bannerbannerbanner
Над Москвою небо чистое

Геннадий Александрович Семенихин
Над Москвою небо чистое

Полная версия

За ужином летчикам дали по традиционной стограммовой стопке. Алеша Стрельцов, нанюхавшийся за день авиационного бензина, уставший от бешеной гонки за чужими самолетами и постоянного опасения столкнуться со своими, тупо смотрел на свою стопку. Султан-хан, перед которым стоял пустой стаканчик, хитровато подмигнул:

– Что, Алеша, помочь?

– Берите, командир, – лениво согласился Стрельцов, – все равно не осилю.

Капитан потянулся было за рюмкой, но передумал, строго сказал:

– Нэ пойдет, ведомый. Я уже две выпил перед этим. Три много. Сам выпей, Алешка, как ведомому тебе приказываю. Мнэ твой вид не нравится. Чего угрюмый, как дербентский мулла? Устал?

– Устал, командир.

– Тогда пей. Раз, два, три. Ну!

– Обязательно дерни, дружок, – добродушно посоветовал сидевший с ними за столом Боркун, – мускулы отойдут, нервы угомонятся, и разум чище станете. Знаешь, что один киевский князь по данному поводу говорил? Забыл его имя… Чару пити – здраву быти, другу пити – ум веселити, утроити – ум устроите. Много пити без ума быти. Так давай, чтобы здраву бытии! Или лучше, знаешь, за что? Чтобы у твоего ведущего на гимнастерке поскорее Золотая Звезда заблестела.

– За это я с удовольствием! – воскликнул Алеша и залпом выпил стопку.

Водка была теплой, противной. Он закашлялся и долго закусывал винегретом и селедкой. Когда после котлет подали чай и полагавшееся к нему печенье «ленч» с маленьким квадратиком масла, Боркун огромной ладонью сгреб все четыре порции в карман своего комбинезона и, не пускаясь в длинные объяснения, пробасил:

– Так надо, ребята. Если кто не наелся, просите у девушек добавок, а это я с собой заберу.

Выходя из столовой, Алеша шепнул Воронову:

– Кому это он потащил, Коля?

Воронов неопределенно покачал головой. Широкая спина Боркуна быстро растаяла в сумерках. Летчики шагали медленно, утомленно. Около крайней хаты, разбитой прямым попаданием бомбы, Султан-хан остановился, ногой поддал обгоревшую доску. Она перевернулась. «Санчасть» – было намалевано на ней суриком-. От полуразвалившихся стен несло гарью. Седой, пышущий жаром пепел сыпался с них. Только печь, широкая, русская, добротно сложенная каким-то умельцем, осталась неповрежденной. Черным надгробием высилась она над пепелищем. Из-за печи показалась женская фигура. Султан-хан узнал рыжеволосую медсестру Лиду. Негромко воскликнул:

– Лида? Что тут бродишь?

Она вздрогнула, шагнула навстречу. Была она принаряжена, от ее легкого в сиреневых разводах платья пахло пудрой и одеколоном. В платье Лида казалась красивее, чем в обычной своей гимнастерке и юбке.

– Это ты, Султанка, – насмешливо окликнула она, – чуть не напугал, сумасшедший. Видал, как нас фрицы разукрасили?

– А ты чего тут рыщешь, как тень Гамлета?

– Прибор для маникюра у меня в чемоданчике оставался. Может, найду, – беззаботно ответила медсестра.

Султан-хан присвистнул от удивления.

– Ай да Лидка, – поцокал он языком, – кругом смерть, разрушения, а она о своих маленьких пальчиках заботится. Какой хладнокровный человек. Вай! Убитые были?

– Ни убитых, ни раненых. Во время бомбежки медперсонала здесь не была.

– А где же изволили находиться наши помощники смерти?

– На аэродроме. Вас, шалопаев, из боя ждали, – огрызнулась беззлобно Лида. – Ну, чего злоязычишь? – заговорила она быстро, переходя на доверительный шепот. – Эх, Султанка. Вот мазанет когда-нибудь такая фугасочка, и поминай как звали. И подумать ни о чем не успеем.

– А о грехах своих? – усмехнулся горец.

– Так их у тебя еще не было, – хохотнула Лида, давай заведем, а?

Горец покачал головой:

– Вай, не буду с тобой грехов заводить. У меня в Ростове невеста. И тоже по мне соскучилась. Как же я могу себя надвое поделить.

– Ну и дурной, – без смеха сказала ему вслед медсестра. – Смотри, как бы она себя на пятерых не поделила.

Лида проводила его грустными глазами и только сейчас заметила лейтенантов:

– А вы чего подслушиваете? Не стыдно?

– А мы ничего такого даже и не видели, Лидочка, – бойко ответил Воронов, усвоивший в обращении с медсестрой тот легкий, слегка развязный тон, каким с ней разговаривали почти все летчики. Но она внезапно вспылила:

– Пошли прочь. Какая я тебе Лидочка? Свою кралю будешь называть Лидочкой, если она у тебя, рыжего, когда-нибудь заведется.

Воронов опешил. Увлекая за собой Алексея, он громко, так, чтобы медсестра слышала каждое слово, проговорил:

– Смотри-ка, Леша. Не иначе она в твоего Султанку всерьез втрескалась. Пошли от греха.

* * *

У Алеши трещала голова. Рев мотора, дробное постукивание пушки и пулеметов, треск эфира в шлемофоне – все это до сих пор стояло в ушах. Он с наслаждением думал о том, как растянется сейчас на узкой, обжитой кровати и блаженно заснет, мысленно наплевав и на войну, и на возможные бомбежки, и на приблизившиеся артиллерийские раскаты. Но этому не суждено было осуществиться. У крыльца стояла полуторка. На груде чемоданов, теплых комбинезонов и разного другого имущества, вплоть до электрического утюга, который возил с собой хозяйственный лейтенант Барыбин, сидели летчики его эскадрильи.

– Залазь, Стрельцов, – услышал Алеша негромкий голос Красильникова, – твой чемодан здесь.

– А куда вы? – растерянно спросил Алексей.

– Командир полка приказал весь летный состав переселить в аэродромные землянки.

– Почему?

– Боится, как бы немцы ночью по селу не отбомбились. Садись, поедем располагаться. Там, говорят, сносно.

Алеша вздохнул и полез в кузов.

Примерно через час лейтенант Ипатьев, проверявший, все ли летчики переселились из села в аэродромные землянки, доложил Демидову:

– Всех упрятал под землю, товарищ подполковник. Только капитан Боркун отказался выехать из дому. Выкопал на огороде щель и говорит: «Меня и тут фрицы не возьмут. Сплю я чутко, успею до щели дотопать, если что».

Демидов, рассчитывавший по карте маршруты запланированных на утро боевых вылетов, поднял на оперативного дежурного усталые глаза:

– То есть как это отказался? Я ему кто: командир полка или балалайка! Приказ есть приказ. Он что, с молодой хозяйкой боится расстаться?

Румянцев, синим карандашом отчеркнув абзац из передовицы «Правды», поглядел на подполковника.

– Не надо трогать капитана Боркуна, товарищ командир, – сказал он решительно, – там сложная ситуация.

А Василий Боркун, ступая тяжелыми пыльными сапогами, входил в это время в дом. В маленькой комнатке он поправил на окне маскировочную штору и зажег свет. Выложил на стол печенье, масло, кусочки сахару и ломти белого свежевыпеченного хлеба. Потом постучался в соседнюю дверь.

– Войдите, – послышался усталый женский голос. Капитан перешагнул порог.

– Добрый вечер, Алена Семеновна.

– Вечер добрый, Василий Николаевич.

Косяк тусклого света от лампы, подвешенной к потолку, падал на сидевшую за столом женщину. Было ей лет за сорок. В черных волосах уже мелькали холодные паутинки седины, худое лицо было пересечено морщинами, на заскорузлых руках набрякли синие вены. Она сидела в плетеном кресле, необычном в деревенской избе. В руках у нее сновали тонкие вязальные спицы, волоча за собой белую шерстяную нитку.

– Что вяжете, Алена Семеновна? – спросил Боркун, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– Варежки, Василий Николаевич.

– Варежки? – переспросил он удивленно. – Да рано же.

Она горько вздохнула и пожала плечами:

– Кто теперь разберет, что рано, а что поздно? Все перепуталось!

Боркун огляделся по сторонам.

– А где же мои сорванцы-побратимы Борька-наш и Борька-погорельский? – весело забасил он, и тотчас на лежанке послышалась возня. Один за другим соскочили оттуда два белобрысых мальчонка в одинаковых полосатых рубахах из дешевого полотна и синих трусиках. Немытые ноги с поцарапанными коленками зашлепали по дощатому полу.

Борька-наш, большеглазый мальчик с круглой головой на тонкой загорелой шее, был сыном хозяйки Алены Семеновны, а Борька-погорельский доводился ему двоюродным братом. «Погорельским» его назвали дальние родственницы хозяйки, которые с неделю назад привезли его из-подо Ржева, из деревни Погорелое Городище. Колхозный конюх вытащил оглушенного мальчика из горящей избы во время жестокой бомбежки. Мать, отец и годовалая сестренка погибли под рухнувшей кровлей.

Четырехлетнему Борьке сказали, что его родители уехали бить фашистов, а он должен пожить у тети Алены, и мальчик, похныкав, поверил этой нехитрой выдумке. К Борьке-нашему он стал относиться, как к родному брату. Был Борька-погорельский чуть повыше своего сверстника и чуть поозорнее. Глазенки у него отливали светло-голубым цветом, а на щеках все время вздрагивали веселые ямочки.

– Дядя Боркун, что будем делать? – первым бросился он к летчику и прильнул к его ноге, обхватив ее ручонками повыше колена.

– Чай пить! – весело отозвался Боркун.

– Стаканы подавать? – деловито осведомился Борька-наш.

– Конечно, и стаканы, – подтвердил Боркун. – А ну, марш рысью в мою комнату за бортпайком.

Вскоре над столом возвышались две белобрысые мальчишеские головы и слышалось старательное прихлебывание. Оба Борьки очень любили печенье «ленч». Ели они его медленно, смакуя. Каждое печенье макали в горячий чай и с наслаждением откусывали по кусочку.

– У тебя вкусное? – осведомлялся Борька-погорельский у своего побратима.

– Как мороженое, – отвечал Борька-наш и тотчас же осаждал Василия градом вопросов, – Дядя Боркун, а у немцев тоже такое печенье?

– Нет, хлопцы, у них дрянное, эрзацем называется.

– А добрые немцы есть?

– Добрые? – переспрашивал Боркун, и нижняя его губа вздрагивала. – Задачку ты мне, брат, загадал… Гм… Пожалуй, все-таки есть и добрые, например Тельман. Он всегда против Гитлера и немецких буржуев шел. И товарищи у него хорошие. Только фашисты их всех пересажали по тюрьмам. А вот те немцы, которые на нашу землю пришли, это гадкие, злые. Их надо бить.

 

Сняв гимнастерку, он сидел с ними за грубо сколоченным крестьянским столом по-домашнему, в одной тенниске, На оголенных руках перекатывались желваки мускулов.

– А ты их сегодня бил? – не отставал Борька-наш.

– Пришлось, – неторопливо отвечал Василий.

– Мой папка их тоже бьет.

– А у меня и папа и мама, – вставил Борька-погорельский. – А ты их бьешь зачем, дядя Боркун, чтобы они бомбы на меня не бросали?

– Да, сынок, чтобы они бомбы на тебя не бросали, – согласился Василий, гладя сиротскую голову тяжелой своей пятерней.

– Какая бо-ольшая рука! – восторженно, воскликнул малыш. – Дядя Боркун, а ты своей рукой фашиста убьешь аль нет?

– Вот уж никогда не задумывался, Борька. По-моему, все-таки убил бы, если бы здорово разозлился.

– Дядя Боркун, – протянул Борька-погорельский, – а шлемом поиграться можно?

– Можно.

– И я хочу, – взвизгнул Борька-наш, но Боркун быстро уладил возникший конфликт.

– А ты планшеткой. А потом, чур, обменяться. Вы же у меня солдаты. Значит, приказ должны выполнять строго.

И через несколько минут он нараспев, как опытный старшина, подал команду:

– По-о-о-меняться игрушками!

Потом они втроем носились по избе друг за другом, весело хохоча. Сталкивались в один клубок где-нибудь в сенях, и Борька-погорельский радостно восклицал:

– Ну и шишку набил!

Наигравшись, оба Борьки залезли на лежанку, а Боркун сел на узкую жесткую скамью внизу и рассказывал все знакомые ему сызмальства сказки до той поры, пока шум и возня на лежанке не затихли.

Он поднялся, потягиваясь.

– Спокойной ночи, Алена Семеновна.

– Спокойной ночи, Василий Николаевич, – отозвалась она, глядя на летчика из-под стекол очков, – замотались вы с моей мошкарой. Липучие они.

– Что вы! – добродушно пробасил Боркун. – Только с ними сердце и отходит.

– Привыкли они к вам, – продолжала хозяйка, откладывая моток шерсти, которую весь вечер сосредоточенно и огорченно пронизывала острыми длинными спицами. – Давеча вы к дому подходите, а Боренька, не мой, а Стеши покойной, ручонками замахал да как закричит: «Ой, папка мой идет!»

Боркун взялся было за дверную скобу и остановился.

– Алена Семеновна, – сказал он глухо и выжидательно, – а если я его к себе заберу?

– Куда к себе? – не поняла женщина.

– Совсем, – пояснил Боркун, – в сыновья. Пойду в сельсовет или куда там и все оформлю. Потом к жене отправлю, – неуверенно прибавил он, – в Волоколамск.

– Так и туда немцы подступают. Ох, господи, – она всплеснула натруженными руками и подошла к летчику, неся тревогу в увядших глазах. – Добрая вы душа, Василий Николаевич. Ну объясните мне, почему все так? Была граница аж под Брест-Литовском, а теперь до Москвы приблизилась, и за такой короткий срок? Ну почему нельзя их остановить? Разве мы, простые люди, мало делали для армии, чтоб она сильней была? Этими вот руками делали! – она подняла свои ладони, в горьком раздумье на них поглядела. – Недосыпали, недоедали, а все давали для армии. Почему же она отступает?

– Эх, Алена Семеновна! – сказал он тихо. – Да что я комиссар, что ли! Я сам это «почему» задаю себе по десять раз на день.

Женщина покачала головой, улыбнулась.

– Прямой вы человек, Василий Николаевич. Вот уж правду народ говорит, кто детей малых, неразумных любит, у того сердце доброе. Спокойной вам ночи. Если что, не откажите присмотреть за ребятами. Я до утра на станцию ухожу на погрузку. Эшелон заводской завтра отправляют. Знать, эвакуируется город-то.

Набросив теплый пуховый платок, Алена Семеновна вышла.

Боркун долго еще сидел в своей маленькой комнате, не гася лампы. Перед ним на столике стояла в картонной рамке фотография жены. Приблизив ее к глазам, он с тоской рассматривал такое знакомое и чем-то чужое на фотографии лицо. Нет, фотограф явно ошибся. Или щелкнул раньше времени, или передержал бумагу, когда печатал. Валя получилась на снимке старше и строже, чем была на самом деле. Все как будто на месте: и родинка на левой щеке возле носа, и широкие негустые брови, и не слишком высокий лоб с поперечной складочкой, и небрежный зачес светлых волос, сразу убеждающий, что сделан он рукой человека, не придающего большого значения внешности, и узкий мягкий подбородок, и полные губы, покрытые в уголках едва заметным пушком, чуть улыбающиеся. Да, все ее, Валино. А со снимка смотрела совсем не она. Взгляд чужой, сосредоточенно-холодный.

Боркун вспомнил, как они объяснились. Было это зимой, в январский мороз. Валя тогда кончала дорожностроительный институт, сидела над дипломным проектом. Он знал ее с полгода. Их познакомили на студенческом вечере, куда Василий попал вместе с Султан-ханом и еще двумя летчиками их полка. Обратно шли далеко за полночь веселой гурьбой, провожая девушек по домам. Разглядев как следует Боркуна, стриженного под бокс, грузного, немного флегматичного, Валя Соловьева сказала:

– Ой, девчата, как я не люблю толстых.

А минутой спустя, бросив на него еще один пристальный, полный затаенного любопытства взгляд, прибавила:

– Ох, девочки, а как я не люблю летчиков. Они все такие самоуверенные.

Боркун снова поймал на себе ее взгляд. Ненаходчивый от природы, он не сразу ответил. Для чего-то ладонью провел по жилистой шее, вздохнул:

– А я и не летчик вовсе.

– Кто же вы?

– Пожарник! – выпалил Боркун. – Да, да! Чего вы на меня такими квадратными глазами смотрите. Начальник пожарной охраны авиагарнизона, можете у Султан-хана спросить.

– Конечно, – гортанным веселым голосом поддакнул горец, – он настоящий пожарник. Медная каска, машина с колокольчиками и лозунг: спасайся, кто может. Словом, как Эдит Утесова поет: «Он готов погасить все пожары, но не хочет гасить только мой!» Вот он кто, наш Вася Боркун.

Валя улыбнулась и прибавила уже добрее, глядя Василию прямо в глаза:

– А лгунов еще больше не люблю.

Каждую субботу и воскресенье Боркун ездил к ней и так привязался, что ни дня не мог провести, чтобы не позвонить в студенческое общежитие. Любовь у них была какая-то тихая, ясная и очень спокойная. Ни одной ссоры, ни одного поцелуя. Встречались, говорили о жизни, о товарищах, о театре, читали друг другу стихи, Валя часто выступала в концертах самодеятельности, отлично читала Блока. Боркун рассказывал ей об аэродромной жизни и полетах. Иногда умолкали и подолгу смотрели друг на друга. Глаза Вали становились большими, светлели.

– Ну чего вы так смотрите? – тихо шептала она.

– А вы? – невпопад спрашивал Василий.

После Нового года в очередную получку он купил в оранжерее огромный букет хризантем, золотое колечко в маленьком футлярчике и один, без товарищей, приехал к Вале. Подруги были в театре. Он умышленно воспользовался этим. Ввалился в комнату в реглане и, несмотря на мороз, в щегольской фуражке, положил цветы на стол:

– Это я вам.

Валя смотрела на него смятенная, все сразу понявшая и не хотевшая понимать.

– Зачем, не нужно…

– Как не нужно? – пробасил Боркун. – Не могу я больше, Валя. Не могу дальше быть один. Давайте вдвоем, на всю жизнь, ладно?

Кажется, не было более счастливого дня, чем этот, у двадцатишестилетнего Боркуна.

Подполковник Демидов, поворчав, поздравил их с законным браком.

– Березовым веничком отодрать бы вашего жениха, – с деланной суровостью сказал он Вале, – хоть бы предупредил, а ты как снег на голову. Где мне теперь для вас комнату искать?

– Да он и с предложением как снег на голову, – смеялась похорошевшая, сияющая Валя, – ас комнатой мы и до весны потерпим, не беспокойтесь!

– Нет, у меня в полку порядок, – заявил Демидов, – так не пойдет.

И комната, теплая, семнадцатиметровая, с большим окном на восток, нашлась для молодоженов.

Мягкая, сосредоточенно задумчивая и впечатлительная, Валя не сразу привыкла к судьбе жены летчика. Первый месяц она всякий раз с тревогой и волнением ждала мужа из полетов. А когда в гарнизоне случилась беда – разбился капитан Кошкин, опытный летчик, допустивший грубую ошибку при посадке с неработающим мотором, – Валя целую ночь проплакала и, обнимая Василия, громко шептала:

– Не пущу тебя больше. Честное сло-в-о, не пущу на аэродром, и все. И ни один маршал мне ничего не сделает. Уходи, Вася, с летной работы. Ты умный, начитанный, математику хорошо знаешь. Можешь преподавателем стать. Невзвижу твои самолеты, слышишь!

А он спокойно гладил огромной рукой ее волосы, разметавшиеся по белой подушке, и тихо говорил:

– Успокойся, Валюта. Привыкнешь. Не могу я их бросить, эти самолеты, – в них моя жизнь. Каждому свое: кому детишек учить, кому в небо подниматься.

Валя слушала и понимала, что нет в этих словах никакой рисовки, что идут они от самой души Василия. И странное дело, от этого становилось легче.

Не зря говорят, что время самый лучший исцелитель. Прошли месяцы, и Валентина отступила, приняла суровую жизнь мужа такой, какая она есть. Она работала инженером в местном горкаммунхозе, была своей работой довольна. В гарнизоне появились добрые товарищи. За неделю до начала войны Валя уехала в отпуск к старикам родителям в Волоколамск да так там и осталась. Василий получил несколько ее писем, коротких, ласковых и тревожных. Он успокаивал ее в своих ответах, сообщал, что на боевые задания летает редко, а потом прочитал в очередном ее постскриптуме короткую фразу, остро напомнившую день их знакомства: «Ты же знаешь, что я не люблю лгунов, да еще неумелых». И он целовал тогда простой, вырванный из; ученической тетради лист, перечитывая эту строчку.

Сейчас Волоколамск близко. Но разве можно думать о свидании с Валей в разгар таких жестоких непрерывных боев?

…Боркун с грустью поставил на стол фотографию жены. Прошелся по сонному дому и заглянул на лежанку. Там, приткнувшись друг к другу, сладко похрапывали Борька-наш и Борька-погорельский. Василий поправил край пестрого стеганого одеяла и бесшумно вернулся к себе.

Боркун любил людей тихой совестливой любовью. Ему, большому, прямодушному, сильному, часто становилось стыдно за чужие пороки и ошибки. Если он видел плохое, ему казалось, что это плохое происходит именно с ним, а «е с тем, в ком он его обнаружил. Вероятно, поэтому Боркун грубо и прямолинейно вмешивался в поведение своих друзей, если они, по его мнению, этого заслуживали. И его обычно слушали, ему повиновались. Трудно сказать, что производило впечатление: спокойная ли немногословная его речь, внушительная, полная силы фигура или способность изредка приходить в страшную для других ярость. Но тот, кто, по мнению Боркуна, делал доброе, хорошее, мог рассчитывать на его поддержку и ласку.

Сейчас Боркун с болью думал о маленьком Борьке-погорельском, к которому так привязался за последние дни.

– Как же бросать мне его, паршивца. Взять надо – и баста! Валя небось рада будет. Все равно своих пока нет. А если и появятся, Борька-погорельский их не объест.

Василий снял только сапоги и одетым лег на кровать. Под тяжелое громыхание артиллерии, доносившееся с приблизившейся к аэродрому линии фронта, впал в зыбкий сон… Очнулся среди ночи от звона стекла. Со стен кусками падала известка. «Бомбят!» – ожгла мысль. Боркун мгновенно натянул без портянок сапоги. В соседней комнате хныкали дети. Он схватил их в охапку и бегом бросился во двор. Там, в конце картофельных грядок, чернела вырытая им и Колей Вороновым щель. Над головой возник знакомый ноющий свист. Будто на тысячи хохочущих бесноватых голосов дробилась падающая бомба. Боркун едва успел вскочить в щель и пригнуть к земле ребячьи головы, закрывая их своей широкой грудью, как столб огня и земли возник в нескольких метрах от него. Ему даже показалось, что он увидел зловещее черное тело бомбы в ту минуту, когда оно соприкоснулось с землей. Оглушил грохот. Охнув, осела в окопчике холодная, росная земля. Секунду или две Боркун ничего не слышал. Он только чувствовал, как прижимаются к нему горячие детские тела, и, когда новая серия бомб заныла поблизости, снова прикрыл их собой.

Странное дело – новые взрывы возвратили ему слух. Осколки просвистели над головой, один из них беззвучно шлепнулся на бруствер. Свист удаляющихся самолетов проплыл над селом, и по этому свисту Боркун определил, что бомбили их не тяжелые «Юнкерсы-88», а двухмоторные истребители «Мессершмитт-110». Он чуть высунулся из щели. Багровое пламя в окаёме дыма столбом валило в предутреннее небо. Горел дом, где еще вчера ночевали летчики из эскадрильи его друга Султан-хана. «Ай какой умница наш «батя» Демидов, – подумал Боркун. – Ну что, если б не вывез он летчиков на аэродром. Сколько гробов сейчас было бы!» Он легонько щелкнул по затылку притихшего Борьку-погорельского.

– Что? Испугался?

 

– А я не боюсь, дядя Боркун, – азартно крикнул мальчик, – ничего с тобой не боюсь. Хочешь – буду бомбы ловить?

– И я тоже, – нерешительно присоединился Борька-наш.

Боркун наклонился и шершавыми, обсыпанными землей губами поцеловал каждого.

– Ай да герои мои мальчишки, любо посмотреть.

Он сбегал в дом, принес тюфяк и уложил на него ребят на дне щели, прикрыв стеганым одеялом. Измученные дети заснули быстро. Боркун лег рядом в будыльях подсолнухов, подстелив под себя плащ-палатку. Слышно было, как около разбитого бомбой горящего дома суетились красноармейцы аэродромного батальона. По обрывкам их выкриков капитан понял, что хозяева избы успели уйти и никто не погиб. Сейчас красноармейцы пытались вытащить из-под обломков уцелевший хозяйский скарб. «Там я помочь уже ничем не могу», – грустно подумал Боркун.

Он остался спать под открытым небом в твердой уверенности, что фашисты повторят налет. Потревоженный его сон то и дело прерывался. Сначала неприятно обдал лицо холодок рассвета. Потом резанули первые солнечные лучи, заставившие перевернуться на другой бок. Затем по иссохшему, почерневшему стеблю подсолнуха сполз на землю разбуженный солнцем серый кузнечик, удивленно пошевелил усиками и как ни в чем не бывало прыгнул на щеку Боркуну, жесткую и колючую. Боркун, не открывая глаз, смахнул его пальцами и опять задремал. Что-то хорошее и приятное, далекое от фронта и от смерти, пришло во сне. Большие губы Василия сложились в улыбку. Но пронзительная пулеметная очередь оборвала этот сон. Еще не очнувшись толком, Боркун пружинисто вскочил на ноги. Увидел низко над землей двухкилевой хвост выходившего из пике «Мессершмитта-110». Желтые консоли крыльев второй машины блеснули правее, и снова дробная очередь бичом полоснула по земле. На улице поднялись фонтанчики пыли. «Промазал, гад», – протирая глаза, определил Боркун. Два других «мессершмитта» сбрасывали мелкие осколочные и зажигательные бомбы на аэродром. Боркун поглядел в щель. На дне ее беззаботно посапывали Борька-наш и Борька-погорельский.

«Вот бедолаги, – подумал он. – Даже пулеметными очередями их не разбудишь». И снова завалился спать.

Солнце стало припекать сильнее. Боркун не услышал длинного гудка подъехавшей «эмки». Разбудил его громкий знакомый голос:

– Вот ты где, орелик. А мы-то ищем! – Он открыл глаза и увидел улыбающегося, доброго, свежевыбритого Демидова.

– Задремал маленько, товарищ командир, – сказал Боркун оправдываясь.

Но подполковник даже не взглянул на него. Он неотрывно смотрел на две белобрысые головы, на серьезные личики ребят во сне.

– Это, что ли, твои любимцы?

– Они, – застенчиво сознался Боркун. – А вы откуда знаете?

– Комиссар сказал. Которого же ты хочешь усыновить?

– Вон этого, с ямочками на щеках, Борьку-погорельского.

– Обожди, комэск, – серьезно сказал Демидов. – Не время сейчас. Вот отбросим немцев от Москвы, тогда и заберешь. А сейчас только парня замучишь.

От калитки спешила осунувшаяся за бессонную рабочую ночь Алена Семеновна. Убедившись, что ребята невредимы, благодарно взглянула на капитана.

– Спасибо, Василий Николаевич. – Она перевела нерешительный взгляд на Демидова. – Может, самовар поставить, чайку попьете, товарищ начальник?

– Благодарю, хозяюшка, – ласково отказался подполковник, – нам, как говорится, пора со двора.

Через минуту «эмка» лихо понесла их по улице обезлюдевшего села к аэродрому. На командном пункте Демидов коротко приказал Боркуну:

– Выспаться. Побриться. В полет пойдете во второй половине дня.

– Значит, эскадрилья наша с утра не полетит?

– Полетит.

– А кто поведет?

– Я, – ответил командир полка. – Надо нам силы беречь, Боркун. Опытных ведущих в полку осталось немного. Раз, два – и обчелся. Ты, Султан-хан, комиссар и я. Будем чередоваться. Идите отдыхать.

День вставал над аэродромом, обогретый щедрым, но уже не палящим, а по-осеннему прохладным солнцем. В воздухе плавали тонкие нити паутины. Бабье лето коснулось подмосковной земли. Рощица заметно пожелтела, стала еще красивее. Пыль над дорогами не была уже густой и горькой, как неделю назад. На окрестных буграх золотились пустые сенокосы. А большой купол неба, подернутый редкими перистыми облаками, был все таким же ослепительно голубым и обманчиво мирным. Не верилось, что всего час назад его бороздили желтые двухмоторные «мессершмитты», сея смерть и разрушения.

Оперативный дежурный Ипатьев вторые сутки не спал. Щуря побаливающие, красные глаза, он держал телефонную трубку, ловко прижимая ее к щеке плечом и подбородком, и, повторяя вслух передаваемую из штаба фронта обстановку, делал на карте быстрые отметки синим карандашом.

– Да, да, понял, – говорил он, – танки прорвались южнее Мятлево. Головная колонна завернула на север и прошла еще десять километров. Это значит, по направлению к нашему аэродрому. А западнее Сычевки? Наша артиллерия и штурмовики задержали танки. Пехота стоит на старом рубеже. Отлично! Простите, одну минуточку. Послушаю другой телефон.

Положив карандаш на карту, Ипатьев схватил трубку соседнего телефона, на котором было написано «Воздух», прижал к другому уху.

– Внимание, воздух! – выкрикнул он, обращаясь ко всем находящимся в землянке.

Смолкли голоса. Петельников склонился над другой картой, готовясь нанести на нее пометки. Ипатьев передавал:

– Воздух. Со стороны Сычевки курсом на Вязьму сорок «Юнкерсов-88». От Юхнова курсом на Вязьму без прикрытия истребителей пятьдесят «юнкерсов». – Он отложил трубку, коротко прибавил от себя: – Все, товарищи командиры.

Третий телефон, на нем было написано «Командующий ВВС», буквально оглушил всех.

– Лейтенант Ипатьев слушает, товарищ генерал. Трубка обожгла ему ухо свирепым коротким окриком: «Командира!»

– Я вас слушаю, – включился в разговор Демидов. Он произнес эти слова спокойно, внятно, вовсе не подозревая, что на другом конце провода бушует гроза.

– Ты что спишь, Демидов! – яростно набросился на него Комаров. – Целый полк погрузил в летаргический сон и рад! Девяносто машин идут на город, а ты еще никого не поднял.

– Товарищ генерал, – потемнел от волнения подполковник, и на его оспинах появились крупные капли пота, – я по вашему приказанию подготовил все три эскадрильи действовать над линией фронта.

– Первое приказание отменяю! – загремел Комаров. – Выполнять последнее. Все самолеты на прикрытие города и района.

– Есть, – ответил Демидов и стал натягивать на голову плохо подогнанный шлем. – Румянцев, остаетесь за меня. Я поведу вторую эскадрилью.

…Тремя группами они поднялись в воздух. Демидов приказал двенадцати самолетам майора Жернакоза идти в направлении Сычевки и встретить колонну фашистских бомбардировщиков на дальних подступах к цели. Шестерка Султан-хана была брошена на группу «юнкерсов», идущую со стороны Юхнова. Сам же Демидов с девяткой «яков» поднялся на четыре с половиной тысячи метров и барражировал над городом.

Тягостно тянулись минуты ожидания перед встречей с врагом, когда тело цепенеет от напряжения, шее становится больно от бесконечных поворотов головы и кровь неспокойно стучит в ушах.

После перерыва в летной работе, вызванного ранением, Демидов был предельно осторожен. Острый нос его «Яковлева» то и дело поднимался и опускался, а крылья машины кренились то в одну, то в другую сторону. Спокойные зоркие глаза с острыми зрачками непрерывно обозревали небо. Опытный летчик, он редко взглядывал на доску приборов. Каждым твердым от напряжения мускулом, каждым нервом ощущал он машину. Ухо уловило бы малейшую неточную ноту в работе мотора.

Около десяти минут «Яковлевы» находились в полете. Внизу смутными контурами расплескивалась земля. С высоты она казалась огромной топографической картой, на которую крупными условными знаками нанесли города, села, ленты дорог, озера и лесные массивы. Эти десять минут показались Демидову невыносимо долгими, и он обрадовался, когда услышал в наушниках знакомый голос Султан-хана, находившегося километрах в двадцати пяти от него:

– Командир! Атакую «юнкерса»! Прошла минута, не больше, и радиостанция донесла отчаянные ругательства:

– Алешка, добивай его, дьявола, в хвост и гриву. Еще бэй! Дымит! Оч-чень порядок!

Но в тот же миг послышался полный тревоги голос Жернакова:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru