– Крассий хочет Либерала Овидиуса в консулы! – прямо слух Цинцинната корёжат вот такие выкрики людей, купленных Либералом Овидиусом, представителем партии популяров, отстаивающих права плебеев. Тогда как Цинциннат представлял собой партию оптиматов, всё сплошь состоящую из аристократии. И оттого они так друг на друга непримиримо смотрели, еле терпя и сдерживая себя от выражения всех тех грубостей, которые внутри накипели и готовы в любой момент выразиться в терпеть больше нет сил, неприятное и отталкивающее до последней степени лицо друг друга.
Но одними такими выкриками противная сторона не ограничилась, и Либерал Овидиус, что за пакостная личность и физиологически отталкивающая физиономия партии популяров, был бы не самим собой, человеком без всяких моральных качеств и в нём только одно бесстыдство и сточные мысли, если бы он не обрушил с помощью своих агитаторов сгустки грязи в честное лицо Цинцинната.
– Не голосуй за Цинцинната, приличные и ловкие люди хотят в консулы Либерала Овидиуса! – прям впадает в лицевое безобразие и нервный тик от таких выкриков Цинциннат, белея лицом и сжимая от бессилия руки в кулаки. И всё это на глазах его потенциальных избирателей, кто уже начинает сомневаться в правильности своего выбора – Цинцинната. Кто демонстрирует себя со слабой, пассивной стороны и чуть ли не безвольно. А такая позиция Цинцинната на себя не может понравиться избирателю, заставляя его начать посматривать на соперника Цинцинната Либерала Овидияуса, кто вон как агрессивно ведёт свою политику, и он, пожалуй, сможет оправдать возложенные его избирателем на него надежды.
И Цинциннат, понимая, что его молчание прискорбно сказывается на нём и его агитации, пускается в умозрительные рассуждения, с дальним посылом в сторону своего противника. – Всякая неумеренность жизни возникает по причине неуверенности в себе человека. – С глубинным знанием в лице основополагающих истин, поглядывая изнутри себя в сторону идущего навстречу Либерала Овидиуса, этого последнего человека в Риме, кому бы он дал слово и поприветствовал, заговорил Цинциннат. – Кого в результате стечений обстоятельств вдруг вознесло на самый верх из низов. И этот выскочка из плебейского сословия (не трудно было догадаться, на кого он тут намекал и ставил в пример – на Катона, выходца из плебеев), подспудно догадываясь и понимая, что всё с ним случившееся временно и результат игры Фортуны, где его в любой момент могут сбросить обратно, откуда его и подняли, начинает брать от жизни всё, до чего дотянется его взгляд и руки, ни в чём не сдерживая себя.
– А вот мы, представители самых древних родов империи, патриции, на ком держится его государственность, – продолжил говорить Цинциннат после того, как перевёл дух, – за редким исключением знаем, что мы здесь навсегда и это ведёт к умеренности нашего отношения к жизни. – Сказал Цинциннат и на этом моменте своим выразительным в лице видом пошёл в разрез собой же сказанным – его физиогномика лица оскалилась до внешней выразительности и нескрываемости, и была готова изойти пеной бешенства. Ну а причиной всему этому его самовыражению послужил подход к нему Либерала Овидиуса, трибуна.
И этот Либерал Овидиус так сблизился с Цинциннатом не для того, чтобы из напускной вежливости проявить уважение к лицу, представляющему инструментарий власти (а так-то он его нисколько не уважает и не любит), а он захотел насмешкой унизить сего достойнейшего мужа. К чему он и приступил при подходе к Цинциннату.
– Есть у меня к тебе, Цинциннат, предложение насчёт будущих выборов. – Так, как будто за между прочим, говорит Либерал Овидиус, заставляя Цинцинната сжимать челюсти от злобы. И от него слова ответного не дождёшься, он только кивком даёт понять, что слушает это предложение Либерала Овидиуса.
– Шансы быть выбранным народом у тебя ничтожны, – смеет такое заявлять вслух Либерал Овидиус с насмешкой в лице над Цинциннатом и над всей системой выборов, – вот я и решил пойти навстречу тебе, человеку не первой свежести и не молодому, кто из-за всякой мелкой неудачи, того же проигрыша на выборах, – ну не хочет тебя видеть своим представителем наш мудрый римский народ, ему подавай молодых и энергичных как я, – легко может впасть в маразм в самом лёгком случае, а так-то тебя запросто может схватить предсмертный припадок, и предложить бросить жребий, который и решит, кто из нас займёт должность претора. – Либерал Овидиус на этом месте закрывает свой грязный рот (и не только из-за ношения в нём такого дерзкого качества слов, а он в него только что поел чего-то липкого и всего его перепачкавшего) и с насмешкой в лице ждёт ответа от переполнившегося негодованием и возмущением Цинцинната.
И что спрашивается, это сейчас такое было со стороны Либерала Овидиуса, если не провокация. Что и решил думать Цинциннат, с каждым разом всё больше недоумевая над тем, как такие люди как Либерал Овидиус ещё хотят живыми на этом белом свете.
– Как говорил Юлий Цезарь, жребий уже брошен. – Процедил сквозь зубы Цинциннат.
– Как знаешь, дорогой Цинциннат. Потом не плачь, сожалея об упущенной возможности. Будет безвозвратно поздно. – Говорит с улыбкой до ушей Либерал Овидиус и, не давая возможности Цинциннату сообразить позвать своих германцев из числа его охраны, чтобы они заставили Либерала Овидиуса прямо сейчас начать сожалеть за свою невоздержанность на слова, удаляется прочь отсюда, оставляя Цинцинната вздыхать и подсаживаться в ногах на колени.
А вот на этом моменте перед лицом Публия появляется отошедший было в тень Кезон, и он, заверив его негромко в том, что здесь не стоит больше задерживаться и лучше будет, если они незаметно оставят Цинцинната наедине со своими мыслями, уводит его подальше от этого места.
А вот куда он ведёт Публия, то в ту часть невольнического рынка, где на помостах и ведётся торг живым товаром.
– Только не спеши выказывать свою заинтересованность, – ведя Публия за собой, Кезон успевает ему нашептывать правила поведения при общении с работорговцем, мангоном, – мы пришли сюда, чтобы к ценам примериться на будущее и всё. – И это, пожалуй, лишнее для Публия, и не собиравшегося распускать свой язык.
И вот они подходят к одной из таких площадок, выделенных для торгов рабами, где центральное место занимает помост, с выставленными на нём для торгов людьми без прав свободы, где так же присутствует мангон, кто громким и красноречивым словом завлекает граждан с возможностями и с деньгами, ещё неопределившихся зачем они здесь находятся и пришли.
– Особо хочу привлечь ваше внимание к молодому галлу, Арбусу. – Выкрикивает с помоста мангон, останавливая на месте и взглядами на нём несколько зазевавшихся путников, в том числе и Публия с Кезоном. – Арбус здоров как бык, умеет драться и петь. И за такого одарённого галла я всего-то прошу 800 денариев. – На этом моменте кто-то присвистнул и пошёл дальше, почём свет освещая грязными словами этого хапугу мангона, за такие цены выставляющего свой товар.
– Да за столько денариев я и сам себе спою. – Нет спокойных слов от возмущения у граждан всё это слышавших, и не собирающихся становиться рабами капризов и неуёмного злоупотребления их доверием и добротой своих матрон, кои идут рядом с невыразимо одними словами недовольным лицом и теперь со всей злости щипаются, видите ли, не по их тут вышло. И столь много вчера вечером обещающие мужья, а в частности Аверьян Сентилий, не собирается потворствовать блажи и вычурам мозга своей матроны Апетитии, как он жестоко и больно слышать Аппетитии назвал выполнение данного ей слова.
– Всё что ни попросишь выполню, и что твоим глазам не понравится, будет твоим. – Вон как многообещающ вчера был Аверьян Сентилий перед своей матроной Апетитией, кто так воодушевляюще на разные глупости и сюжеты из потаённой личной жизни супругов станцевал перед самим Аверьяном Сентилием и его гостями, одним цензором и сенатором, что Аверьян Сентилий, видя, как не сдержав на своих лицах выражения зависти к нему и восхищения перед умением Апетитии выставлять себя напоказ в танце, кусают свои губы его гости, с дури не сдержался на похвальбы и на вот такие обещания Апетитии. А та всё это не забыла по утру, и только он один глаз раскрыл, как она его уже тянет за тогу куда-то.
– Неужто в постель? – поначалу впал в заманчивое заблуждение Аверьян Сентилий, обнаружив себя недошедшим до супружеского ложа, а он как возлежал на клинии, очень удобном для пиршеств желудка диванчике, так и остался на нём на всю ночь, не дойдя до супружеского ложа, чтобы там возлечь и занять своё по праву супруга место. А так как по заверению самого Аверьяна, свято место пусто не бывает, то… Аверьян Сентилий начал судорожно соображать, как он всё-таки вчера расстался со своими гостями, кто воодушевлённый видами в танце Апетитии, вполне мог застать себя в глупом предубеждении насчёт доступности Апетитии, и воспользоваться благодушным состоянием невменяемости его, Аверьяна.
– Аверьян, как скотина напился, а Апетития такая аппетитная, что было бы глупо не воспользоваться моментом. Тем более сам Аверьян сегодня всё подчёркивал, что пусто место никогда не бывает (в пылу страсти можно и заговориться). А я всё ещё думал, к чему это он всё говорит. А теперь-то всё встало на свои места. – Прескверно рассудил Корнелий Варрон и в ожидании подходящего для соблазнения Апетитии момента, углубился в свои знания прошлого супругов Сентилиев.
– А ведь Апетития когда-то собиралась посвятить себя служению огню Весты Геганию. Но тут она на глаза попалась нецеломудренному и аппетитному на красноречивые слова и обещания Аверьяну Сентилию. Кто с помощью своих велеречивых речей и губительных для неокрепшего сознания молодой девушки обещаний, сумел разжечь в ней огонь страсти и искушения к земным наслаждениям, и она хоть и не сразу, а имея на этот счёт сомнения, всё же отвергла путь благочестия и чистоты, став весталкой, и приняла его предложение, стать его матроной. Где он на её вопрос сомнения и ещё благочестия в себе: «А как же огонь Весты, кто его будет поддерживать?», со свойственным себе эгоизмом ответил: «Свято место пусто не бывает». – Вот так решил сообразить цензор Корнелий Варрон, кого ноги сами довели до супружеского ложа Сентилиев. Где уже расположилась Апетития и ждала того, что ей на сегодняшний вечер выпадет – буйство духа Аверьяна, доказывающего делом, что его обещания вначале их супружества, быть супругом тревожащим её всецело и каждый раз, когда она этого захочет, не пустой звук, а звук скрипа их супружеского ложа, или он опять будет не скупиться только на обещания, а как дойдёт до дела, то он уже храпит.
– И точно, уже храпит. – Прислушавшись и услышав отдалённый храп Аверьяна, Апетития в сердцах вскликнула и бросилась лицом на подушку. И очень вовремя для цензора Корнелия Варрона это случилось, чем он и воспользовался, не дав Апетитии и сообразить, кто это такой настырный и настойчивый, и как это Аверьян так сумел быстро перестать храпеть и оказаться здесь.
И Аверьян в своём не полностью восстановившемся от ночного бдения умом, ещё с остатками в нём эффекта от вчерашних злоупотреблений, будучи ещё рассеянным на мысли и заблуждения насчёт поведения своих близких, принципиально так посмотрел в упор на Апетитию и задал ей требовательно прямой вопрос. – А где цензор Корнелий Варрон?
А Апетития, что за погрязшая в своём вероломстве и безнаказанности матрона, и она даже в лице не побледнеет, выдав в себе хотя бы преступные намерения в сторону нарушения ею святости их брака, – думать не думала я, что так поступлю, но поступила, когда увидела, как ты мной поступился, предпочтя мне этот диванчик. И Апетития без всякого смущения ещё так невообразимо для Аверьяна усмехается и к потрясению опять же Аверьяна, с усмешкой его переспрашивает. – Спрашиваешь, где цензор Корнелий Варрон. Как будто сам не знаешь. – И с таким многозначительным взглядом на него смотрит, в котором Аверьяну так и видится насмешка над его супружеской самостоятельностью и самонадеянностью (верю своей матроне как самому себе), плюс там стоит столько невообразимых предложений для того мужа, кто не как он дурень будет её игнорировать, а получит от неё всё сполна, что у Аверьяна прямо дыхание сбило от всего им увиденного.
А между тем в Аверьяне всё вскипело и теперь возмущается от такого неприкрытого похабства и развращения со стороны Апетитии, потерявшей всякий стыд и страх перед ним, главой семьи, – а что мне теперь сделает Аверьян и кто он, собственно, такой, когда я так близка с цензором Корнелием, – и он начинает недоумевать пока что про себя. – Да как это ещё понимать такую её дерзость?! – вопрошает себя Аверьян, подспудно понимая на чём основана вся эта её дерзость – на близких отношениях с цензором Корнелием, с кем ему будет сложно тягаться силой и авторитетом в суде. Где он к тому же находится в сильной зависимости от мнения Корнелия. Кто будет судить его потуги в деле поэтического искусства, которым он увлёкся с недавнего времени, поймав себя на том, что ему легко поддаётся, склоняется и идёт на ум разная рифма, – Апетития Агриппа, как Агриппа без аппетита, – и которому он посвящает много последнего времени.
Ну а чтобы не прослыть среди мужей учёных и близких к поэтическому искусству дремучим и непросвещённым неучем, он, Аверьян Сентилий, подошёл к этому делу всесторонне серьёзно, начав изучать труды самых известных рифмоплётов, как он себе позволял называть своих соратников по роду своего свободного времяпровождения.
И как тут не обойти стороной одного из гигантов поэзии, Гая Валерия Катулла, кто с первых своих поэтических слов своих произведений потрафил Аверьяну Сентилию, выдавших их вслух перед Апетитией за свои:
«Птенчик, радость моей подруги милой,
С кем играет она, на лоне держит,
Кончик пальца дает, когда попросит,
Побуждая его клевать смелее,
В час, когда красоте моей желанной
С чем-нибудь дорогим развлечься надо,
Чтоб немножко тоску свою рассеять,
А вернее – свой пыл унять тяжелый, —
Если б так же я мог, с тобой играя,
Удрученной души смирить тревогу!».
И Апетития, явно тоже питая большую благосклонность к поэтическому самовыражению, была сражена Аверьяном и его поэтическим даром, пустив радостные нюни в осознании того, какое счастье на её судьбу выпало – находиться в такой близи со столь талантливым человеком, как Аверьян. А Аверьян сразу смекнул по виду Апетитии её готовность быть ему во всём послушной, слушающей со всем вниманием и не перечащей нисколько матроной, что в нынешнее, о времена, о нравы время, чуть ли невозможно встретить, и это самое обычное явление семейной жизни, и он тут же добавил в топку её разгоревшегося сердечного огня ещё поэтизма Гая Валерия Катулла в собственной редакции и интонации исполнения. Так что все права на вот такое его исполнение не под своим авторством первоисточника, вполне могут быть признаны за ним, если, конечно, дело дойдёт до судебных разбирательств.
Так Гай Валерий Катулл, в какой-то момент вдруг услышит какой невероятный успех имеет Аверьян Сентилий при исполнении его поэтизма, стихов, – Аверьян ты лучший рифмоплёт и исполнитель, и тебе в подмётки не годятся все остальные гиганты поэзии, в том числе и Гай Валерий Катулл, просто нищий духом мысли и без гармонии в душе поэт в сравнении с тобой, – и как и всякий большой ревнитель своего искусства, за которое он двумя руками и зубами держится и не даёт никому другому кроме себя к нему присоединится или хотя бы взять на себя услуги по продвижению в массы его поэтического слова, начинает темнеть и грубеть своим обзавидовавшимся лицом, ставшим таким в результате встречи с даром рассказчика Аверьяна Сентилия, вложившего в его голову его же стихи с таких невероятным для него впечатлением и убеждением, что это стихи не его, а Аверьяна, самого талантливейшего из поэтов своего времени.
И, естественно, Гай Валерий Катулл такого кощунства стерпеть не сможет, и подаёт на Аверьяна Сентилия в суд высшей инстанции для начала (а там можно и до Цезаря дойти). – Подвергнуто сомнению священное право собственности римского гражданина, право на авторское волеизъявление, которое эта паскуда, Аверьян Сентилий, подвергает иносказательной насмешке и сомнению в собственной интерпретации. Я, мол, всяко лучше озвучиваю всё то, что надумалось выразить Гаю Валерию Катуллу, честно сказать, не слишком вслух выразительному и косноязычному гражданину. И поэтому считаю себя в полном праве выражаться за Гая Валерия Катуллу, сами видите, человека малопонятного, не внятного и трудно выразительного вслух.
И, пожалуй, суду будет сложно принять окончательное решение в столь сложном деле, когда Аверьян Сентилий, так лихо и в животе до колик демонстрирует своё искусство рассказчика на основе чужого авторского права.
Но пока Гай Валерий Катулл ничего знать не знает о существовании Аверьяна Сентилия и о использовании в личных целях его авторского права на декламацию его же стихов, Аверьян смущает ум своей матроны Апетитии новым поэтическим слогом чужого авторства.
«Сколько, спрашиваешь, твоих лобзаний
Надо, Апетития, мне, чтоб пыл насытить?
Много – сколько лежит песков сыпучих
Под Киреною, сильфием поросшей», – вон как многообещающ Аверьян, тем и взявший прекрасную Апетитию, вновь впавшую под влияние обаяния Аверьяна, знающего толк в слове.
Чего Аверьяну, человеку честолюбивому и не без своего тщеславия, было недостаточно, – подавай мне масштабы! – вот он и возжелал сам быть автором и издаваться. Для чего он и завёл дружбу с цензором Корнелием Варроном, кто в деле продвижения авторов знал толк. И оттого с ним спорить Аверьяну было совсем не с руки и прискорбно для его поэтического будущего.
И так бы Аверьян впал в дальнейший осадок и предубеждение на свой собственный счёт, если бы Апетития не раскрыла ему глаза на себя и вокруг.
– Сам же говорил всегда, свято место пусто не бывает. – И не хочется понимать Аверьяну на что тут Апетития так бесстыдно намекает, такое заявляя. Отчего мысли Аверьяна начинают себе такое воображать и домысливать, что у него рука произвольно тянется к столу, с ножом на нём. И очень вовремя Апетития сделала уточнение всему собою только что сказанному, кивнув в сторону ног Аверьяна и сказав. – Вон твой друг, Корнелий Варрон. Дотянулся до самого сладкого для себя.
Аверьян тут же бросает свой взгляд в сторону своих ног, где и видит прилёгшего там со счастливой улыбкой Корнелия Варрона, цензора.
– А я думал кошка. – Вернувшись к Апетитии, с виноватой улыбкой проговорил Аверьян. После чего он был без промедления поставлен на ноги и направлен крепкой рукой и не терпящим возражения взглядом Апетитии сюда, на невольничий рынок, доказывать, что он человек слова. Что Аверьян не считает про себя нужным демонстрировать, а если на то пошло, и он приведён рукой Апетитии к ответу, то он будет выполнять всего лишь им обещанное.
Ну а Апетития, как и ожидалось прозорливым умом Аверьяна, сразу же потеряла всякий стыд и разум, и начала себя вести недостойно благоразумной и рассудительной матроны. Так она без зазрения своей совести, выказывая себя не благодетельной матроной, а прямо какой-то распутной, потерявшей всё своё достоинство на улицах женщиной, принялась во все глаза заглядываться на самых здоровых и молодых рабов, ощупывая их со всех сторон на предмет своей работоспособности и скрытых от глаз дефектов. К чему, впрочем, у Аверьяна нет больших претензий. Товар должен рассмотрен не только со стороны лица, но и со всех других его представлений. Но вот то, что Апетития, не считаясь с их финансовыми возможностями, начала настаивать на приобретении рабов по баснословной цене, то это ни в какие нравственные ворота не лезет.
И с таким перебором лиц невольников, поневоле ставших свидетелями своего вот такого зависимого положения, а сейчас ставших невольными свидетелями покупательской разнузданности на свой потребительский счёт Апетитии, и их проходом через её руки, всё им нужно пощупать, пощипать в самых недоступных для глаз местах и убедиться в том, в чём хотелось себя убедить, Апетития и Аверьян Сентилий обходят несколько торговых помостов и останавливаются у той торговой площадки, где в тоже время оказались Публий и Кезон.
И как слышит и видит Публий и Кезон тоже, то право первого слова у этой супружеской четы быстрее и чаще берёт матрона Апетития, как вскоре им станет известно, кто расторопнее и сообразительней своего супруга. Кто ещё и разглядеть толком не успел, к чему они сейчас пришли, как Апетития уже читает и считает за должное озвучить свою позицию по этому поводу и насчёт приобретения им в их общую собственность не просто крайне ей нужного слугу по дому, без которого она себя дома чувствует неполноценно свободной, а сейчас её Аверьян, милый только для неё, а для всех он будет в её покорных глазах представляться покорителем её сердца и ума, обязан будет на деле подтвердить верность сказанное им слова.
– Намидий, силач, неприхотлив, ест мало, покорный! – читает Апетития надпись на табличке, подвешенной на одном из невольников, и начинает выразительно так смотреть на Аверьяна, демонстрируя ему свою крайнюю заинтересованность в приобретении этого Намидия, кто вон как хорош и как раз то, что ей нужно и не хватало в доме.
А Аверьян Сентилий не такой уж и тугодум, каким его пытается представить в кругу своих знакомых матрон Апетития, напрасно, а может с дальновидной целью это озвучивая, чтобы привлекательные внешне и глупые внутри матроны, что усугубляет их возможности в деле неразумного поведения, не слишком рассчитывали на глупость в их сторону её супруга, – он и не поймёт ничего из того, к чему вы его будете склонять своим доступным для иного рода наслаждений видом, – и он видит к чему это клонит Апетития.
«Хочет, раба своих страстей, меня поставить в глупейшее, разорительное положение», – догадывается вот так насчёт мотивации этого выбора Апетитии Аверьян. При этом открыто, после стольких отводов, он не может уже категорически настаивать на отказе. И Аверьян прибегает к скрытой дипломатии, начав приводить к благоразумию Апетитию путём задавания ей вопросов.
– И на какой тебе нужен этот Намидий? – через критический взгляд, брошенный сперва на Намидия, а затем на Апетитию, интересуется Аверьян, кого, как выясняется, с одного взгляда отлично понимает Апетития.
– Он же силач. – С настырным и упрямым видом своего несдержанного на волнения и эмоции лица, начинает обосновывать свою позицию Апетития. – А мне такой и нужен по своему услужению. – И, хотя в глазах Апетитии всё это ею сказанное прозвучало неоднозначно, Аверьян не придал никакого значению тому, что только в семьях неустоявшихся в уважении друг другу и без любви, со сложными отношениями и не пониманием друг друга, неоднозначно трактуется и понимается. А он, уверенно видя в Апетитии крепкий тыл, и не только буквально (что поделать, любит Апетития поесть), контаргументирует ей по делу. – А как же Метавр, твой услужник по дому? – задаётся вопросом Аверьян.
– Он в последнее время стал ленив и не добросовестен в деле выполнения своих обязанностей. – Говорит Апетития, в момент насупив в грозность лицо Аверьян, терпеть слышать уже не могущего такого рабского своеволия. И Аверьян уже готов взорваться в страшном гневе, с немедленной отдачей команды, покарать этого смутьяна и негодяя Метавра, кто смеет сметь так перечить своей госпоже, но он не успевает обрушить на голову смутьяна Метвара весь свой гнев, а всё потому, что Апетития озвучивает ему, чего она ещё хочет добиться покупкой Намидия.
– Пусть поборются за моё внимание и благосклонность, а я посмотрю на… – Но Апетития и сама на этом месте перебивается Аверьяном, кого в этот момент озарила догадка, которая требовала от него для себя немедленного выхода. – Кого из них отдать в гладиаторскую школу. – Дополнил своим заявлением недосказанность и желание Апетитии Аверьян, в чей голове и сердце было много места для столько всего разного, что он и бросался в разные стороны, ища чем себя занять при его больших и богатых возможностях. И он не только пробовал себя в деле поэтического искусства, что было только частью из того, куда он направлял свои таланты, но он также желал приобщиться к гладиаторским боям, через покупку гладиаторов и выставления их на бои.
И это его желание и перебороло в нём скептицизм насчёт разумности этой покупки по такой баснословной цене, за которую был выставлен на продажу Намидий. Но не сразу, а он ещё должен убедиться в верности слов торговца живым товаром, обязательно пожелающего его обмануть, хотя бы на несоответствии представленных на их взгляд характеристик раба и того, что он на самом деле в себе несёт и из себя представляет. Ну а среди этих торговцев живым товаром и человека правдивого слова никогда не встретишь, а среди них одни только лжецы и враги человека. – Если не обману хоть одного покупателя, то и спать спокойно не смогу от угрызения совести за своё недолжное следование основному правило торга: не обманешь, не продашь. – Вот так рассуждали все эти торговцы, мангоны.
А что насчёт утверждения, что среди них и правдивого человека не встретишь, то такой взгляд на себя ими аргументированно объясняется их жестоким на правду жизни ремеслом, где всякая человечность только вредит ему, и они её со временем теряют, принимая самый бесчеловечный облик и нрав. Что как раз и является побочным эффектом их прибыльного дела, но опустошительного для души занятия.
И вот Аверьян, нисколько не доверяющий увиденному, написанному и тем более сказанному в устах мангона, решает собственноручно убедиться в верности всего того, чем облагородил и живописал свой живой товар мангон. Для чего он подзывает мангона и озвучивает ему своё желание – поближе рассмотреть этого, как его там, а, Намидия.
– Давай, веди его сюда. – Говорит Аверьян. На что мангон хотел было возразить, что мол здесь общественные торги и что он таким образом ставит в невыгодное положение других покупателей, кто может быть уже нацелился на покупку Намидия, одно из лучших его предложений, а тут их чуть ли не отстраняют от торгов, уводя Намидия. И если бы он был уверен в том, что высокочтимый гражданин, – мангон бросил многозначительный взгляд на Аверьяна, – будет делать покупку Намидия, то он, конечно, и не посмотрел бы в сторону других покупателей, кто готов прицениться к Намидию, а так… – Веди, отброс, кому сказано! – рявкнул на мангона Аверьян, чем тот был приведён к дисциплинированности и послушности, отправившись за Намидием.
Пока же на Намидия обрушиваются угрозы и тычки в спину со стороны разъярённого и взбешённого мангона, пообещавшего тому такой весёлой жизни дальше, если он не будет сегодня куплен, что вся прежняя его жизнь в цепях ему покажется цветочками, Аверьян, выказавший себя столь самостоятельным на свои решения мужем, кому перечить себе дороже выйдет, получил для себя заслуженную награду со стороны Апетитии – взгляд неприличия для начала, питавшей особую страсть к мужественному поведению и поступкам Аверьяна. При виде которых она переставала себя чувствовать спокойно и начинала глубоко дышать прямо в ухо Аверьяну, кого она пыталась смутить ещё тем, что начала его щипать за одно мягкое место, на котором ему после ещё сидеть. Но Аверьян человек мужественный и он готов все эти крепкие щипки стерпеть, лишь бы Апетития была довольна и не слишком неразумна в своих требованиях к нему.
Но вот Намидий приведён к ним и Аверьян с видом человека кого не стоит обманывать хотя бы потому, что его не обманешь и плюс он неуправляем в своём бешенстве, если всё же кто-то его надумает обмануть, начинает свой осмотр Намидия, забыв, наверное, о том, что Апетития тут имеет первое право слова. И вот Апетития, затёртая Аверьяном за его спину, начинает нервничать и сердиться на Аверьяна за такое его поведение, что она и выказывает, надув в недовольстве свои губки и щёки с ямочками на них.
Но Аверьян нисколько не обращает внимания на Апетитию, принявшись ощупывать руками крепость рук Намидия, его плеч и всего остального, что он посчитал нужным. И когда он уже собирался заглянуть Намидию в рот, – давай живо раскрой рот и покажи мне зубы, – как в этот момент до него со стороны доносится хоть и тихий, но вполне членораздельный голос. – Дарёному рабу в зубы не заглядывают. – Что моментально сбивает Аверьяна со всякой мысли и он одёргивается от своего осмотра Намидия, переведя свой взгляд в ту сторону, откуда до него донёсся этот голос.
Ну а там, откуда до Аверьяна донёсся этот голос, стоял небольшого роста человек объёмного в животе и лице образа, кто незатейливым в своём простодушии взглядом своих удивительно живых глаз, с интересом и любопытством смотрел на него. А при виде такого занимательного на себя простодушия, Аверьян не сразу и сообразил, как себя в отношении такого вмешательства в свои дела вести.
И так бы Аверьян ещё некоторое время заблуждался насчёт того, как на всё это реагировать, если бы не вышедший вперёд мангон, поспешивший объяснить Аверьяну на кого ему не стоит нисколько обращать своего внимания. – Это мой раб Этоʹт, дурень из дурней. Что услышит, увидит или в голову ему придёт, то на чистом глазу, без зазрения совести, как есть и говорит. – Делает пояснение мангон.
– Это всё я вижу. – Говорит Аверьян. – Вот только я не вижу твоего усердия мангон в деле приведения в порядок и смирение своего расхрабрившегося сверх меры раба.
На что у мангона есть что ответить, в чём можно было, в общем, и не сомневаться.
– Всё бесполезно, – со вздохом говорит мангон, – не выбить ни в какую из него всю эту дурь, с коей он живёт в своей своевольной голове. – А у Аверьяна на этот счёт имеются вполне разумные и конструктивные предложения.
– А ты не пробовал щипцами или через колено прикусить ему язык. – Предлагает действенные меры Аверьян, не понаслышке знающий, сколько сложностей в твою жизнь приносит вот такой человек, со своим умом, мыслями и невоздержанными и всё примечающими взглядами, кои он не считает нужным при себе держать и вокруг себя с огромной скоростью распространяет.
– Слишком дорого он мне обошёлся, чтобы его лишать того единственного, за что он ценен. – С прискорбием за такое своё сложное положение, в которое он попал в результате своего попустительства при приобретении Этоʹта (обещали одно, а получил он совсем другое), пожаловался мангон на свою трудную судьбу работорговца. Кого никто и за человека не считает, и все так и норовят ущемить его гражданские права, коих и так нет в полной мере, и тогда можно ему дать по шее, отдавить ноги, и что главное, недоплатить за его товар.