суровой и славной судьбой. И ода эта не только поэма – она является вместе с тем и преобразовательной попыткой. Ломоносов старается внести новое стихосложение, элементы которого он едва себе усвоил, и придать ему смысл более подходящий к духу языка, находившегося еще в периоде формации; присоединяя теорию к практике, он прибавляет к этому стихотворению целую диссертацию и развивает, стараясь их исправить, взгляды Тредьяковского на необходимость дать русской поэзии тоническое стихосложение. Но в теории он не силен. Возвысившись позднее до некоторых оригинальных и сильных мыслей, до особенно глубокого понимания органической природы языка, он тем не менее навсегда сохранил отпечаток удручающих уроков риторики, полученных им в Москве. В борьбе с разнородными элементами, занесенными в русскую литературу историей, церковью и преобразованиями Петра, ему не удалось разобраться в них научным образом. Он даже силился узаконить это разделение, выдумав странную классификацию речи, в виде трех стилей: высокого, среднего и низкого с выбором соответственных слов и оборотов речи для каждого из них. Но его вдохновение было выше его рассуждений. Инстинктивно в своих первых стихах, написанных в Германии между лекцией математики и лекцией по естественной истории, он уже почти выбирается из этого элементарного хаоса. И если в хвалебных одах, сочиненных для Елизаветы, он остается верным схоластическим образцам, в других случаях, в минуты непосредственного творчества, в его заметках, бегло набросанных, в некоторых поэмах, даже в некоторых трактатах, увлеченный вдохновением и захваченный сюжетом, он забывает свою систему и, черпая отовсюду, создает новый литературный язык. Этот простой, ясный, сильный и богатый язык приближается к языку Пушкина; быстро распространившись благодаря плодотворной музе, он становится, хотя и в менее благородной и обаятельной форме, общеупотребительным и постепенно заменяет варварское и смешанное наречие предыдущих поколений. Каким образом? Почему? Да просто потому, что в творчестве Ломоносова заключалась скрытая и бессознательная работа тысячи колеблющихся умов и лепечущих уст, и потому, что он оказался только общим рупором, собравшим звуки с четырех концов земли, чтобы гармонизировать их в своей звучной речи.
В 1741 году будущий великий писатель вернулся в Россию; ему предшествовали нарождавшаяся слава и менее лестные слухи об его поведении. Хваля его способность и прилежание, немецкие учителя изображали его порядочным повесой. Эту черту он тоже унаследовал от Петра Великого и его расы; он носил в себе избыток жизненных сил, подымавшихся и бивших через край во всех направлениях. Он был слишком буен и шумлив. Он женился на дочери маленького портного в Марбурге, и он был завербован в пьяном виде в солдаты прусскими рекрутскими наборщиками. По приезде в Петербург он не посмел продолжать своих проказ: Ломоносов не забывал своего происхождения, и этот крепко сложенный гигант со своими буйными проявлениями характера выказывал нередко большую гибкость. Он представился сперва очень смиренным, покорным, маленьким, даже перед немцами в Академии. Он пишет Шумахеру письма, признавая его за своего единственного покровителя. Он сочиняет оду на рождение маленького императора Иоанна Антоновича, другую на Вильманстрандскую победу, одержанную над шведами. При восшествии на престол Елизаветы он переводит торжественную оду Штелина. Он ведет себя, как настоящий царедворец, и таким образом ему удается получить в 1742 г. место адъюнкт-профессора. Профессора чего? Химии, минералогии, стихосложения и стиля. Необыкновенное смешение!
Но вслед за тем завязывается борьба между Шумахером и Нартовым, и тут у великого мужика природа берет верх. Само собой разумеется, что он становится на сторону своего соотечественника против немца и, давая полный простор своему темпераменту и силе, избивает парикмахерским манекеном садовника Академии, тоже немца, по фамилии – Штурм. Немного позднее, в апреле 1743 года, входя в зал конференции, он, будучи в нетрезвом виде, оскорбляет профессоров, подчиненных Шумахеру, называет последнего вором и грозит побить его сторонников. Его сажают в тюрьму, и он, в свою очередь, находится под угрозой кнута. Но как отдать в руки палача человека, стихи которого читаются всеми? Даже самой Елизавете доставляет удовольствие повторять стихи, где он говорит, что душа Петра Великого унаследована его дочерью. Она заступается за него, и профессор стихосложения отделывается потерею своего полугодового содержания.
Вскоре после этого назначение Разумовского президентом Академии изменило положение Ломоносова. Новый устав открыл русским вход в святилище, куда еще никто из них не проникал, и Ломоносов с Тредьяковским проложили туда дорогу ботанику Крашенинникову, математику Кобельникову, Попову, Козицкому и другим. Уход немца Гмелина доставил Ломоносову кафедру химии и, начиная с 1746 г., он ввел популярный курс экспериментальной физики, имевший известный успех. В 1746 г. он напечатал риторический трактат; это было первое сочинение этого рода, появившееся на русском языке. Год спустя, продолжая свои опыты над окраской стекла, доискиваясь и отыскав секрет составления берлинской лазури и венецианского лака, он вместе с тем составил по этой специальности русский словарь. И, несмотря на это, его поэтическое вдохновение не иссякало. Все современные события вдохновляли его, иногда и не без пользы для его кармана, как например в 1752 году: он сочинил оду на отъезд Елизаветы в Москву, когда Воронцов советовал ей предпринять это путешествие, а Бестужев против него восставал, и заручился таким образом благосклонностью вице-канцлера и самой императрицы, пожаловавшей ему 2000 рублей.
Поэзия и политика приблизили его к И. И. Шувалову, и фаворит указал ему на другое поле его неутомимой деятельности: на изучение национального прошлого, уже предпринятое было Ломоносовым, хотя и довольно неудачно, в его пререканиях с Миллером. Смело, добросовестно он принялся за дело, собирая документы, справляясь в старых хрониках. Но, сделавшись в то время фабрикантом цветного стекла и директором стеклянного завода, он был отвлечен от исторического труда своими промышленными заботами. Когда же Шувалов высказывал по этому поводу свое неудовольствие, он отвечал: «почему ученому быть бедным?» и указал на Ньютона, жившего в богатстве, и на Вольфа, приобревшего почести и состояние своими трудами. Я не поручусь, что баронское достоинство немецкого ученого не дразнило его воображения. Для своего завода он получил землю и крепостных, и это делало его почти дворянином. Он не был лишен тщеславия, доказательством чему служит тот случай, когда он разорвал список профессоров только потому, что имя его было поставлено в нем по алфавиту, и когда добивался вице-председательства в Академии. Подобно тому, как он намеревался нарушить алфавитный порядок, он, попав в Академию, тоже не признавал здесь никакого порядка и старшинства, решительно становясь выше всех приобретенных положений и всех авторитетов. В спорах и столкновениях, беспрестанно вызываемых им, он неизменно был виновен, но искупал свою вину или учебником грамматики или атласом, иногда – новой поэмой, вызывавшей общий восторг.
Он обладал чрезвычайной трудоспособностью и проводил, по свидетельству своей племянницы, целые недели в лаборатории или рабочем кабинете, питаясь только куском хлеба с маслом и стаканом пива; он напоминал своей страстью к науке западных гуманистов 16-го века, подражая их способу аргументации в борьбе с фанатизмом и невежеством. Обладая ясным, методичным умом, хорошо дисциплинированным, и большими организаторскими способностями, оригинальностью и склонностью к независимости, которая вытекала из его авторитетности, он легко мог, пробегая обширное поле современной науки, порой и заблудиться; но вместе с тем он, согласно мнению своих почитателей, указал и новые пути в различных направлениях своим современникам и преемникам. В речи, произнесенной им 26 ноября 1753 г., он сам доказывал свое первенство перед Франклином в создании теории электрической силы.
Строя эту теорию на быстром наступлении сильных холодов, явлении, свойственном России, он считал свое первенство перед Франклином доказанным именно этим доказательством, и русские специалисты еще и теперь допускают, что некоторые наблюдения, сделанные им в этом направлении, а в особенности над прониканием верхних слоев воздуха в нижние и над вызываемым вследствие этого понижением температуры, дали ему материал для совершенно новых выводов. В июле 1756 г., рассуждая о происхождении света и доказывая единство сил природы в образовании света, теплоты и электричества, он сводил, наперекор Ньютону и Гассенди, разнообразие этих явлений к простой разнице в формах молекулярного движения тел, и, по-видимому, действительно первый высказал идеи, развитые впоследствии Меллони, Карно, Грове, Фарадеем и Гельмгольцем.
Впрочем, мне сдается, что этот вопрос большого значения не имеет. В общем научные теории Ломоносова не особенно отличались от круга идей и понятий, присущих его времени, и когда он в них расходился со своими немецкими учителями, то чаще всего впадал в парадокс или схоластику. Его общий взгляд на природу был в гармонии с духом его века и даже с общим умственным направлением его отечества, т. е. по преимуществу философским или физико-богословским. Немецкие ученые, между прочим Шлецер, упрекали его в том, что он был натуралистом в истории и философии. Нетрудно защитить его от этого обвинения, которое в некоторых своих частях могло бы сойти в настоящее время за высшую похвалу. Некоторые его попытки применить к истории и филологии аналитический метод естественных наук, противопоставив результаты, полученные таким путем, современному догматизму и знаменитому афоризму: «Посредством наблюдения приходить к теории, посредством теории исправлять наблюдения» – вполне определяют труды Ломоносова на этом пути. Но он никогда не был сознательным и последовательным материалистом, будучи для этого слишком великим поэтом и слишком большим врагом скептического рационализма Вольтера, нечестивые выходки которого его оскорбляли.
Он был сыном своего времени, той эпохи, когда в Германии даже Эйлер называл себя спиритуалистом и верующим. Но достаточно и того, что мы видим его захваченным научным течением и если и не стоящим выше своих западных соперников, то по крайней мере на одном уровне с ними, чтобы мы сочли его, вспомнив его происхождение и окружавших его современников, более чем достойным памятника, воздвигнутого ему его соотечественниками в Архангельске.
Будучи головой выше своих немецких учителей в умственном отношении, он уступал им в характере и поведении; во внешних приемах он был не только неучтив и непристоен, но груб и до дикости раздражителен.
Не следует, однако, забывать, какова была среда, где он жил, и сколько она заключала в себе действительно раздражающих черт. Когда он согласился с основною идеей книги Фонтенеля о многочисленности миров, переведенной кн. А. Д. Кантемиром и напечатанной в 1740 году, то слыл некоторое время за богоотступника и подвергся преследованиям Синода! «Если бы планета Марс имела обитателей, кто бы их крестил?» – возражали члены этого собрания. При известии о смерти великого человека, будущий император Павел, которому тогда было 10 лег, воскликнул: «Ах, этот дурак умер; наконец-то мы избавились от него. Он стоил дорого и ничего не делал». Ребенок являлся лишь эхом. Очень ценимый, как поэт, Ломоносов, как ученый, был вообще не понят. Он обращался к публике, которой были недоступны теоретические формы мысли и которая была упорно привязана к поверхностному, чувственному и суеверному понятию о мире, публике свято хранившей легенду о склянке воды, завещанной Петру Великому графом Брюсом, ученым, при жизни прослывшим колдуном и приводившим в ужас жителей Москвы подозрительным светом, исходившим из его лаборатории, устроенной в Сухаревой башне. Окропив этой водой тело своего друга, Петр должен был вернуть его к жизни. Он сделал этот опыт и, замечая, что чудо совершается, в ужасе отшатнулся и разбил склянку, чтобы не дать осуществиться колдовству. Ломоносов знал, что на самом деле Брюс пережил Петра на 10 лет; но ему, по всей вероятности, не удалось бы убедить в этом своих читателей и слушателей. А читатели его научных трактатов никогда многочисленными не были. Одно время был поднят вопрос о вычете пяти процентов из содержания всех чиновников для обязательной покупки книг. Даже как поэт, автор стольких популярных произведений, положенных на музыку, беспрестанно повторяемых и распеваемых, должен был испытать на себе влияние той атмосферы, среди которой Тредьяковский, принужденный исполнять роль придворного шута, когда-то получал больше палочных ударов, чем похвал. Конечно, со времени Анны Иоанновны до Елизаветы, от Волынского до И. И. Шувалова, умственная и литературная жизнь в России сделала по пути нравственного совершенства значительный шаг вперед, обещавший наступление лучших времен. Шувалов уже играл роль мецената с некоторым изяществом и благородством. Это не мешало ему, однако, вызывать между Ломоносовым и Сумароковым столкновения, часто доходившие до кулачного боя, и я смело утверждаю, что и по сю пору даже в России потомство не сумело воздать должное в полной мере этому крестьянину, заслуги которого не имеют себе равных в его отечестве. Пушкин отказал в признании за ним поэтического дара, и я уже восставал против этого несправедливого приговора. Но я охотно соглашусь, что этот спор не имеет большого интереса. В поэзии, литературе и науке Ломоносов не является более или менее славным соперником какой-либо русской или иностранной знаменитости. Он прежде всего – предок, предшественник и инициатор. Его стихи не могут сравниться со стихами Пушкина, но, не будь его, автор «Евгения Онегина» не мог бы написать своих. Ломоносов не художник слова; он был сын своего времени, а тогда искусство еще не родилось. Ему недоставало изящества формы и тонкости чувства; но он обладал вдохновением, героической ширью и мужественной силой и вмещал в себе всю душу великого прошлого своего народа, родившего его, и его великого будущего, возвещенного им. Он заключал в себе несколько веков истории, где без него царствование Елизаветы не заняло бы столь видного места. Он к тому же был и государственным деятелем и некоторые его сочинения, появившиеся только в 1819 году и то с пропусками, еще и теперь поражают смелостью взглядов на некоторые вопросы политического и экономического порядка.
Я не упомянул о его трагедиях. В произведениях этого рода его затмил Сумароков. Тем не менее Сумароков был бы ничтожеством, если бы ему не удалось связать свое имя с возникновением русского театра. Именно с этой точки зрения и нужно судить о всех представителях этого времени, когда зарождался в России новый мир. Путем театра в ней пробудилась артистическая жизнь, и поэтому я должен посвятить несколько страниц этому предмету, который сам по себе представляет лишь посредственный интерес.
Рисуя картину царствования Анны Иоанновны, я отметил появление франко-итальянского элемента, стремившегося заменить собой немецкий, в придворных представлениях, единственной артистической и литературный арене, существовавшей в то время в России. Во времена Елизаветы этот элемент добился полного торжества. Итальянская опера под управлением Арайя имела еще более многочисленную труппу и еще более избранных артистов, нежели при Анне Иоанновне. Тогда же был учрежден постоянный театр французской комедии, и в 1754 году, во время пребывания императрицы в Москве, ввиду явного предпочтения, отдаваемого публикой французскому театру, был закрыт немецкий театр, существовавший в этом городе. Играя в Петербурге, французские комические актеры составляли в это время очень шумную и беспокойную компанию, заставлявшую говорить о себе даже вне стен театра. Один из этих артистов, Моремберг, сделался дипломатом, и в 1757 году маркиз Лопиталь пользовался его услугами. Другой – Чуди, сын советника Мецкого парламента, принял в России фамилию кавалера де Люси и делил свой досуг между политикой и литературой, состоя то секретарем барона Строганова, то шпионом на жалованьи И. И. Шувалова и редактором «Литературного Хамелеона». Мы встретимся еще с ним в истории дипломатии этого царствования. С другой стороны Ландэ образовал русский кордебалет, вскоре удививший своим искусством иностранцев, посещавших Петербург; первые артистки его соперничали со знаменитой Фузани.
Нетрудно объяснить быстрое усвоение этой формы искусства. Она еще и теперь ярко блещет в России. Но вне ее, в области пластики России, история искусства времен Елизаветы сливается, наоборот, с историей французских и итальянских артистов, французских в особенности, привлеченных русской императрицей. Петр Великий набирал главным образом инженеров, архитекторов и ремесленников; его дочь имела другие заботы и добивалась иного, хотя она и смотрела на знаменитых художников и скульпторов, которыми она старалась себя окружить, лишь как на украшение своего двора, и, казалось, вовсе не заботилась о поощрении в этом отношении местных талантов. В 1756 году она велела написать свой портрет французу Токе и итальянцу Ротари, а в 1758 г. выписала Луи-Франсуа Лагренэ, оставшегося в России до 1780 г. Чтобы дать ему занятие, а также уступая желанию И. И. Шувалова, она способствовала восстановлению Академии художеств, учреждению, захиревшему со времени Петра Великого. Лагренэ стал ее директором, а Луи Жозеф Ле Лоррэн – профессором. Но эти мастера не создали русских учеников и петербургские красавицы, желавшие передать свои черты потомству, были принуждены, после отъезда Токе, прибегать к кисти Ван-Лоо. Национальное искусство медлило расцветать при этих условиях, тем не менее сила общего увлечения всеми формами местной культуры была такова, что немец Штелин, живший в России с 1735 г. и носивший странное звание «профессора аллегории», взял на себя в это время скромную, но полезную инициативу. Он стал собирать редкие образцы национальных произведений, портреты, картины, гравюры; которые ему удавалось открыть, и составил многочисленные заметки для истории этих безвестных начинаний. Ему не помогали в его работе; поощрения и щедроты Елизаветы были направлены в другую сторону. В 1743 г. она дала 200 рублей Ивану Вешнякову за свой портрет, написанный для Сената; но крупный заказ того года – двенадцать портретов для русских посольств в иностранных государствах – должен был исполнить опять-таки иностранец, француз Каравак, бездарный живописец: ему и заплатили соответственно его таланту – 1200 руб. за дюжину портретов. В 1747 году Вешняков занялся копией портрета Екатерины I с немецкого оригинала; среди художников граверов, работавших над воспроизведением различных портретов Елизаветы, лишь один носил русское имя – Иван Соколов. История русского театра того времени более замечательна.
Его успех объясняется только тем взрывом естественных сил, на который приходится постоянно ссылаться для истолкования различных явлений эволюции, России того времени, полных неожиданностей. Из всех выражений художественной мысли сценическое искусство, конечно, наиболее доступное. Мы все более или менее актеры. Поэтому было вполне естественно, что художественное чувство русского народа вылилось прежде всего в эту форму. Зародился русский театр быстро и внезапно. Еще в 1749 году Сенат дал привилегию немцу Гильфердингу для представления комедий и опер в Петербурге, Москве, Нарве, Ревеле, Риге и Выборге. Собственно говоря, тогда о русском театре не было и помину. Русские народные представления давались по праздничным дням в Петербурге и Москве при содействии молодых канцелярских писцов: они не выходили их цикла древних мистерий, диалогов и драм, изображавших картины из древней истории священного писания. Между прочим, представляли мистерию Рождества Христова, но по приказанию набожной Елизаветы, личность Св. Девы была заменена иконой, которую приносили на сцену всякий раз, как Божия Матерь должна была бы появляться. Высшие классы общества не принимали вовсе участия в этих грубых развлечениях; они предоставляли их простому народу, наслаждаясь сами лишь итальянской оперой, французской комедией и балетом; к тому же по причинам политического порядка постановка русских спектаклей в частных домах была воспрещена.
Однако вскоре произошло событие, оказавшее большое влияние на будущность русского искусства в этом направлении. В 1747 году воспитанник Кадетского корпуса Алексей Петрович Сумароков поставил русскую трагедию своего сочинения «Хорев»; сюжет ее был заимствован из русских былин; пьеса имела блестящий успех. Ломоносов только что приучил слух своих соотечественников к гармонии национальной поэзии; даже при дворе стали повторять отрывки из «Хорева». Французская комедия потеряла часть своего обаяния, и Елизавета, имевшая особые причины ценить представления, даваемые в Кадетском корпусе, разделяла общее увлечение. В 1750 году Сумарокову приказано было выбрать среди воспитанников корпуса нескольких актеров и организовать при их участии правильные представления русских трагедий. В сочинении этих трагедий Тредьяковский и Ломоносов должны были сотрудничать с автором «Хорева»; школа превратилась в театральное фойе и при дворе, как и в городе, все говорили не иначе как александрийскими стихами. Но эти представления, завоевавшие себе столь крупный успех, были доступны только весьма ограниченному кружку лиц. Вследствие этого, указом 21 декабря 1751 года снято было запрещение, наложенное на домашние спектакли. Однако все это касалось лишь избранного общества, и большинство публики должно было довольствоваться представлениями, даваемыми под управлением Гильфердинга французом Саргэ с участием ученой лошади, привезенной из Риги.
Внезапно, в январе 1752 года, в Петербурге распространился слух, что в Ярославле существует театр, вмещающий тысячу зрителей, где купеческий сын Федор Григорьевич Волков дает представления в прозе и стихах. Мы находим в его лице типичный пример художественного призвания, направленного на этот путь при отсутствии каких-либо специальных дарований. Волков не был ни актером, ни художником; но он родился вообще артистом. С детства он рисовал, писал, лепил. Пребывание в течение нескольких лет в Москве развило в нем вкус к театру и посещение итальянской оперы в Петербурге незадолго до того вскружило ему голову. Он осмотрел театр, сделал заметки, нарисовал план и, вернувшись в Ярославль, устроил сцену в своей квартире.
Не следует забывать, что то была эпоха, когда во Франции увлечение театром завладело всем обществом. Эти течения чрезвычайно заразительны, хотя способ их распространения относится к числу непонятных явлений интеллектуального мира. Молодой ярославский мещанин, никогда не бывавший в Париже, находился, несомненно, под влиянием представлений, даваемых у герцогини Вильруа, у принца Конти и у герцога де-Грамон. Весь город посещал его театр, так что в скором времени зрителям стало тесно, и денежный сбор, произведенный среди них, покрыл расходы по устройству другого, более обширного театрального зала, где Волков был архитектором, машинистом, декоратором и главным актером. Когда Петербург узнал об этом, то пришел в негодование, что провинциальный город его опередил, и сенатским указом приказано было выслать к Невским берегам труппу, декорации и костюмы.
Сначала труппа вызвала лишь разочарование. Ярославские актеры должны были учиться еще многому, и сам Волков, в особенности, усвоил себе некоторые приемы и даже ужимки итальянских образцов, изученных им в опере, но применение их к обычному репертуару давало плачевные результаты. Он говорил речитативом. Его все-таки оставили в Петербурге и он образовал вместе с двумя товарищами ядро новой труппы, игравшей с 1756 г. в новом театре, выстроенном в столице. Волков исполнял с одинаковым успехом трагические и комические роли, а один из его товарищей, Дмитревский, был послан в Париж и Лондон для усовершенствования в своем искусстве.
Елизавета настолько благосклонно относилась к актерам, что позволила им даже носить шпагу, хотя эта привилегия принадлежала в России, как и в других государствах, одним дворянам. Мера эта, по словам приказа, имела целью «поднять во мнении общества ремесло этих артистов и возбуждать у них дух благородной гордости». Не забудем, что это было в то время, когда в Париже телу Адриены Лекуврер было отказано в христианском погребении.
В 1759 году другой русский театр был основан в Москве; он стал победоносно соперничать со знаменитой труппой Локателли, переехавшей в Москву вследствие того, что она не делала более сборов в Петербурге, несмотря на присутствие в ней красивой певицы Мантованины и знаменитого кастрата Манфредини. В 1762 году Локателли объявил себя банкротом. Открывшееся течение было непреодолимо, и сам Арайя начал писать свою музыку на либретто, сочиненные Сумароковым. Таким образом в 1755 г. написана была опера «Цефал и Прокриса».
В 1760 году в новом летнем дворце Елизавета устроила красивую театральную залу для французских комедий; но русская труппа играла в ней два раза в неделю.
Без сомнения, создавшийся таким путем русский репертуар не отличался оригинальностью. В Москве, как и в Петербурге, он состоял главным образом из переделок или переводов французских пьес; «Скупой» сменялся «Тартюфом», а «Полиевкт» – «Андромахой». Хотя Сумароков и был плодовитым драматургом, он не успевал бы иначе поставлять пьесы на обе сцены, и его сочинения, как в комическом, так и в трагическом стиле, являлись большею частью грубыми подражаниями. Его «Гамлет» может служить тому примером. Ввиду того, что местные театральные приспособления не были приноровлены к появлению духов, привидение короля, выведенное на сцену Шекспиром, было исключено его русским соперником и заменено появлением кормилицы, исполнявшей одновременно и роль Офелии. Сумароков счел нужным заменить монологи датского принца, слишком тонкие для московских зрителей, тирадами, заимствованными у Вольтера. Тем не менее в 1757 году появление «Синава и Трувора», новой трагедии того же автора, было отмечено даже в Париже в «Mercure de France» как литературное событие, представляющее интерес для драматического искусства всех стран и как результат вполне самобытного вдохновения. Своим сюжетом, почерпнутым из истории великого Новгорода, произведение это действительно воскрешало события и личности, о которых ни Корнель, ни Вольтер, конечно, не имели понятия: но все-таки вестник несчастья странным образом напоминает у Сумарокова Терамена. Посредственный поэт, неискусный драматург, Сумароков умел чрезвычайно ловко пользоваться рекламой, даже в области международных сношений.