Да, творчество твое велико,
Как падший ангел, гений тьмы,
Но богоборческого лика
Краса страшна мне. Как же мы
С тобою совместим всю разность
Душ наших, знающих экстазность,
Таких и близких, и чужих?
Я без ума от глаз твоих,
От светлой нежности ребенка,
От одаренности твоей,
Но не от скрытых в ней идей,
Кощунственных и льнущих тонко
И искусительно в сердца…
Я без ума… не до конца!
Пребудем же, Леандр, друзьями,
Как были до сих пор века,
Смотря влюбленными глазами
На друга друг… издалека!
В измене тела – ложь. В свиданьи
Бесплотном – сплошь очарованье,
Святая правда близких душ…
От них не пострадает муж,
И невсколыхнутая совесть
Моя меня не укорит.
Вот путь единый, что открыт
Для нас – невинность встречи, то есть,
Сумбур отвергшие умы
Лишь друг вне друга вместе мы. -
Сказала, вздрогнула и, с криком
Прижав его к своей груди,
В теряющем порыве диком,
Отпрянула: “Не подходи…
Единственный! Боготворимый!
Не искушай своей любимой:
Я обессилена борьбой, -
Уйди, Леандр, господь с тобой…”
…И он ушел во тьму на лыжах,
Ни слова больше не сказав,
Когда ж, озябнув и устав,
Вернулась в келью Lugne, на рыжих
Лошадках были хомуты,
И голос звал из темноты:
– Готовы лошади. Мне барин
Велел на станцию Вас свезть. -
Был лик Елены светозарен:
Сердца друг другу дали весть!
Она подать велела сани
Спустя неделю, от скитаний
Души уставшая, реша
Говеть в монастыре. Душа
Молитвы жаждала. Все службы
Она простаивала. Храм
Дал исцеление скорбям,
И, с чувством неизменной дружбы
К Леандру, ехала зимой
Ты, маленькая Lugne, домой…
Леандр гремит во всей вселенной.
Давно ушла от мужа Lugne:
Живет с детьми мечтой нетленной.
В каштаны прядей вкрался лунь…
И застрелилась Кириена,
Познав, как зла ко многим сцена,
И от усадьбы вековой
Остался пепел. Ветра вой -
Над монастырскою руиной.
А в мире все цветет сирень,
Весенний наступает день,
Чарует рокот соловьиный,
И людям так же снятся сны
Обманывающей весны…
Профессор Юрий Никанорыч,-
Мечтатель, девственник, минорыч,
Своей Иронии жених,-
Был вызван братом во Флориду
На пару месяцев – у них
Возобновленную “Аиду”
Остилить в тонкостях. Доцент
Ганс Энте, старый декадент,
Его приятель, им попрошен
Развлечь Иронию, пока
Он ездит в древние века…
Убожеством своим роскошен,
Приходит Ганс под вечерок
На ужин к гастроному Юре,
Тая амуровые дури,
Весь риторический порок…
Иронию жених знакомит
С приват-доцентом; декаданс
В глазах Иронии огромит
Огромный гномный томный Ганс…
Лукавый Юрий Никанорыч,
Постигши Ганса существо,
Затаивает в сердце горечь,
Представив девушке его:
Теперь решается задача
О верности невесты: сдача
Ее фон-Энте разлучит
Его с Иронией, а твердость
Соединит навек… Но щит
Иронии – любовь и гордость -
Так металлически звучит…
Профессор этим обнадежен.
А завтра чемодан уложен
И взят на пароход билет…
Вот вкратце фабулы скелет.
Ганс Энте, ражий трехаршинник,
Шар рыжий несший на плечах,
Промозглик, плесенник и тинник,
Ухаживатель-паутинник,
Мордарь, полвечник, – цвел (не чах!..)
Он был быкастый здоровенник,
С автомобильным животом,
Насмешник, скрытник, сокровенник
С жасминно-тенорящим ртом…
И, чванясь выправкой корсетной,
Он палчил стародевной мисс,
В нем клокотала похоть Этной,
Взор прикошачивал: “Кис-кис…”
Рыжеволосый, ражелицый,
Но с проседью волос и щек,
Он волочился за девицей,
Как моложавый старичок.
И говорливым сивоглазьем,
Как настоящий верещак,
Красующимся безобразьем
“Спортивил” вечно натощак,
Боясь отяжеленья членов
И сытой вялости, как пленов,
Способных “плюсы” минусить
И потом тело оросить…
И пусть не всей душой, – всем телом
Он влекся к женщине самцом…
Во вл ке, судорог хотелом,
Он грезил слитчатым концом…
Предупредительно молчащий,
Безразговорно-говорящий
Лишь плотским напряженьем глаз,
Сквозь кисею и сквозь атлас
Он видел в женщине источник,
Резервуар услад мужских,
Ганс Энте, этот страстносочник
Поползновений воровских…
Утонченностью половою
Всех фавнов перещеголял,
Когда, в желаньях полувоя,
Осамчив женщин, оголял…
И ожеланенные жены,
Его хотеньем разожжены,
Его упорством сражены,
Дрожа, готовые пролиться,
В бред обезличенные лица
Бросали позывом жены…
Ирония была девичка,
Как говорится, полевичка,
Лисичка, птичка, лесовичка:
Поет, дичится и хитрит.
Она умнее горожанок,
Изысканнее парижайок,
Студеней льда и скользче санок,
И сангвистичнее, чем бритт.
Она – то просолонь, то тучка,
Превыкрутаснейшая штучка,
Неуловима, как налим…
И жаждою ее палим,
К ней Ганс зальнул своими “льнами”,
Иначе, говоря меж нами:
Ее оженщинить решил…
Во всеоружьи разных шил,
Отмычек чувственности женской:
Конфект, ликеров и помад,
Ее вовлек он в аромат
Страны блаженной и блаженской,
Ороив внешне свой Эреб,
Как место непотребных треб
Клокочущей кипящей плоти…
И очутилось в позолоте,
Сусальной, как оса средь сов,
Как колоннада на болоте,
Дитя олисенных лесов…
Он в доме закрывал засов,
Уча ее, подчас, конфете,
Ликеря трезвый мозг ее,
Сначала речил ей о Фете,
Точа исподтишка копье
Для чувственности лесовички,
Змеившей на плечи косички;
Затем ей Веннингера дал -
Для однобочья изученья -
Теорию предназначенья
Паденья женщины… Скандал
Он произвел в дичке-девичке;
Дал Гансу отповедь дичок:
“О, Ваш философ – дурачок!
В мороз, должно быть, рукавички
Стащили девки с белых рук
Философа, и он вокруг
Себя стал поносить всех девок,
Морозя пальцы и ладонь…
Поглубже мысль мою одонь,
Желающий: флажки без древок -
Пожалуй, вовсе не флажки,
Как без начинки пирожки…
Так и отвергнутый философ,
Чей взгляд на женщин стоеросов…”
И иронически свистя,
Мотивы страстного романса,
Ирония глядит на Ганса,
Который, пять минут спустя,
Ей говорит: “Вы слишком детски
На это смотрите…” А та:
“Нет-с, кэта выглядит по-кэтски,
Когда взирает на кота…”
Ирония гадает: “Юрий
Считает Ганса другом-бурей.
Не отпущу его: пусть штиль -
Излюбленный наш будет стиль,
А там посмотрим…”
Трехаршинник
Зовет ее к реке в осинник.
Она идет и, на пенек
Присев, мелодийку мурлычет.
Мордарь кроваво взоры бычет,
И снова страсть – его конек.
Его седлает вновь мордарь,
Юля на нем вокруг девички.
Она же думает: “Бездарь!
Как ржавы все твои отмычки…”
Не зная дум ее, рыжак
То увивается лисою,
А то, от похоти дрожа,
К медвяной Ире льнет осою…
И между тем, как апельсин
Заката Ира лепесточит,-
Ганс, – дрожее листа осин,-
Поцеловать девичку хочет.
И захотев, – хотя вспотев,
Наструниваясь, точно тобик,
Веснущатый целует лобик…
Ирония приходит в гнев:
“Эй, Вы, изысканный Петроний,
Вы поступаете, как клен!..
Иронии – не из Ален,
Прошу не оскорблять Ироний!
Я запрещаю Вам”. – “Вы? мне?”-
“Да, я и Юрий. Это ясно?…
Молчите! возражать напрасно…
И дальше: раз наедине
Я с Вами остаюсь, Вам надо б
Знать точно, как вести себя
Со мною. Стыдно. Даже запад
Бледнеет, лик свой оробя,
Пред Вашей наглостью. Что Юрий
Вам скажет, возвратясь?”– Понурив
Сконфуженно-корсетный стан,
Ганс Энте прошептал: “Ростан
Влагал в уста фазаньей самке,
Фазана поджидавшей в ямке,
Слова иные…”– “Вы – фазан?-
Ирония спросила едко,-
Но я не птица. Потому
Нам не понять друг друга. Клетка
Нужна фазану моему”.-
Ганс загорелся: “Вы сказали:
Фазану моему? Я – Ваш?!..”
“Да, как покорный карандаш…
Довольны этим Вы едва ли.
Но шутки в сторону. Прошу
Немедленно очестить слово -
Со мной держать себя толково.
Впредь грудь Вам кровью орошу,
Просталив Вас за оскорбленье.
Во всем отчет я Юре дам.
Пока же надо по домам”.
И Ганс подумал: “Вот тюлень я!
И чтоб такой лесной дичок
Да не попался в мой сачок?!”
Ирония с пренебреженьем
О Гансе думала в ту ночь
И приготовилась к сраженьям,
Чтоб опустить в нем пыл на дно,
Чтоб отразить его пометче…
Так странно: этот хищный кречет -
Друг голубя. Что близит их?
Как мог доверить мой жених
Меня такому павиану?
Здесь искус, умысел. Ну что ж,
Я с Гансом осторожней стану:
Посмотрим, Ганс, что ты возьмешь?
Но он противен мне. С ним вовсе
Я не хотела б больше встреч.
О, как отвратен блекло-овсий
Взгляд Ганса, сахаринья речь
И вся его повадка кошья,
Его заданье облапошья
Доверье Юрия, весь он -
Нелепый и тягучий сон!..
Но избегать его – пожалуй,
Он возомнит, что за себя
Я не ручаюсь: он ведь шалый,
Хотя летами обветшалый…
Нет, надо Юре пособя
В его желаньи, дать отпорный
Урок доценту, чтоб он знал,
Какой характер мой упорный,
И одостоить тем финал”.
Пять дней спустя, совсем нежданно,
Приехал Юрий, заболев
В дороге от мечты тосканной
По “лучшей из живущих дев”…
Ему Ирония подробно
Все рассказала. Светолобно
Профессор слушал, хохоча.
Хотел он Гансу сгоряча
Сказать, что вовсе не по-дружьи
Тот поступал, во всеоружьи
Своих соблазнов; но потом
Махнул рукой и сел за том
Труда “О шаткости морали
И ненадежности друзей”,
Невесте посвятив своей.
Но этот труд друзья украли…
Eesti– Toila
1928 г. Март
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов “pastilles valda”…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед – все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая – зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее объяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: “Трын-трава”
И “каждый ухажер – любовник”…
“О, Гриппе легче жить, чем мне,-
Над ней задумывалась Липа,-
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу “лягешь”
И легши, в слезах « потекёшь»…”
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна “фея тьмы”,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, “девка Фроська”! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли,-
До смерти, – если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
“Студенческий поручик” вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк – в узле, крестьянин – в торбе,
Вагон – в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф – под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали,-
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, – тоже!..
“Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!”-
Соседка молвила рябая.
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему “люблю”…
1922 г.
В этот вечер рыба не клевала,
И мой стоящий галиот
Плыл в финский эпос “Калевала”:
Мечта свершала свой полет,
И несмотря на то, что лодку
Держали цепко якорьки
И по соседнему болотку
Бродили странные зверьки,
Мысль отвлекавшие, – на это,
Я повторяю: не смотря,-
Междупланетная комета,
Мечта летала, л т быстря,
Моих озерных игр Прилепа
С тоской рванула поплавок:
Так был нарушен финский эпос,
Который дать поэзу мог…
Зевнув, удилище сложила
И положила в галиот;
Терпенье истощив, решила:
“Сегодня рыба не клюет.
Домой не хочется, однако:
Люблю на озере закат.
Побудем на воде до мрака,-
Вернемся к ужину назад.
Снимайся с якоря. Приякорь
В Янтарной бухте, встав под скат,
Где, помнишь, как-то куропаток
Вспугнули мы, а сам меж тем
Мне расскажи про психопаток:
Ты, знаю, мастер этих тем”…
Возможно ль отказать Прилепе
В пустячной просьбе? Почему ж
Моих былых великолепий
Не вспомнить маленькую чушь?…
– Среди моих “северянисток”,
Я помню, были две сестры,
Которых медицинский выступ -
До времени и до поры -
Их, этих дев, в меня влюбленных,
Привел бы в дом умалишенных…
Они прислали пару дюжин
Мне писем, бегали вослед.
Одна из этих двух “жемчужин”
Подписывалась Violette
И даже приезжала в Тойлу,
Когда в пятнадцатом году
Я жил на даче там, но “ой-ру”
Я не люблю, ей на беду,
Предпочитая “ой-ре” этой
Нео-классический балет…
И вот – осталась нераздетой,
Раздеться жаждя, Violette…
Что делать? Пьян иною “вишней
В вине” я был тогда, и сон
Иной я видел. Так излишне
Истратилась на пансион
Девица, проживя неделю,
Мне назначая rendez-vous…
Ответного не вызвав хмелю,
Она вернулась на Неву.
О, с лентой черною букеты,
Подброшенные на крыльцо!
О, незнакомой Виолетты
Невиданное мной лицо!
Ее сестра была смелее,
И вот в один несчастный день
Вдруг появилась на аллее
“Ивановки”, как дребедень:
Лет сорока пяти, очкаста,
С бульдожьим ртом, бледна, как мел,
Она себе сказала: “Баста
Мечтать: да будет шаг мой смел!”
И потому, без приглашенья,
Не будучи знакома, вдруг,
Как очень скверное виденье,
Явилась; вызвав мой испуг.
Моя жена (не ты, Прилепа,-
Была другая – тип Зизи…)
Шепнула: “Как она нелепа,
И как трудны твои стези!..”
Приехавшая психопатка
Мне отпустила комплимент,
Глаза закатывая сладко:
“Вы – колоссальный декадент”…
Твердила о своем восторге
Пред “царственным” моим стихом
И голосом кабацких оргий
Читала, пополам с грехом,
Мне самому мои пиесы
На мой же собственный мотив!..
И из себя, как поэтессы,
Шипела, как локомотив,
Бездарные стереотипы,
Аляповатые клише…
Ах, эти “цоканья” и “всхлипы”
Мне были так не по душе!
Я видел: между нами бездна,
Но я молчал, молчал любезно,
Давно приняв рецепт Гюго:
С бездарью ссора бесполезна
И не изменит ничего; -
Бездарь не прекратит писанья,
Какое б ты ей резюме
Ни наложил; храни молчанье:
Она себе ведь на уме…
Когда какой-нибудь поэтик
Стихами донимал Гюго,
Гюго, стихи бросая эти,
К себе любезно звал его,
В изысканнейших выраженьях
Благодаря его в письме
За “истинное наслажденье”,
За “луч, сияющий во тьме”…
Когда ж “на зов” версификатор
Шел “в гости”, пьяный от похвал,
Величественный триумфатор
Поэтика не принимал…
Но я доступностью недаром
Известен был на всю страну…
Ах, я писателям поджарым
Не намекал: “Я вас турну…”
Всех принимая, слушал стойко,-
До обморока иногда…
Меня дурманили, как стойка
В трактире, эти господа!
Ты знаешь? эта графоманка
Себе избрала псевдоним
Шокирующий: “Северянка”-
И стала действовать под ним!
Хрустя, как бы жуя галеты,
Она читала ерунду.
Я, ради смеха, приведу
Пародию на те куплеты:
“Я лыжебежец и гарцор!
Я грежу ль? да! о мглистый сланец
Моих разбегов льдяный танец…”
И дальше в этом роде вздор.
В какой вошла она азарт
И совершенно позабыла.
Что выкрала, в разгаре пыла,
“Моих разбегов льдяный старт”
Из моего стихотворенья,
Одно лишь слово изменя…
Но я не высказал сомненья,
Что эта строчка из меня!
Она подумала, должно быть,
Что я не знал своих стихов…
Когда пускает лампа копоть,
Фитиль я приспустить готов…
А если это с опозданьем,
Придется открывать окно…
Так и с назойливым созданьем
Мне было поступить дано,
Но то впоследствии… Об этом
Скажу всего в двух-трех словах.
Вообразя себя поэтом,
Она твердила о стихах
Весьма решительно и нагло,
Пока однажды не иссякла,
Когда я сделал некий “взмах”…
Один хороший мой знакомый,
Большой ироник и шутник,
Над поэтессой невесомой
Смеясь в душе своей, поник
Для вида грустно головою,
И на вопрос ее, что с ним,-
Ответил: “Занят я вдовою,-
Царицей Ингрид я томим.
Мне кажется, не с Вас ли Ингрид
Написана? признайтесь мне…”
И поэтесса глаз своих тигрит,
Оставшись с ним наедине:
“Да что Вы? разве я похожа
На королеву? – говорит.
И вдруг решает: “Hy, так что же?
Конечно, это я – Ингрид!”
С тех пор (о, бедная поэма!
О, бедная моя мечта!)
Воробушкина ищет крэма
Для носа, носом занята.
Воробушкина королевой
Мнит не шутя себя, – всерьез
И, будучи престарой девой,
Томится от запретных грез.
О, раз Воробушкина – Ингрид,
Конечно, Эрик – сам поэт!..
И снова взор она свой тигрит,
Слагая тигровый куплет…
Она приходит к нам так часто,
Что чаще трудно приходить…
Она по-прежнему очкаста,
Еще очкастей, может быть!..
Она такие “куры строит”,
Что вспугивает даже кур,
Она так охает, так ноет,
Что Эрик был не белокур,
А “вроде Вас – шатен кудрявый…
И римский профиль… как у Вас…”
С такой ухмылкою лукавой
Подмигивает сивый глаз,
Что я в отчаяньи тоскую
И до упаду хохочу,
Смотря на Ингрид, но такую,
Какую вовсе не хочу…
Могло бы это продолжаться
До бесконечности, но раз
Пришлось заночевать остаться
Версификаторше у нас.
Но прежде чем уснуть в столовой,
Она спросила у жены:
“Ваш муж, не правда ли, бедовый?
Вы поручиться мне должны,
Что выйду…” Легкая заминка
В ее чудовищных словах.
О, святость фразы Метэрлинка
В гнилых кощунственных устах!
А утром с наглою ухмылкой
Смотрела прямо мне в глаза,
Игриво помахала вилкой,
Рот по привычке облизав…
И вдруг внезапно вопросила,
Что называется, врасплох:
“Не правда ль, я большая сила
И стих мой далеко не плох?”
Но я, женой предупрежденный
О фразе дерзостно-больной,
Сказал, сердито раздраженный
Всей этой вздорной чепухой,
О всем о том, что накипело
В глубинах сердца моего,
Чего сказать бы не посмела
Корректность Виктора Гюго!
Я разобрал ее стихозы
“По косточкам”, как говорят,
Все эти “розы” и “березы”,
Поставил все “заставки” в ряд,-
Все эти “алые закаты”,
Все эти “шумные моря”.
Все эти “пышные палаты”,-
Всю дрянь, короче говоря!
И указал, какой шутихой
Она является у нас…
Воробушкина стала тихой,
Как бы готовясь “ананас,-
Как метко выразился Белый,-
С размаха в небо запустить”…
Да, стала тихой, оробелой,
Казалось, жаждущей грустить…
И вдруг, с ухмылкой нездоровой,
Шепнула, потупляя глаз:
“Вы оттого такой суровый,
Что до сих пор не отдалась
Я Вам, как этого Вы ждали…
Сознайтесь, ждали ведь?”– Мой смех,
Прилепа, слышен был из дали,
Из дали дней далеких тех.
____________________
Я, хохоча, срывал морошку.
Жена, со смехом в свой черед,
Готовясь “размотать дорожку”,
Сказала: “Полный ход вперед!”
1924