bannerbannerbanner
Маленький оборвыш

Джеймс Гринвуд
Маленький оборвыш

Полная версия

Глава ХIII
Я живу базарным воришкой. Неприятная воскресная ночь. Я заболеваю

Не стану утомлять читателя, рассказывая ему изо дня в день ту жизнь, которую я повел в обществе Рипстона и Моульди. Жизнь эта была в сущности довольно однообразна. С понедельника до субботы мы вставали с рассветом, ходили по одним и тем же улицам и проулкам, отыскивая и исполняя одни и те же работы. Когда работ этих не хватало для нашего пропитания, мы воровали разную мелочь из одних и тех же корзин и продавали ее одному и тому же старику, а затем обедали сообразно с количеством наших денег. Иногда, как говорил Моульди, мы угощались свининой, а иногда целый день должны были питаться куском черного хлеба; иногда находили в своем фургоне солому, иногда должны были спать на голых досках.

При начале моей бродяжнической жизни у меня было немного одежды; всего пара панталон, одна рубашка и оборванная старая куртка. Теперь рубашка и панталоны у меня были новые, а место куртки заменило нечто вроде сюртучка. Шестипенсовые сапоги мои очень скоро развалились, и я по-прежнему ходил босиком, так как у нас не хватало средств для покупки мне новой пары обуви.

Я познакомился с Рипстоном и Моульди в половине мая, а теперь была уже половина октября. За это время я раз семь или восемь побывал в театре, и это доставило мне величайшее удовольствие. Раз мне пришлось провести ночь в части по подозрению в краже одной маленькой собачки, которую я и не думал красть. Она сама пристала ко мне раз вечером, когда мы возвращались домой под «Арки», нам жаль стало выгнать ее, мы покормили ее и приютили в нашем фургоне. Ночью полицейские нашли ее у нас, разузнали, кто привел ее, и взяли меня в часть. Мне вероятно, пришлось бы попасть в тюрьму, если бы Рипстон не спас меня. Он расспросил, чья это собачка, прямо отправился в дом к хозяевам её, – большой великолепный дом на богатой улице, – и рассказал им все дело до конца. Они поверили ему, освободили меня, и богатая леди, которой принадлежала собачка, подарила мне даже целых пять шиллингов. Пять шиллингов! Это было такое богатство, которого наша маленькая компания никогда еще не получала сразу. Решено было вдоволь насладиться им. Мы пообедали в хорошей кухмистерской, выпили за столом по кружке пива и с непривычки к этому напитку развеселились до того, что решили ехать в театр в омнибусе, платя по два пенса за место; при этом Рипстону и Моульди сделалось так дурно, что нас вывели из театра в половине пьесы, и мы должны были вернуться домой пешком по дождю, не имея ни пенса в кармане.

Один раз утром, недель через пять после моего побега из дома, я встретил на базаре одного нашего соседа, хорошего знакомого отца. Он хотел броситься и схватить меня, но мне удалось увернуться от него. После этого я стал внимательнее прежнего посматривать по сторонам, боясь встретить отца, и товарищи, которым я подробно описал наружность его, усердно помогали мне. На следующее утро, часов в семь, Моульди указал мне на двух мужчин, шедших из фруктового ряда. Я тотчас узнал того человека, который чуть не поймал меня вчера, и отца. Отец был очень бледен, видимо сильно взволнован, а в руках держал большой кнут, который вероятно достал у кого-нибудь для этого случая. При одном взгляде на него, колени мои затряслись и губы задрожали.

– Рип, голубчик, спаси меня, – проговорил я, прячась за спину товарища, – видишь, какой он сердитый и какой у него кнут.

Рипстон попятился назад, подвел меня таким образом к груде пустых корзин и запрятал в средину их, а сам сел на опрокинутое лукошко и принялся, как ни в чем не бывало, чистить и есть морковину. Через несколько секунд подошел отец.

– Слушай-ка ты, малый! – обратился он к Рипстону, – не видал ли ты тут на базаре мальчика в старой курточке и панталонах, росту он будет вот этакий?

Я видел сквозь щели корзины, как отец указал мой рост.

– А как его зовут? – спросил Рипстон, продолжая жевать морковь.

– Джим.

– Джима я знаю. – Он такой толстый, сильный, славно дерется на кулачках, любого мужика свалит.

– Эх ты! – нетерпеливо отозвался отец, – я спрашиваю тебя о маленьком мальчике, лет этак восьми.

– Восьми… – медленно повторил Рипстон, – а его точно Джим зовут?

– Да, конечно! Его зовут Джим Бализет.

– Джим Бализет! – вскричал Рипстон, точно вдруг вспомнил, – знаю, знаю, мы его прозывали Раузер, оттого я и не мог вдруг вспомнить. Он жил где-то около Кау-Кросса и отец у него, кажется, разносчик?

– Ну, он и есть, где же он?

– Отец еще злой такой? Часто стегал Джима кожаным ремнем?

– Он это рассказывал? Экий неблагодарный мальчишка!

– И у него есть еще мачеха, эдакая гадина, ябедничает на него, пьет водку, как воду…

– Где он? – заревел отец, бросаясь на Рипстона и тряся его за шиворот так сильно и так близко к корзинам, что они ежеминутно могли рассыпаться.

– Пустите, так скажу, а то не скажу! – вскричал Рипстон, и по тону его голоса мне показалось, что он меня в самом деле хочет выдать.

– Ну, говори! – сказал отец.

– Сказать вам правду, так он пошел в нагрузчики.

– Когда, куда?

– Этого я не знаю, – угрюмо отвечал Рипстон, – а только вчера вечером один мой знакомый встретил его на Вестминстерском мосту, да и спрашивает: «Ты что здесь делаешь, Раузер, разве на базаре нет работы»? А Раузер и говорит: «Нет, уж, говорит, я на базары больше не стану ходить, там меня выследил отец, а я пойду к одному своему знакомому барочнику на Уенсвортской дороге, да и поступлю к нему в нагрузчики». Вот, больше я ничего не знаю.

– Проклятый мальчишка! – вскричал отец. – А не говорил он, когда он думает воротиться?

– Не знаю, да вряд ли он вернется! Он все говорил, что хочет в море уплыть, – отвечал Рипстон, – попадет теперь на реку, увидит там корабли и все такое, и поминай его, как звали.

– Это верно, – сердито сказал отец. – Пойдем, Джек, – обратился он к своему знакомому, – чего нам гоняться за этим негодяем! Пусть себе возится с грузом! Пусть он потонет в море, мерзкий бродяга!

И, засунув кнут под мышку, отец ушел вместе с своим приятелем, а бесстыдный лгун Рипстон помог мне выбраться из моего убежища.

После этого мне ни разу не случалось встречать ни отца, ни кого из своих прежних знакомых.

В последнее воскресенье октября того года, когда я познакомился с Рипстоном и Моульди, я захворал.

Хотя я держался на ногах и не жаловался, но я уже давно чувствовал себя не совсем здоровым. И это неудивительно. Осень стояла очень дождливая, платье мое оставалось мокрым по несколько дней кряду, и я не мог не только просушить его, но даже снять на ночь. Несколько раз у меня делалась сильная боль в горле и в спине между плечами. Целых две недели меня мучили зубы. Это было ужасно. Я не мог съесть куска хлеба, не размочив его сперва в воде, я не мог питаться репой и кочерыжками, составлявшими нашу единственную пищу в дни невзгоды, и принужден был голодать, пока какой-нибудь счастливый случай не давал мне возможности купить себе мягкой пищи в булочной или съестной. Я целые ночи просиживал без сна в уголку фургона, покачиваясь из стороны в сторону и не смыкая глаз от боли, к досаде моих товарищей. Они не были безжалостны к больным людям, но им казалось удивительным, что можно мучиться из-за какого-нибудь ничтожного зуба. Наконец, один старый скрипач, ночевавший под арками, сжалился надо мной: он обвязал мой больной зуб струной и вырвал его.

В то октябрьское воскресенье, о котором я начал говорить, меня мучили не зубы, не боль в горле и не ломота в плечах. Наши дела в последнее время шли все хуже и хуже в Ковент-Гардене. Нас там заприметили, и это было очень невыгодно. Мы не могли добыть себе никакой работы, и чуть не каждый день который-нибудь из нас получал побои от сторожа и от торговцев. Раз один разносчик так ударил Моульди тяжелым кованым сапогом, что бедняга три дня с трудом волочил ноги. Все на нас страшно злились – и сторожа, и лавочники, и разносчики. Они не ждали пока поймают нас на чем-нибудь дурном; как только мы попадались им на глаза, они гнали и били нас. Мы голодали до того, что с голоду готовы были решиться на все. Рипстону удалось открыть погреб, где хранилась на зиму морковь: мы забрались туда и целую неделю питались одной морковью. Сначала мы сочли это за большое счастье для себя, но скоро увидели, что есть одну морковь очень вредно. Вероятно она и была отчасти причиной моей болезни.

Обыкновенно по воскресеньям под Арками собиралось более многочисленное общество, чем в будни; общество это состояло частью из бедняков, которым негде было преклонить голову, частью из разных мошенников и воров, которые кричали, бранились и обижали остальных. И я, и товарищи мои старались держаться подальше от этих дурных людей. Обыкновенно мы в воскресенье, если погода не была особенно дурна, долго гуляли по берегу реки, а потом ложились в свой фургон (зеленщик, которому он принадлежал, позволял нам пользоваться им) и рассказывали друг другу разные истории. В тот день, когда я заболел, Рипстон и Моульди пошли гулять, а я остался в фургоне. У них от вчерашнего дня сохранилось несколько пенсов, и они пообедали хлебом с патокой, я же ничего не ел с обеда субботы. Я весь горел и дрожал; язык у меня пересох, глаза болели, голову ломило, точно кто-нибудь бил ее колотушками. На мое счастье в фургоне было немножко соломы, и товарищи предоставили ее всю в мое распоряжение. Но я никак не мог улечься, как следует: сколько я ни встряхивал свою соломенную подушку, она все казалась слишком низкой для моей отяжелевшей головы. К ночи мне сделалось еще хуже. Я должен был на этот раз служить подушкой, но Рипстон великодушно занял мое место, а Моульди позволил мне лечь на его туловище, хотя право выбирать место принадлежало ему, так как он был подушкой накануне. Они даже легли спать раньше обыкновенного, чтобы я мог скорее улечься, как следует. Но все заботы их были напрасны. Скоро Рипстон заметил, что голова моя жжет его через куртку. Моульди, вообще мальчик кроткий, был ужасно зол спросонья. Он вдруг, ничего не говоря, ударил Рипстона по коленке.

 

– Ты чего это? – с досадой спросил Рипстон.

– А ты что не лежишь смирно? Дрыгает себе ногами, точно танец отплясывает!

– Да разве это я! – вскричал Рипстон – это Смитфилд.

– Ты чего трясешься, Смит?

– Да мне ужасно холодно, Моульди, я просто как лед холодный.

– Хорош лед! От него пышет, как от печки, пощупай-ка Моульди, – сказал Рипстон.

Моульди приложил руку к моей щеке.

– Вот тебе! Не смей лгать! – вскричал он и дал мне сильную пощечину. – А расплачешься, другую закачу!

Я старался превозмочь себя и не плакать, но это было выше моих сил. Целый вечер удерживался я от слез, но эта жестокость Моульди прорвала плотину. Рыданья почти задушили меня, и слезы полились из глаз моих так быстро, что я не успевал отирать их. Я как будто переполнился горем, которому непременно надо было излиться. В этом горе не было ничего крикливого: я плакал тихо, припав ко дну фургона, и товарищи могли заметить мои слезы только по судорожным рыданьям, вырывавшимся у меня иногда. С того дня, как я увидел отца с кнутом на Ковент-Гарденском рынке и как я решил никогда не возвращаться домой и даже не вспоминать ни о маленькой Полли, ни о домашней жизни, сердце мое замерло и очерствело. Теперь я почувствовал, что оно как будто оттаивает, становится мягче, и в то же время на него ложится тяжесть, которую я не в силах выносить.

У Моульди, должно быть, также не хватило сил выносить мой плач. Исполняя свое обещание, он размахнулся еще раз и дал мне пощечину сильнее прежней.

– Экий ты разбойник! – набросился на него Рипстон – бьет бедного мальчика, который меньше его, да к тому же болен! Встань-ка, голубчик Смитфилд! Помоги мне, мы ему зададим!

Ч не ожидая моей помощи, Рипстон засучил рукава и принялся, бить Моульди. Мне не хотелось драться, я старался помирить их, уверяя, что мне совсем не больно, что я плачу не от пощечины, а от болезни.

Как только Моульди совсем очнулся, он выказал полнейшее раскаяние и сознался, что поступил, как негодяй и, в виде удовлетворения, предложил мне ударить его со всех сил по носу, причем он будет держать руки назад; Рипстон убеждал меня принять это предложение, но я отказался, и тогда Моульди заставил меня взять по крайней мере его шапку под голову и укрыться его курткой. Рипстон также охотно отдал бы мне свою одежду, но у него была всего одна синяя фуфайка, заменявшая ему и рубашку, и куртку, а шапку он потерял накануне, убегая от рыночного сторожа.

Хотя товарищи всеми силами старались уложить меня поспокойнее и укрыть потеплее, мне не становилось лучше. Я по-прежнему весь горел, и в то же время дрожал от холода; язык мой был сух, а дыханье прерывисто и тяжело. Впрочем, после слез мне стало как-то легче, я готов был лежать спокойно и покоряться всему, что со мной сделают.

Глава XIV
Я прощаюсь с моими товарищами и с «Арками» и отправляюсь в работный дом лечиться от горячки

Моя болезнь сильно тревожила товарищей. Укрыв меня курткой и уложив как можно спокойнее, они сами не легли, а сели в дальний угол фургона и начали перешептываться.

– Это, должно быть, простуда, – шептал Рипстон: – беда, коли на человека нападет простуда. Ведь это простуда, правда, Моульди?

– Должно быть, что-нибудь такое, – еще более тихим шепотом отвечал Моульди.

– Хорошо бы горчичники поставить, я помню, мне ставили, когда я был маленький… Как ты думаешь, Моульди, не сходить ли за горчицей?

– Чего ходить! Ведь сегодня воскресенье, все лавки заперты, одни аптеки открыты.

– В аптеке можно бы купить пилюль, – предложил Рипстон: – одна беда, у этих пилюль такие трудные названия, не знаешь, как спросить.

– Да так и спроси: – пилюль на пенни.

– А аптекарь спросит: – каких вам?

– Сказать: слабительных. Они, кажется, все слабительные, – равнодушно отвечал Моульди. – Он вообще вел разговор неохотно и, казалось, думал о чем-то совсем другом.

– Значит, решено, Моульди, – опять заговорил Рипстон – наш первый пенни завтра пойдет на пилюли для Смитфилда?

Моульди ничего не отвечал, и оба мальчика на минуту смолкли. Я также лежал тихо, чтобы вслушаться в их шепот. Разговор их не беспокоил, даже почти не интересовал меня, мне просто приятно было слушать их, и я слушал.

Сдержанность Моульди возбудила подозрение Рипстона.

– Моульди, – спросил он, – если это не простуда, так что же это делается со Смитфилдом?

– Почем я знаю! – неохотно отвечал Моульди.

– Да ведь ты же был в больнице, ты видал там многих больных, может, с кем-нибудь было то же, что с ним?

– Тише, – заметил Моульди, – он, пожалуй, не спит.

– Спит; слышишь, как он ровно дышит?

– Да; а слышишь, как под ним солома шуршит, должно быть, опять озноб сделался.

Затем он прибавил еще более тихим шепотом:

– Жалко мне, что я отдал ему свою куртку, Рип; шапка не беда, а куртку жаль!

– Экая ты жадная скотина! – выбранился Рипстон – он бы наверное отдал тебе свою куртку, кабы тебе понадобилось!

– Ну, пусть себе пропадает, все равно! – вздохнул Моульди.

– Отчего же пропадает? Ты же ведь завтра возьмешь ее?

– Ну, нет, с ней вместе можно захватить такую вещь, которой бы мне не хотелось.

– Да что такое? – говори толком!

– Тише, тише! – Коли он услышит, так перепугается.

Они тихонько приподнялись и высунули головы из фургона, но я все-таки слышал все, что они говорили.

– У тебя привита оспа, Рип? – спросил Моульди.

– Привита, и свидетельство есть.

– Ну, отлично, значит тебе и бояться нечего. А у меня не привита, ко мне горячка как раз пристанет!

– Разве у него горячка? – испуганным голосом спросил Рипстон, – значит, он умрет, Моульди?

– Почти наверно.

– Вдруг, Моульди? – так вдруг и умрет?

– Нет, не вдруг, – прошептал Моульди. – С ними там еще прежде разные штуки делают, головы им бреют и все такое.

– Это зачем же, Моульди? – с сильнейшим страхом спросил Рипстон.

– Да они совсем как сумасшедшие делаются; коли их не обрить, они себе все волосы вырвут, – отвечал Моульди.

– Ах, какая беда! – Так это бедный Смитфилд умрет! – Бедняга Смитфилд!

И Рипстон заплакал. Я едва верил глазам своим, но эта была правда, он плакал.

Я не испугался и даже не удивился тому, что у меня, по словам Моульди, была горячка. Горячка была самая худшая болезнь, какую я знал, а я чувствовал себя очень и очень худо. Я знал кроме того, что горячка смертельна, но даже это не пугало меня. Мне хотелось одного, чтобы меня оставили в покое, чтобы никто не трогал меня, не говорил со мной. Рипстон и Моульди продолжали шептаться в другом углу фургона; я слышал и их шепот, и разговоры, смех и ругательства мальчиков, игравших в карты, и топанье ног, и всякие другие звуки. Понемногу все стихло, только товарищи мои продолжали разговаривать. Я рад был, что они не спят; мне ужасно хотелось пить, и я попросил Моульди достать мне глоток воды.

Товарищи всполошились.

– Полно, дружище, – уговаривал меня Моульди ласковым голосом: – как же я тебе достану воды, ведь ты знаешь, что у меня нет никакой посуды, потерпи, полежи спокойно до пяти часов, тогда придут перевозчики, и ты можешь пить, сколько хочешь.

– Ах, я не могу ждать до пяти часов! Моульди, право не могу, я с ума сойду! Не говори мне, чтобы я ждал до пяти!

– Ну, хорошо, я не буду говорить, только ведь это правда, оттого я и сказал.

– А который теперь час?

– Должно быть около часу.

Меня мучила страшная жажда, а волны реки беспрестанно ударялись о нижнюю часть стены, около которой стоял наш фургон. Это был очаровательный звук. Я представлял себе реку такой, какой я видел ее утром после первой ночи; проведенной под Арками, когда река эта искрилась в солнечных лучах, и по ней тихо плыла барка с сеном. Мной овладело непреодолимое желание сойти вниз к берегу и напиться. Мне не нужно было посуды, я мог просто свесить голову вниз и пить прямо из реки. Я поднялся и стал перелезать через стенку фургона. Было так темно, что товарищи не могли видеть меня, но они услышали мои движения, и едва я успел перекинуть одну ногу за край телеги, как Рипстон крепко схватил меня за другую.

– Что ты, Смитфилд? – вскричал он испуганным голосом и чуть не со слезами. – Куда это ты, голубчик?

– Да я за водой.

– Да ведь нет воды. Моульди, иди, помоги мне! – с отчаяньем вскричал бедный Рипстон. – Нет воды, Смитти.

– Вода есть, – говорил я, – я пойду к реке и там напьюсь.

– Нет, ты идешь не пить, ты верно хочешь топиться, ты ведь теперь все равно, что сумасшедший! – с отчаяньем кричал Рипстон. – Моульди, да полно тебе трусить, хватай его хоть через мою фуфайку да помоги удержать.

Но Моульди не решался подойти: он боялся отчасти того, что у него не привита оспа, отчасти того, что в бешенстве я могу укусить его. Он начал со мной переговоры, не выходя из своего угла фургона.

– Чего это ты вскочил, Смит? – говорил он успокоительным голосом – ведь ты этак разбудишь все Арки. Ляг спокойно, я сейчас добуду тебе воды!

У Рипстона явилось подозрение против Моульди.

– Ты ведь это врешь, что принесешь воды, – сказал он, – ты просто хочешь удрать и оставить меня одного с ним!

Я вполне разделял мнение Рипстона, но оказалось, что мы были несправедливы к Моульди.

Он взял свою шапку из под моей головы, вылез из фургона и через несколько минут возвратился, наполнив шапку эту свежей, речной водой. До реки и днем было довольно далеко, теперь же в темноте, когда весь узкий проход был заставлен телегами и разными другими вещами, идти туда было просто небезопасно. Моульди, однако, посчастливилось совершить свое путешествие благополучно. Шапка его, хотя и старая, была крепка, а материя её засалена до того, что совсем не пропускала воду. Я опорожнил ее пятью большими глотками, и это питье доставило мне несказанное наслаждение. Могу сказать, что в эту ночь мои маленькие товарищи-оборвыши положительно спасли мне жизнь. Если бы они пустили меня на берег, резкий, холодный ветер с реки, пахнув на меня в то время, когда я горел в лихорадочном жару, наверное убил бы меня. Кроме того, пробираясь в темноте, я легко мог поскользнуться и упасть в реку; а вода в этом месте была настолько глубока, что потопила бы даже взрослого человека, не только такого маленького мальчишку, как я.

Утолив свою жажду, я лег и заснул; мне все снились какие-то отрывки странных и неприятных снов, нока Рипстон не потряс меня за плечо, говоря, что пора вылезать из фургона, что фургонщик уже пошел за лошадьми. Я попробовал привстать, но не мог. Я мог сидеть, но когда поднимался на ноги, колени мои дрожали, и я падал.

– Ну, ребята, – сказал фургонщик, подходя к телеге, – вываливайте, мне некогда возиться с вами.

– Да вот у нас тут один мальчик не может вывалиться, – сказал Моульди, уже выскочивший из фургона.

– Что ты такое говоришь? – как это не может вывалиться?

– Вывалиться-то, пожалуй, он и может, только ему не вылезть; он говорит, что у него ноги отнялись, не потрудитесь ли вы сами высадить его?

– Я его высажу так, что он у меня долго этого не забудет!

С этими словами сердитый фургонщик быстро прыгнул в телегу с фонарем в руках.

– Пошел вон, лентяй! – закричал он на меня. Но в эту минуту свет от его фонаря упал на мое лицо, и он сразу переменил тон:

– Господи! Бедный мальчуган! – вскричал он: – давно ли это с ним?

– Со вчерашнего вечера, – отвечал Рипстон, – да мы не знали, что ему так плохо.

– Где же он живет? Надо свезти его домой, – сказал фургонщик.

Мне вспомнилось сердитое лицо отца, когда я видел его в последний раз сквозь щели корзин на базаре. Я боялся его кнута, когда был здоров, а вернуться к нему теперь казалось мне совсем невозможным.

– Мальчик, где ты живешь, где твой дом? – спрашивал меня фургонщик.

Я ничего не отвечал, притворившись, что не слышу.

– Да вы, ребята, не знаете ли, где он живет? – обратился он к моим товарищам.

Они это очень хорошо знали, но мы поклялись друг другу никому не открывать, где наши дома, и они не выдали меня.

– У него нет никакого дома, он здесь живет, – сказал Моульди.

– И отца с матерью нет, он сирота, – прибавил Рипстон.

– Экий бедняжка! – сострадательно заметил фургонщик – если оставить его здесь, он наверное умрет, надобно свезти его хоть в работный дом. Хочешь в работный дом, мальчик?

Мне было все равно, только бы не домой, не в переулок Фрайнгпен. Я был так слаб, что не мог говорить; на вопрос фургонщика я только утвердительно кивнул головой. Добрый человек заботливо обернул меня попоной своей лошади и, взяв лошадей под уздцы, вывез фуру из под Арок; Рипстон все время сидел рядом со мной в фургоне.

 

Моульди, несмотря на свою боязнь горячки, не мог расстаться со мной не попрощавшись. Я услышал, что он цепляется руками за задок фургона и, взглянув в ту сторону, увидел его грязное лицо, с состраданием обращенное ко мне.

– Прощай, Смитфилд! – сказал он мне и затем обратился к фургонщику: – На нем лежит моя куртка, так вы, пожалуйста, скажите в работном доме, пусть ее спрячут и отдадут ему, коли он выздоровеет. Ну, прощай, голубчик Смит! Не скучай! – и он исчез.

Рипстон остался в фургоне, пока мы не выехали; затем он крепко пожал мою горячую руку, с любовью посмотрел на меня, плотнее завернул меня в попону, перескочил через задок фургона, и, не говоря ни слова, ушел прочь.

Рейтинг@Mail.ru