Размышляя обо всем этом, я вышел из глухих, темных переулков на широкую красивую улицу, где все лавки были ярко освещены газом, а по тротуарам сновало множество богатых, нарядно одетых господ. Мое внимание обратил на себя большой магазин колониальных товаров. За огромными зеркальными окнами его были выставлены разного рода плоды, чай, пряности и банки с пикулями и консервами; кроме того там же стояли китайские фигуры, фарфоровые и деревянные, каких я никогда прежде не видал; они интересовали не одного меня; почти никто не проходил мимо лавки, не бросив на них взгляда, и некоторые останавливались даже, чтобы поближе рассмотреть их, так что вокруг окна образовалась небольшая толпа. Мне некуда было торопиться, и потому я решился переждать, пока народ разойдется и мне можно будет попристальнее разглядеть странные фигуры. Как раз напротив окна магазина, у края тротуара, стоял фонарный столб, я прислонился к нему и стал ждать. В числе народа, собравшегося около магазина, была старая леди, такая толстая, что ее нельзя было не заметить: она одна занимала больше место, чем двое обыкновенных людей. Ей хотелось что-то видеть в нижней части окна, она нагнулась и вытянула шею вперед. Не спуская глаз с толстой леди и не понимая, что она так долго рассматривает, я заметил мальчика чуть-чуть побольше меня ростом, придвинувшегося очень близко к ней и подражавшего всем её движениям. Этот мальчик был одет довольно плохо, и я подумал сначала, не хочет ли он пошутить над толстой леди, толкнуть ее головой в окно или сделать что-нибудь в таком роде. Однако, взглянув попристальнее на лицо мальчика, я догадался, что у него на уме что-нибудь посерьезнее простой шалости. Скоро я заметил, что он делает такое дело, от которого у меня захватило дыхание. Он опустил руку вдоль по шелковому платью леди, потом быстро отдернул ее прочь и в эту минуту свет от газового фонаря, упав на его пальцы, показал мне, что он держит в них кошелек, сквозь шелковые петли которого блестит куча серебряных монет. Затем он быстро спрятал кошелек в карман, выбрался из толпы и никем не замеченный исчез в темноте. Толстая леди постояла еще несколько секунд перед окном и затем пошла дальше по улице, весело улыбаясь и покачивая головой: она видимо думала о смешных китайцах.
Какое счастье для того мальчика! Этакий чудный шелковый кошелек, набитый деньгами! Я продал и сапоги, и чулки за шиллинг да за кусок хлеба, а он в одну минуту добыл себе по крайней мере двенадцать шиллингов! Какой дерзкий вор! Какой счастливец? А что если бы этот кошелек достался мне? Эти мысли одна за другой промчались в голове моей, а за ними последовали другие мысли, такие страшно преступные, что я невольно огляделся во все стороны, как будто боясь, что кто-нибудь услышит их. «Как это легко! Пока ты стоял на месте и дрожал, можно было три раза сделать дело! У тебя просто не хватает смелости!» Да, положим, – отвечал я самому себе, – дело не трудно когда подвернется такая толстая старуха с оттопыренным карманом в шелковом платье. Тут всякому нетрудно. Тут и я, пожалуй, мог бы! Но главное, когда дождешься другого такого случая?
И вот я стоял у фонарного столба, поджидая «случая».
Ждать мне пришлось не долго. «Счастье», которое помогло мне при моем первом подвиге на Ковент-Гарденском рынке, не оставило меня и теперь. Не простоял я и пяти минут, как из магазина вышла дама, правда, не толстая и не старая, но в шелковом платье и с туго набитым кошельком. Выходя из лавки она держала этот кошелек в руках и, казалось, считала в нем деньги. Затем она закрыла его и сунула в карман своего шелкового платья.
– Вот если бы она подошла к окну! – мелькнуло у меня в голове.
И она, действительно, вмешалась в толпу, любовавшуюся китайцами. Я пробрался туда же вслед за ней и старался делать все так же, как тот мальчик. Я притворился, что внимательно разглядываю китайцев, а между тем рука моя осторожно скользила по складкам шелкового платья к карману. Через минуту пальцы мои ощупали тонкую шелковую сеть кошелька, и он был у меня в руках. Схватив свою добычу, я пустился бежать. Я бежал долго, не останавливаясь и не переводя духа, пока не добежал до глухого, темного переулка. Там я, наконец, остановился и решился посмотреть на свою добычу. Я вынул из кармана кошелек, высыпал из него деньги и пересчитал их при свете фонаря подле магазина портного. Оказалось, что у меня были две полукроны, полусоверен, три шиллинга и четыре пенса, всего восемнадцать шиллингов и четыре пенса.
Никогда в жизни не бывало у меня в руках столько денег, даже в половину, даже в четверть столько. Но странное дело! Громадность суммы, добытой мной, вовсе не радовала меня, напротив, она заставляла меня ужасаться моего преступления. Особенно полусоверен лежал камнем у меня на совести. Если бы я стащил какой-нибудь старый кошелек, в котором лежало бы два шиллинга или, самое большее, полукрона, меня утешила бы мысль, что я подвергался большой опасности, и что деньги достались мне как награда за мою смелость. Но вид этого красивого кошелька, золота, мелкой и крупной серебряной монеты приводил меня в смущение. Мне даже приходило в голову, не бросить ли для успокоения совести полусоверен под лестницу к портному. Но я бросил туда один пустой кошелек.
Я решительно де знал, что мне делать, то есть не знал, что мне купить себе поесть и где купить. Если бы Моульди и Рипстон были со мной, они посоветовали бы мне, мелькнуло у меня в голове, но в то же время мне пришло на мысль, что может быть мои старые друзья не захотели бы теперь и знаться со мной, не захотели бы дотронуться до моих денег. Ведь я был теперь карманным вором, «настоящим» вором, как говорил Моульди в тот вечер, когда он объяснял и мне, что наши занятия в Ковент-Гардене вовсе не воровство. «Я не считаю себя вором», сказал тогда Моульди и сказал таким голосом, как будто ему было бы очень неприятно, если бы он должен был считать себя вором. Да, я вор, и если Моульди встретится со мной, он отвернется от меня. Все эти мысли делали меня очень несчастным, и я несколько утешился, только дойдя до съестной лавки и истратив четыре пенса на ужин.
После этого я весь вечер провел в том, что или ел, или придумывал, что бы поесть. Должно быть, желудок мой был уж совсем пуст. Я раз пять заходил к кухмистеру и съедал по двухпенсовой сосиске, раньше этого съел кусок хлеба с патокой, я, в конце концов купил себе на пени шоколаду.
В заключение, когда я, собираясь на ночлег, стал считать свой капитал, оказалось, что я истратил не особенно много; я купил себе пару крепких сапог и у меня все еще осталось три шиллинга и шесть пенсов, не считая полусоверена, который я засунул под подкладку куртки, заколов ее булавкой.
И вот я стал настоящим вором. Впрочем, я твердо решился не повторять больше Моего сегодняшнего преступления. Конечно, сделанного не вернуть, но никто, кроме меня, не знал этого и никогда не узнает. Я с утра стану придумывать, за что мне приняться. Когда у человека лежит в кармане тринадцать шиллингов и шесть пенсов, он может найти тысячу средств прожить честно.
Да, конечно, можно было найти тысячу средств прожить честно; но к стыду своему я должен сознаться, что не нашел ни одного. В тот «счастливый» вечер, когда мне удалось так легко приобрести кошелек, я пошел ночевать в съестную лавочку, где провел и прежнюю ночь. На следующее утро я встал с твердой решимостью жить вполне честно. Но, конечно, прежде чем приняться за какое-нибудь дело, я должен был хорошенько обдумать и обсудить свое положение. В этих мыслях и рассуждениях я провел все время до обеда. После обеда я пошел прогуляться по Петикот-лейн и там остановился подле одного магазина, в окне которого был вывешен желтый шелковый платок, разрисованный синими птичьими глазами. Точно такой платок носил на шее отец. Я вошел в магазин и купил платок за три шиллинга и шесть пенсов. Рассудок говорил мне, что я делаю глупость, но я утешал себя мыслью, что купил платок в память об отце. Это вызвало во мне мысль о доме, мне стало грустно, и я выпил кружку пива, чтобы развеселиться. Не знаю, должно быть, пиво это было очень крепко или оно с непривычки так сильно подействовало на меня, но я вдруг пришел в такое возбужденное состояние, что с трудом мог себя сдерживать. Я совершенно перестал бояться своих врагов и готов был встретиться лицом к лицу даже с мистером Бельчером, конечно, если с ним не будет двухствольного ружья. В эту минуту я проходил мимо маленького оружейного магазина, и мне пришло в голову, что человек, которого весь свет преследует, как меня, непременно должен ходить вооруженный. Я вошел в магазин и купил страшный с виду старый пистолет за два шиллинга и три пенса. Вечером я нашел, что ужасно неудобно таскать это оружие в кармане панталон и потому продал его в ту же лавку за один шиллинг и четыре пенса. Таким образом мои дорого добытые восемнадцать шиллингов и четыре пенса все разошлись по мелочам. Я продал красивый шелковый платок с птицами за восемнадцать пенсов и через три дня стоял среди улицы таким же бедняком, каким был в ту минуту, когда наблюдал за толстой леди, прислонясь к фонарному столбу, против богатого фруктового магазина. И вот…
Впрочем читатель сам легко догадается, как пошла моя жизнь. Труден только первый шаг, – сделав его, я уже не останавливался. Я старался убедить себя, что я несчастный, всеми покинутый ребенок, что все меня преследуют и ненавидят, что я поневоле должен поступать нечестно, чтобы не умереть с голоду. При втором воровстве я уже жалел, что в кошельке нашлось всего только четыре шиллинга, а при третьем и сам не помню, что чувствовал, так как за ним скоро последовало четвертое, пятое и так далее.
Впрочем я не долго вел жизнь карманного вора, никак не больше двух месяцев. Сколько денег удалось мне украсть в это время, не помню, знаю только, что я разбогател до того, что мог взамен старой одежды, данной мне Ильфордской полицией, купить себе очень порядочное платье. Я не ночевал больше в съестной лавочке, а поселился в улице Уентфорт.
В один июльский вечер я прохаживался по Чипсайду. Так как у меня теперь был приличный костюм, то я смело появлялся на больших, богатых улицах поглядывая по сторонам с беззаботным видом мальчика, вышедшего погулять, я заметил джентльмена, внимательно разглядывавшего что-то в чулочном магазине. Это был один из тех джентльменов, от которых карманным ворам хорошая пожива: он был так толст, что когда он наклонился, фалды его сюртука сильно оттопырились, и карман выставился самым соблазнительным образом. Нельзя было упустить такого удобного случая. Я ощупал карман, в нем лежало что-то твердое, четырехугольное, я запустил в него руку и через секунду вытащил красивый кожаный бумажник. До сих пор мне удавалось таскать кошельки, деньги, просто положенные в карман, деньги, просто завернутые в бумагу, но ни разу не попадался мне под руку бумажник. Дрожа от восторга, я быстро свернул в соседнюю улицу, осторожно открыл бумажник при свете фонаря и увидел в нем несколько сложенных банковых билетов и целую кучу золотых монет. Это так поразило меня, что я стоял секунд пять неподвижно, закрывая бумажник полой своей куртки и не зная, на что решиться. Вдруг чья-то рука легла на мое плечо.
– Не вздумай бежать, – произнес голос человека, явившегося как будто из под земли – от меня не убежишь.
Я готов был клясться, что никто не следовал за мной от Чипсайда; появление этого незнакомца как гром поразило меня. Я быстро бросил бумажник в водосточную трубу и повернулся, вполне уверенный, что меня задержал или полицейский, или обкраденный мной джентльмен. Но я ошибся: меня держал за ворот незнакомый мне господин, одетый очень нарядно, с блестящим перстнем на пальцах. Он поднял брошенный мной бумажник и спокойно положил его к себе в карман, точно свою собственность.
– Правду говорят, что дуракам счастье, – заметил он, продолжая держать меня за ворот и увлекая за собой в темную улицу.
– Послушайте, сударь, – заговорил я жалобным голосом, не помня себя от страха – ведь я нашел его, право нашел, только он мне не нужен, возьмите его, коли хотите, может, вы его потеряли…
– Нашел, конечно, нашел! – насмешливо проговорил незнакомец – неужели же заработал! А ты для кого работаешь? – спросил он вдруг резким голосом, когда мы уже прошли пол улицы.
«Он, должно быть, принимает меня за какого-нибудь честного мастерового», мелькнуло у меня в голове.
– Я работаю, – проговорил я прерывающимся голосом, – у одного коробочника около Уайтчепеля.
– Что ты врешь! – вдруг сердитым голосом закричал незнакомец. – Говори сейчас правду! Ты живешь у Симмондса или у Тома Мертинса?
– Не знаю я никакого Симмондса и Мертинса! – вскричал я, несколько оправившись от испуга. – Пустите меня, берите себе бумажник, только меня оставьте в покое.
– Я тебе сверну шею, если ты не станешь отвечать, – грозным голосом сказал незнакомец. – Говори сейчас, для кого ты работаешь?
– Да ни для кого, сам для себя!
Незнакомец выпустил из рук воротник моей куртки и несколько секунд смотрел мне прямо в глаза.
– Послушай, мальчик, – сказал он, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом – не думай, что меня можно обмануть. Говори правду; если у тебя есть хозяин, это не беда, если нет, скажи, и я, может быть, окажу тебе услугу.
– А вы не полицейский, не сыщик, не что-нибудь такое? – спросил я.
– Я полицейский! – вскричал незнакомец и громко расхохотался. – Ах ты простота! И с таким умом берется за воровство! Ты давно занимаешься этим делом?
– Два месяца.
– И ни разу не попадался?
– Ни разу.
– Ну, тебе удивительно везет! Такой простофиля должен бы попасться на первом же разе! Надо взять тебя в руки. Пойдем-ка со мной!
По тону его голоса видно было, что он намерен забрать меня в руки. Мне это вовсе не представлялось приятным. Я боялся его не меньше, чем испугался бы полицейского.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я – я не хочу, чтобы меня брали в руки.
– Не хочешь! – свирепо воскликнул он – очень есть кому дело до того, что ты хочешь, или чего не хочешь? У тебя до сих пор не было хозяина, а теперь будет! Иди за мной, когда мы придем домой, я с тобой поговорю.
Он вышел на улицу Поультри, потом завернул в один переулок, затем в другой, в третий, пока не дошел до улицы Кэт. Он не держал меня, а между тем я следовал за ним, и мне даже не приходило в голову бежать, такой страх внушал он мне своим решительным и повелительным обращением.
Когда мы дошли до половины улицы Кэт, он постучал в дверь одного дома, и нам отворила нарядно одетая молодая женщина.
– Я не ждала тебя так рано, Джордж, – сказала она ласково, целуя незнакомца.
– Я привел нам нового жильца, Сьюки, – отвечал он, указывая ей на меня.
Это, по-видимому, ей было неприятно.
– Неужели тебе еще не надоели жильцы, – недовольным голосом проговорила она – наверно и этот проживет у нас не дольше того!
– Конечно, если он вздумает играть со мной штуки! А что, чай готов?
– Готов. Иди.
Мы вошли в очень хорошо меблированную комнату, на столе около камина стоял чайный прибор. Джордж бросился на диван и лежал на нем молча, заложив руки под голову, пока молодая женщина принесла чайник с чаем и блюдо поджаренной ветчины с яйцами. На меня она смотрела по-прежнему недружелюбно.
– Не суйтесь под ноги, если не хотите, чтобы вас обварили! – сердито заметила она, проходя мимо меня с чайником.
– Ты будешь пить чай? – спросил у неё Джордж.
– Нет, я уж пила.
– Ну, так убирайся к черту! – грубым голосом сказал он.
Она вышла из комнаты, сердито хлопнув дверью.
– А ты, – обратился Джордж ко мне, – хочешь чаю?
– Нет, благодарю вас, сэр.
– Ну, все равно, я буду пить и говорить, а ты сиди и слушай. Откуда ты?
Этот вопрос был для меня неожидан. Как сказать ему, откуда я? Из Клеркенуеля, из Кемберуэля, или из Уентуортской улицы? Джордж заметил мое смущение.
– Коли тебе не хочется говорить этого, так не говори, – сказал он – мне все равно. Мне надобно только знать, есть ли у тебя настоящий дом? Есть ли у тебя отец и мать?
– Я убежал из дому, я туда не вернусь.
– Отчего?
– Оттого, что меня там до смерти изобьют.
– А, вот что! Ну, это отлично, тебе и не нужно идти туда. Ты будешь жить здесь.
– Здесь?
– Да, я тебя беру в ученье. Я дам тебе стол и квартиру, а ты должен работать на меня.
– Что же я буду делать?
– Да то же, что делал уже два месяца и на чем я поймал тебя сегодня. Не скажу, чтобы ты был искусен, но ты мне понравился, из тебя может выйти прок, если тебя немножко подучить; до сих пор тебе везло счастье, но на одно счастье нельзя рассчитывать, надобно стараться приобрести и искусство. Ты меня, конечно, не знаешь, но спроси у любого полицейского, кто такой Джордж Гапкинс? и каждый скажет тебе – А, это известный воспитатель воров, как его не знать! Вот я и хочу взяться за твое воспитание.
– Благодарю вас, сэр, – проговорил я, чувствуя, что должен что-нибудь ответить – вы очень добры, если хотите помочь мне.
– Помочь тебе! Я хочу сделать тебя счастливым! Сотни уличных мальчиков позавидовали бы тебе! Если ты останешься у меня, через месяц тебе стыдно будет вспомнить о том, как ты неловко устроил сегодня эту штуку! – Он указал рукой на свой карман, в котором все еще лежал украденный мной бумажник.
– Как тебя зовут?
– Джим Смит… Я боялся назвать свое настоящее имя и хотел сказать то, какое мне дали Моульди и Рипстон, но запнулся на первом слоге.
– Джим Смит? – подхватил мой новый хозяин. – Прекрасно! Ну скажи-ка по правде, Джим, несмотря на твое счастье, ведь тебе не всегда везло? Один день бывало густо, другой пусто? Не всегда в кармане звенели полукроны, а?
– Да и шиллинги-то не всегда, – отвечал я – где тут! Иногда перепадет много, а иногда и ничего!
– Ну, это известное дело. Слушай же, что я хочу для тебя сделать. Я буду учить тебя нашему искусству, буду кормить тебя вволю, одевать как джентльмена, давать тебе денег на твои удовольствия. Хорошо это?
– Еще бы, даже очень хорошо, – отвечал я, чувствуя как мое отвращение к мистеру Гапкинсу исчезает. – А что же я должен делать за все это?
– Ты должен приносить мне все, что тебе удастся добыть.
– Что ж, на это я согласен, – сказал я, едва скрывая свое удовольствие и боясь одного, как бы он не передумал.
– Отлично, это одна сторона дела, а вот другая. Ты слышал, что говорила про тебя миссис Гапкинс, когда мы входили?
– Что я проживу не дольше прежнего жильца?
– Да. Видишь ли, этот прежний жилец был постарше тебя годами двумя, удивительно ловкий мальчик! Он прожил у меня всего девять недель. Теперь он засажен в тюрьму на три месяца. Как тебе кажется, хорошо ему там?
– Что же хорошего сидеть в тюрьме! А за что он туда попал?
– А за то, что он был обманщик и хотел надуть меня! У меня не уживаются те мальчики, которые вздумают проводить меня. К тем кто ведет себя честно со мной, я добрее отца родного. Случись с таким мальчиком какая беда, я ничего не пожалею, выручу его. Зато уж если кто вздумает обманывать меня, для того я злейший враг. Не попадет он в тюрьму сам по себе, я постараюсь упрятать его. Понимаешь?
– Еще бы, это все очень понятно.
– Ну и прекрасно. Теперь нам пока не о чем больше говорить. Если хочешь, можешь идти гулять или сходить в театр. Есть у тебя деньги?
– У меня есть четыре пенса, сэр.
– У меня также нашлась мелочь. Вот тебе три шиллинга и шесть пенсов. Мы не будем слишком роскошничать, пока не увидим как пойдут у нас дела. Прощай. Приходи не позже одиннадцати часов.
Мистер Гапкинс запер за мной дверь своего дома и предоставил мне полную свободу идти куда я хочу. Никогда в жизни не чувствовал я себя в таком странном положении. Что за человек был этот Гапкинс? Он, конечно, не шутил, иначе он не показал бы мне своей квартиры, не дал бы мне денег, не стал бы откровенничать со мной. Он будет кормить, одевать меня, давать мне денег на мои удовольствия и все за что? За то, чтобы я продолжал заниматься тем, чем занимался уже два месяца, и заниматься гораздо спокойнее прежнего, так как в случае какой-нибудь неудачи он обещал выручить меня. Условие это, конечно, было со всех сторон выгодно для меня. Я буду жить у него, пока мне будет хорошо, а чуть замечу, что он относится ко мне дурно, я брошу его и убегу. Что за удивительный дурак этот мистер Гапкинс? Я чуть громко не расхохотался на улице, думая о глупой нерасчетливости моего нового хозяина. Однако, куда же мне идти? Он сказал: в театр. Отлично, пойду в Шордичский театр, где я так часто бывал с моими добрыми товарищами, и возьму себе место в ложе, мне теперь скупиться нечего! Я купил себе пару сосисок, пять апельсинов, выпил кружку пива и направился к театру, у входа в который уже толпился народ; я узнал, что в этот день шла новая пьеса, был бенефис любимого публикой актера и оттого собралось так много зрителей. Я попал в самую средину толпы, меня тискали и толкали со всех сторон и особенно один мальчик работал локтями так усердно, что совсем придавил мой карман с сосисками. Я слегка толкнул его и попросил не давить мои сосиски.
– Важная штука твои сосиски, – отвечал он. – Чего ты их не ел дома! Он стоял впереди меня и, говоря эти слова, не повернул ко мне головы, но я тотчас узнал его по голосу.
– Рипстон, неужели это ты? – вскричал я.
– Смитфилд! Господи! Вот-то встреча! – закричал мой старый товарищ и, не обращая внимания на неудовольствие соседей, он повернулся ко мне и протянул ко мне руку. Это движение оттеснило нас от дверей театра, нас затискали и затолкали так, что мы постарались скорей выбраться из толпы и при свете большой лампы, висевшей у подъезда, осмотрели друг друга.
– Вот-то чудесная встреча! – вскричал Рипстон, от восторга просто задушив меня в своих объятиях. – Я-то думал, что ты уж давным-давно умер, а вместо того ты вырос на полголовы, да каким франтом стал. Тебе должно быть сильно повезло с тех пор, как мы вместе жили под Арками, а?
Я далеко не был франтом, но одежда моя была прилична и конечно могла показаться роскошной в сравнении с той, которую я носил, когда заболел горячкой. Но Рипстона, конечно, никто не назвал бы франтом. Его куртка и панталоны были из одинаковой материи и страшно перепачканы. Лицо его также далеко не отличалось чистотой. Но особенно удивляли меня его руки. Они были грязны как всегда, но, кроме того, покрыты мозолями, каких я никогда прежде не видал на них; и когда эти мозолистые руки обвились вокруг воротника моей щеголеватой черной курточки, я почувствовал какое-то страшное волнение.
– Чего же ты, Смит? – спросил Рипстон, замечая мое смущение – разве ты не рад, что встретился со мной? – А, понимаю! – вскричал он, пристально поглядев на меня несколько секунд – ты верно сделался честным, Смит, и не хочешь знаться со мной? Ты не знаешь, ведь и я также переменился, Смит.
Это объяснение не только не успокоило меня, а напротив заставило пожалеть, что я встретил старого товарища.
– То есть как же это переменился, в чем переменился, Рипстон? – спросил я.
– Да в том, что я уже не по-старому добываю деньги, я теперь живу мальчиком у одного зеленщика, вожу ему уголь, картофель и все такое. Место хорошее, Я получаю восемнадцать пенсов в неделю, кроме пищи и квартиры. Я уж семь месяцев живу у него.
– А что Моульди? – спросил я с тайной надеждой, что, быть может, хоть Моульди сделался настоящим мошенником.
– Моульди умер, – коротко отвечал Рипстон.
– Умер?
– Да, он умер на святках. Пойдем скорее в театр, а то мы не найдем места в галерке. – Я объявил, что иду в ложу и уговорил Рипстона пойти домой со мной, сказав, что могу заплатить за его место, так как у меня в кармане больше шиллинга. Мне стыдно было признаться, что у меня было даже около трех шиллингов.
– Ишь ты какой богач! – заметил Рипстон – у тебя место, должно быть, получше моего. Ты верно служишь в каком-нибудь магазине мануфактурных товаров?
– Так и есть, ты верно угадал, – отвечал я, радуясь тому, что он придумал мне занятие.
– И ты, должно быть, долго копил денежки, а сегодня вздумал задать себе пир? – спросил Рипстон.
– Ты всегда ловко угадывал, – сказал я, избегая прямого ответа. – Однако пойдем, а то и в ложах не будет места.
Мы уселись очень удобно в ложе, где кроме нас было всего три человека. Я угостил Рипстона сосисками и апельсинами и, пока он ел, спросил у него: что же сталось с Моульди?
– Да с ним случилось несчастие, он свалился с крыши того сарая, что был на берегу реки, помнишь?
– Помню, как же.
– Ну вот, ты помнишь также, – продолжал Рипстон, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом, – что наши дела шли очень плохо, когда ты заболел горячкой. После тебя они пошли еще хуже. Тот фургон, в котором мы ночевали с тобой, перестал приезжать под Арки, а другие телеги нас не пускали, все боялись, что мы от тебя заразились горячкой. Нам пришлось спать на голых, грязных камнях. На улице нам также не везло. Разносчики и торговцы гоняли нас, полицейские следили за нами, работы никакой не было, а стащить что-нибудь, знаешь, по-старому, и не думай. А тут еще завернула непогода, да такая, что просто беда! Уж не знаю, как мы прожили два месяца до Рождества. К празднику всякий, известно, ждет себе чего-нибудь получше, а нам и ждать-то нечего было. Моульди совсем приуныл, отморозил себе руки и ноги, сидит да стонет, просто всю душу вытянул. А в Дельфах-то Рождество справляют весело. Всякий дает сколько-нибудь денег, устраивают складчину, разводят огонь, пьют что-нибудь горяченькое, курят и поют песни. Прошедший год мы также давали денег в складчину, а нынче ничего не могли дать, вот мы и сидели себе голодные да холодные в темном уголку, пока другие там угощались да пировали. А Моульди совсем пришел в отчаяние: он ведь всегда любил поесть, а тут слышит запах жареного мяса, а у самого с утра крошки не было во рту. Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник, полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит, мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное; я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю – Моульди уже нет; я удивился, он никогда не уходил, не сказавши мне, и стал я расспрашивать у всех знакомых; никто его не видал. Я пошел на рынок, и там нет Моульди. Вернулся домой часов в десять, только спускаюсь по ступеням, а мне один мальчик и говорит: «Ну что видел его? каково ему?» у меня так сердце и замерло. – Про кого ты это так говоришь? спрашиваю. – «Да про твоего, говорит, товарища, про Моульди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе да и свалился. Он переломал себе ноги и ребра. Навряд ли он уж и жив».
Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление. Впрочем, представление это состояло из балета, до которого мой приятель не был охотник. Отерев слезы, навернувшиеся на его глазах, он продолжал свой рассказ: «Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моульди, и он меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил, ко мне вышла сестра Мелия. „Вы, говорит, не Рипстон ли? Моульди все вас звал, ему, бедняжке, уж не долго остается жить на свете“. Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье, он лежит такой бледный, бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые, я никогда прежде не замечал, что у Моульди голубые глаза. Подле его постели сидел какой-то господин, должно быть, священник. А он, голубчик, как завидел меня, протянул мне руку. „Как я рад, говорит, Рип, что ты пришел, я думал: и умру, а тебя не увижу!“ А я и сказать ему ничего не могу, Смит, засело у меня что-то в горле, слова не дает выговорить. А Моульди говорит господину, который сидел подле него: „мистер, пожалуйста, поговорите с Рипстоном, как вы сейчас со мной говорили“. – Хорошо, – сказал господин, и начал он говорить о том, как хорошо быть честным и все такое. А Моульди все держит меня за руку. Вдруг он как-то сжал мою руку, посмотрел так пристально на господина, потом на меня, кивнул мне головой и умер».
Слезы опять прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин, он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжал:
– Ужасно перевернуло меня все это: и слова господина, и то, что Моульди умер у меня на глазах. Я решил, что непременно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. Вот я и остановился у ворот больницы, стал поджидать доброго господина; как он вышел, я и заговорил с ним. Он у меня спрашивал разные разности, а в конце концов дал мне шиллинг, дал свой адрес и сказал: «Ну, если ты завтра будешь в таком же настроении духа, как сегодня, приходи ко мне, я тебе помогу». На другой день я пошел к нему, он сам свел меня к тому зеленщику, у которого я теперь живу, и определил меня на место. Ну, вот ты теперь все знаешь про меня. Мне совсем не трудно было перемениться и жить честно, а тебе?
У меня не хватало духу отвечать на его вопрос словами, и я только кивнул ему головой, в виде согласия.
– Тебе это должно быть было легко, – сказал он – тебе меньше пришлось меняться, чем Моульди и мне, ты ведь еще не привык к дурной жизни. Помню я, как нам с Моульди бывало смешно глядеть на тебя, когда ты принимаешься за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смит, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, кабы не мы с Моульди, ты бы никогда не стал воровать.
– Может быть, – проговорил я.
– Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким дурным, как мы с Моульди?
– Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!
– Да, отличный танец! А я все думаю, Смит, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что если бы я жил по старому, а ты уж сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе отвечал? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный!
Никогда в жизни не видал я Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое слово его было мне ножом в сердце. Последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее. Мое знакомство с ним и Моульди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу. Известие о смерти Моульди само по себе должно было взволновать меня. Но когда мой старый друг Рип, Рип, которого я любил гораздо больше Моульди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик и, сам не понимая, что делает, растравлял мою рану, я почувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение и это еще увеличивало мои мучения, Страх мой оказался небезосновательным. Представив картину нашей встречи в том случае, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился и, толкая меня под бок, с хохотом спросил – неужели мне не смешно. Мне не было нисколько смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув губы. Рипстон вдруг остановился среди смеха.