– Алешка! Стрельцов! Крестник! – обрадованно закричал он и шагнул вперед.
Летчики, имевшие обыкновение подальше держаться от большого начальства, живо посторонились. Алеша остался лицом к лицу с генералом. Он-то давно узнал Комарова. Генерал сделал еще шаг, на секунду задержался, словно раздумывая, как же поступить дальше, и вдруг порывисто обхватил Алешу сильными руками и прижал к своей груди. «Молния» на его кожаной курточке была расстегнута. Бостоновый, защитного цвета генеральский френч пахнул ветром, пылью и дорогими – тонкими духами. Алеша услышал над головой веселый бас:
– А ведь подрос, постреленок, возмужал, – генерал оттолкнул его от себя, еще раз оценивающе оглядел, – бриться надо, чертенок. Ишь подусники отпустил, совсем как семинарист. – Обернулся к летчикам и расплылся в улыбке. – А знаете, друзья-однополчане, что он дьяковский племянник? Как вы, не чувствуете в нем поповского душка? А? Что молчите?
– Ничего. Служит верой и правдой. Врагов свинцом жалует от души, – подал голос Красильников.
– Постойте, постойте, – не слушая его, закричал Комаров, – да здесь, оказывается, весь мой выводок. Вороненок, ты чего за чужие спины прячешься, а ну шагай вперед!
Комаров крепко обнял Воронова. Тот неловко высвободился и стоял, широко улыбаясь.
– Чего зубы скалишь? – смеясь, спросил Комаров.
– Да больно здорово вы его срубили, товарищ генерал, – весело отозвался Воронов. – Мы всем полком любовались.
Комаров улыбнулся и кокетливо, будто не о воздушном бое шла речь, а о туре вальса, передернул плечами.
– Ах, «мессер», – сказал он, как бы отмахиваясь от чего-то назойливого, – где он там завалился?
– Километрах в пятнадцати от аэродрома, не дальше, – наметанным глазом определил Султан-хан, еще раз посмотрев в ту сторону, где уже слабел и распадался рассеиваемый ветром столб дыма.
– Демидов, посмотрите потом документы убитого летчика, если они не сгорели, – деловито распорядился генерал, – фамилия, имя, из какой эскадры. – Комаров шумно вздохнул, и его энергичное подвижное лицо посуровело. – Так, говорите, здорово? – Он посмотрел на летчиков. – Нет, дорогие товарищи, вовсе не здорово. Восхищаться тут, прямо скажу, нечем. Чего же хорошего, если генерал, командующий военно-воздушными силами целого фронта, тихо и мирно летит в свой собственный авиационный тыл, а какой-то фашистский сопляк пытается его сбить, как обыкновенную куропатку. Впрочем, ладно, – оборвал он самого себя. – Демидов, собирайте народ.
Алеша Стрельцов вместе с Вороновым спустился в штабную землянку, забитую летчиками. Сели в дальнем углу у добротно сколоченных бревен, приятно пахнущих душистой смолой.
– Ну как? – тихо спросил Алеша, имея в виду генерала.
– Молодец старикан, – улыбнулся Воронов, – ничуть не сдал. Только под глазами мешочки. Достается, видать!
– А ты как думаешь? Разве авиацией такого фронта легко командовать?
Под потолком землянки висели четыре лампы. Свет, как на качелях, скользил по огромной карте Западного фронта, прибитой к стене лейтенантом Ипатьевым. От самого Бреста до Гжатска эта карта была заштрихована зловещим черным цветом. С юга и юго-запада широкие черные стрелы врезались в расположение советских войск.
Сдвинув белесые брови, генерал с минуту напряженно смотрел на стрелы. Видел не карту – землю, обожженную артиллерийским огнем, дороги, искромсанные гусеницами гудериановских танков, трупы беженцев в кюветах с непросохшей дождевой водой, пылающие избы в разрушенных деревнях. Широкими ладонями, охватывая сразу все свое лицо от висков до подбородка, провел по гладко выбритым щекам, словно желая поскорее освободиться от этого видения. Встал и резко, совсем не тем добродушным тоном, каким только что разговаривал на летном поле, окликнул командира полка:
– Демидов! Здесь только летчики?
– Да, товарищ генерал.
– Хорошо. Закройте дверь. Разговор у нас с глазу на глаз. Здесь он начнется, здесь должен и умереть.
Комаров прошелся вдоль стола. Три шага вперед, три назад – и все, дальше уже сидят летчики.
– Товарищи, – негромко произнес Комаров. – Враг для служебных совещаний установил нам жесткий регламент. Да и нет сейчас нужды в длинных речах. Прежде всего, от имени командующего фронтом великое вам спасибо за успешное перебазирование. Вы сберегли тридцать три самолета. А что стоит каждый из них сейчас, когда фашисты под Москвой, сами знаете. Я с вами откровенен. Когда стало известно, что нет сил удержать до утра район аэродрома, в штабе фронта не поверили, что вы, в подавляющем своем большинстве никогда не летавшие ночью, сумеете перебазироваться. Мы разрешили Демидову уничтожить часть самолетов, чтобы они не попали в руки врага. Думали, не перелетите вы, побьетесь, и… приятно ошиблись. Утром я докладываю командующему фронтом, что демидовцы перелетели все до единого, а маршал не верит. Велел представить к ордену лейтенанта Бублейникова. Того, что раненным довел машину. И еще вот что, – Комаров достал из кармана небольшую коробочку, – это из личной аптеки начальника медслужбы фронта. Отдайте Бублейникову. Какое-то новое лекарство. – Он бережно передал коробочку в руки Демидову. – А теперь к делу. Вот что, товарищи летчики, – Комаров взял тонкую указку, подошел к карте, – после перебазирования даю вам двое суток на отдых. Отоспитесь, приведете в порядочек и себя, и свою боевую технику. Получше отдохните, потому что впереди бои, и более суровые, чем те, что остались у вас за плечами. Говорят, солдат должен знать лишь ту обстановку, какая сложилась на участке его роты или батальона. Может, здесь и есть своя логика, но я от такого правила хочу сейчас отступить. Вы – командиры нашей Красной Армии. Вы – особые солдаты, и знать должны куда больше. – Комаров положил на стол указку, сжал руку в кулак. – Вот так вот хотят нас зажать фашисты. Не буду скрывать – над нашей столицей нависла смертельная опасность. Отступать нам дальше некуда. За плечами Москва. Вот карта: танки Гудериана уже под Калугой. Пал Орел, о чем завтра вы узнаете из сводки Совинформбюро. Под угрозой Гжатск. Очевидно, и с этого аэродрома придется вас перебазировать.
– Куда же? – горько спросил Боркун.
– На один из подмосковных аэродромов. Будете сидеть в черте города.
– Что-о?! – вскочил, весь дрожа, Султан-хан. – И эту территорию оставим без боя?
– Спокойнее, капитан, – хмуро остановил его Комаров. – Каждый метр земли от Гжатска до Москвы будут защищать наша пехота, наши танкисты и артиллеристы до последней капли крови.
– А мы? Нас почему в тыл? – нестройно загудели летчики.
– Тихо! – уже строже перебил их Комаров. – Командующего все-таки дослушать надо. Вашему истребительному полку штаб фронта доверяет самую ответственную задачу. Вы будете защищать небо Москвы. Думаете, воздушные бои только здесь, на фронте, а небо Москвы тихое и спокойное? Нет, друзья. Кипит это небо. Каждую минуту рвутся к столице «юнкерсы» и «хейнкели». Сложную задачу перед вами я ставлю. Вся юго-западная часть Подмосковья под вашу ответственность. Ясно?
– Ясно, товарищ генерал, – с места пробасил Боркун, – головой отвечаем, если враг прорвется.
– Будем драться, – яростно прибавил Султан-хан. – Самолетов не станет – пешими пойдем драться. Автоматами, саблями, кинжалами, но Москву отстоим.
– Спасибо, демидовцы, – усталым голосом спокойно сказал Комаров и опустился на грубо сколоченную табуретку.
Вечерело, когда Алеша вышел из землянки и зашагал по усыпанной листьями дорожке. Ему хотелось побыть в одиночеству.
Небо, подернутое багряным закатом, постепенно тускнело. Над кромкой ближнего леса расцветало вечернее зарево. Влажный березовый листок упал на лицо Алеши, и он поднес его к глазам. Тонкие, нежные прожилки казались нарисованными. Чуть розоватые, влажные от росы, они четко делили листок на несколько неравных, неправильных частей. И в этой неправильности была своеобразная прелесть.
Алеше стало грустно от мысли, что ожесточенная война, подступившая к самой Москве, совпала с осенью, с этим хоть и временным, но все-таки умиранием чего-то живого в природе. Он вдруг ощутил во всем теле странную разбитость, почувствовал себя не летчиком-истребителем, а тем застенчивым пареньком, каким рос он в далеком Новосибирске. Подумалось о тесной, но такой уютной комнате, о маме, всегда тихой и ласковой, несчастливой маме… Он присел на зеленую скамейку, уцелевшую в пустынной аллее военного городка, достал из кармана бриджей аккуратно сложенный конверт. Мама, никогда не умевшая бороться с бедами, терпеливо принимавшая все, что ей приносила судьба, и в этом письме оставалась сама собой. Она писала, что живет в достатке, работает на ткацкой фабрике, а по вечерам дежурит в госпитале, убеждала сына не беспокоиться о них с Наташей, беречься в полетах. Но так и пробивалась сквозь утешительные строки правда, которую безошибочно угадывал Алеша, – правда о трудной жизни, о тяжелой работе, стоянии в очередях за скудным пайком и в поисках лишнего ведра угля, чтобы хоть раз в два дня протопить комнатенку.
Потом Алеша задумался о будущем.
Будущее! Каким-то оно придет, какие ворота в жизнь откроет перед Алешей? Останется ли он летчиком или поступит в институт, окончит его и начнет строить? Строить будущее!.. Главное, остаться живым, и вовсе это не от трусости. Страшно и стыдно, если ты погибнешь, не нанеся врагу поражения, не успев зажечь в воздушном бою ни одного его самолета…
И Алеше представилось, что в бою под Москвой ему удается со своей группой разбить целый десяток «юнкерсов». Ему доверяют эскадрилью, вскоре она становится грозой всех немецких асов, одерживает победу за победой. И вот его вызывают в Главный штаб ВВС, сам главком говорит ему, улыбаясь:
– Вы способный командир, лейтенант Стрельцов. Принимайте полк.
И вот молодым полковником идет он по Красной площади, лихо сдвинув на лоб синюю пилотку, и ордена тонко вызванивают на его груди. Да, он будет хорошим командиром! И если когда-нибудь враги вновь попытаются смять кордон, они не застигнут его летчиков врасплох, как в этом суровом и горьком сорок первом году.
«А почему, почему так было? – спросил он себя. – Неужели мы их слабее?»
Алеша вздохнул и самому себе ответил: «Если бы все наши генералы и командиры были такими, как Комаров и Демидов, и самолеты были бы поновее да побыстрее «ишаков», не стоял бы фронт за Гжатском, не пугали бы никого немецкие «клещи» и «охваты».
Алеша встал со скамейки и пошел дальше. Асфальт кончился, и он шагал по шоссе, усыпанному серым гравием. В кюветах зеленела дождевая вода. Тронутые закатом верхушки берез и елей, стоявших по обочинам шоссе, пламенели в синеющем воздухе. Алеша вдруг заметил, что идет в сторону санчасти.
«Может, Бублейникова навестить? – подумал он. – Хоть мы и мало знакомы, но не чужой ведь он мне. Парень геройский. Схожу».
Санчасть была расположена вдалеке от летного поля, чтобы во время воздушных налетов она не стала случайной мишенью.
На повороте шоссе Стрельцов увидел забрызганный грязью «газик». За баранкой сидел щуплый красноармеец с маленькими щегольскими усиками. Алеша спросил у него дорогу и услышал ленивый голос:
– Идите по тропочке, товарищ лейтенант, тропка выведет. Только на майора моего не наткнитесь. Он тут операцию проводит. Спугнете!
Алеша пожал плечами и свернул на тропинку. Под ногами у него глухо зачавкала грязь. Он взял левее и углубился в перелесок. Здесь было сухо, листья едва слышно шуршали. Ступать по ним было мягко и приятно. Проходя мимо частых кустов орешника, он увидел небольшой ручеек, пробивавшийся из чащобы; остановился, прикидывая, где бы его получше перепрыгнуть, и вдруг услышал за кустами встревоженный женский голос:
– Оставьте меня, товарищ майор! Пустите, слышите! Как вам не стыдно!
– Варюша, ну какой ты дичок. Послушай меня, Варюша, – громко шептал второй голос, показавшийся Стрельцову смутно знакомым. – Тебе хорошо будет, милая девочка. Я заберу тебя из этой санчасти. Хватит возиться с ранеными. Будешь жить в штабе.
– Спасибо, – с издевкой ответила невидимая Алеше женщина. – Вы уже устраивали туда Руфину Светлову!
– О, да ты, оказывается, ревнуешь, – приглушенно засмеялся мужчина. – Молодец, Варюша, показываешь коготки. Но не бойся, я ведь тебя люблю. Будь умной, моя недотрога.
В кустах послышалась возня, и женский голос выкрикнул захлебываясь:
– Вы… вы… наглец!
Кусты затрещали от чьего-то падения. «Черт знает что! – возмутился Алеша. – Кому война, а кому забава одна», – и решительно раздвинул ветви. То, что он увидел, заставило его неудержимо расхохотаться. Следователь военной прокуратуры майор Стукалов, сердито сопя, поднимался из лужи. Потеки грязи стекали по его реглану, подбородок и щеки были заляпаны болотной тиной.
– Что?! – заревел Стукалов, непослушными пальцами застегивая пуговицы на новеньком, поскрипывающем реглане и не попадая в петли. – Смеяться?
– Ой, не могу, – весело бормотал Алеша, – ой, комедия, куда там твой Чарли Чаплин!
– Молчать! – багровея, крикнул Стукалов, – Встаньте как положено!
Алеша оборвал смех, понимая, что обозленный майор не простит ему неповиновения, но так и не смог согнать со своего лица улыбку.
– Вы еще меня запомните, лейтенант, – прошептал побелевшими губами Стукалов и, с хрустом давя на своем пути тонкие ветви орешника, зашагал к темневшей на шоссе машине.
– Ничего, ничего, – вслед ему крикнул Алеша, – я даже «мессерами» пуганный. Держите, товарищ майор, правее, не то опять в колдобину угодите.
Он обернулся и только теперь заметил белокурую девушку в солдатской форме. Высокая, с худенькими плечиками, в расстегнутой шинели, она стояла в двух шагах от Алексея и с удивлением смотрела на него. Острый ее подбородок вздрагивал, чуть раздувались ноздри тонкого носа. Обеими руками она поправляла коротко подстриженные волосы.
– Вот, даже пуговицу оторвал, – сказала она беззлобно.
– Испугались? – продолжая смотреть на нее, сочувственно спросил Алеша.
Девушка передернула плечами и промолчала.
– Куда идете, товарищ лейтенант? – спросила она.
– В санчасть.
– Значит, по пути! Я там сестрой.
Пока узкой сыроватой тропкой шли они к двум коричневым деревянным домикам, упрятанным в гуще леса, Алеша успел узнать, что девушку зовут Варей Рыжовой, что она из Москвы и на фронт попала со второго курса мединститута.
Она провела Алешу в маленькую угловую палату. Койка Бублейникова была приставлена к самому окну. Длинные ноги с голыми пятками высовывались за спинку кровати. Алеше Бублейников обрадовался, как родному, хотя знакомы они были совсем мало.
– Здорово, Стрельцов, – заговорил он, сипло дыша. – Что там у нас. нового? Как ребята, как наш комэска, как «батя» Демидов?
– У нас все в порядке, – торопливо рассказывал Алеша. – Все хлопцы шлют тебе по привету. Тебя к ордену представили. Так что выздоравливай, обмывать будем.
Бублейников улыбнулся.
– Орден – это хорошо, – заговорил он деловито. – Ты знаешь, я, когда на фронт уходил, слово такое жене своей дал. Если без ордена погибну, считай меня самым распоследним человеком.
– Да разве ты женат? – удивился Стрельцов и даже отодвинулся, чтобы получше его разглядеть. Бублейников закивал головой.
– Женат, Алексей, честное слово, женат! Хочешь, про нее расскажу? Она у меня маленькая, беленькая, черноглазая. Это редко бывает, чтобы беленькая и черноглазая. Я ее «паташонком» называл, когда ухаживал. Скоро родить должна. На крестины кликну, если живы останемся. Приедешь ко мне под Саратов, будем брагу с вареными раками лакать. А потом гармошку с колокольчиками возьмем да по селу как дунем! Здорово играет саратовская гармошка!
– А ты свою жену любишь? – тихо спросил Алеша.
– Нинку? «Паташонка»-то? Да как же ее не любить? Она одна такая! – Бублейников вздохнул. – Знаешь, когда я курсантом был, обо мне один корреспондент заметку в областной газете бахнул. И строчки там были такие: «И он, бывший слесарь металлургического завода, поднимаясь в родное небо, постоянно думает о своем гордом призвании» и так далее. Я это к чему вспомнил? Я тогда этого непутевого корреспондента последними словами клял и потешался: как это, мол, можно пилотировать да при этом о чем-то постороннем думать. – Бублейников помолчал, – Оно, конечно, дело прошлое. Пилотировал я тогда, как желторотый галчонок, глаза боялся от земли и от приборной доски оторвать. Вот и уверовал, что летчик в полете ни о чем постороннем не должен думать. – Он неожиданно рассмеялся. – А вчера ночью, когда с аэродрома нашего сюда перелетали, о многом успел подумать. Меня-то ранило на взлете. Знаешь?
– Знаю, – подтвердил Алеша, ладонью гладя свою коленку.
– Так вот, – продолжал Бублейников, прижмурив глаза, – только я газ успел дать, как сзади – «дзинь!». Я сначала решил, что с мотором что-то, вгорячах не почувствовал боли. Ручку на себя потянул: порядок. «Як» набирает высоту. Ну, думаю, вынесет. Лег на курс вслед за Красильниковым и вдруг вижу, что огни АНО на его плоскостях в глазах у меня двоятся. А на шее, на спине, на боку что-то липкое, теплое. Только тогда и понял, что ранен. И веришь, Алексей, пока до новой точки дотопал, о чем только не успел подумать. И «паташонка» вспомнил, и первую нашу встречу, и как в любви объяснялся. И как до проходной она меня довела в тот последний день, когда на фронт улетал. Глаза ее, заплаканные, большие, кажется, так и вижу на приборной доске. – Он понизил голос, облизал языком сухие губы. – Может, и живым бы не остался, если бы в том полете о ней не думал…
В коридоре послышался громкий женский голос:
– Больной Сидоренко, здесь курить запрещено. Дверь распахнулась, и девичья голова в белой накрахмаленной косынке заглянула в палату.
– Посетитель, прощайтесь с лейтенантом, – выпячивая в произношении «а», как это делают все москвичи, пропела девушка. – Через пять минут обход.
Стрельцов порывисто обернулся.
– Сейчас, сейчас, Варя.
Бублейников внимательно на него посмотрел.
– Откуда ты ее знаешь?
– Так… около санчасти повстречал, когда к тебе шел, – уклончиво ответил Алеша. Он вдруг почувствовал себя обязанным сохранить в тайне подробности своего знакомства с этой девушкой.
– А-а, – протянул Бублейников. – Приятная сестренка, уважительная. Ну, прощай, Стрельцов, не забывай жертву фашистского наступления. Извини, что не в состоянии пожать твою лапу.
– Ладно, не до церемоний, – сказал грубовато Алеша и потрепал короткие волосы Бублейникова.
Землянка, где разместилась эскадрилья Султан-хана, была крепкая, солидная, в четыре наката. Летчики быстро обжились в ней. Курчавый Барыбин притащил откуда-то порыжевшую от времени репродукцию перовских «Охотников» и торжественно прибил ее на стену.
– Это я ваш быт украшаю! Красильников ухмыльнулся:
– Стоящая вещица. Если кто будет завираться, пусть почаще на эту картину поглядывает.
Ночами, когда плотный туман укутывал аэродром так, что ни одной звезды не было видно, и о войне напоминали только далекие артиллерийские раскаты, в землянке обычно возникал разговор на тему, волновавшую всех фронтовиков.
Боркун и Коля Воронов, пришедшие в первую эскадрилью в гости, сидели на стульях около грубо сколоченного стола, так и не сняв с себя теплых курток. Неугомонный Барыбин бросал в железную печурку сырые сосновые чурки. Невысокая, продолговатая, на кривых ножках печурка напоминала таксу. Дрова чадили, наполняя землянку смолистым запахом. В углу на нижних нарах дремал намаявшийся за день Румянцев. Рядом с ним поместились Алеша Стрельцов и сам хозяин землянки капитан Султан-хан. На верхних нарах, обхватив руками колени, сидел инженер полка Стогов, пожилой и веселый мужчина, которого летчики добродушно называли «сто историй». Он и у Чкалова в свое время работал, и самого авиаконструктора Яковлева знал, и, как говорил, не однажды летал в далекие полярные дебри с Мазуруком. Дремотно прищурив острые серые глаза, он философствовал:
– Лично я уважаю жен, у которых характер крупный. Жена с таким характером в любой беде или радости тебе верный спутник. Если даже разлюбит тебя и кто-то еще на пути у нее повстречается, будьте уверены, новое чувство у нее будет не дешевое, не копеечное. Такая всегда напрямик мужу выложит: дескать, дорогой Ваня или там Сережа, сгорела любовь, и баста. И все обойдется без лжи и притворства. Но зато если такая любит, так уж крепко, по-настоящему, и пусть хоть десять донжуанов вокруг нее увиваются, все равно бесполезно. Но есть и другая категория: мелкота, плотички. Так эти – тьфу! – Стогов с присвистом чихнул, тыльной стороной ладони смахнул с глаз слезинку, потом достал из кармана пачку папирос, щедро предложил всем закуривать.
Курчавый Барыбин, захлопнув дверку буржуйки, повернулся к летчикам.
– Вот у нас в Чкаловском училище был случай, – начал он. – Курсант учился, по фамилии Поцелуйко. Вот, скажу вам, донжуан. Даже к поповской дочке сумел подъехать! Дело у них далеко зашло, жениться надо. А как быть, если его за связь с дочерью служителя культа из комсомола шуганут? Так он что сделал. Кого-то как-то уговорил, и в загсе ему штамп на продаттестате поставили. Во как расписался!
Алеша без особого интереса прослушал нехитрую историю обмана поповской дочери и вдруг почувствовал, что от всех этих рассказов ему становится не по себе. Почему-то всплыло в памяти лицо медсестры Вари, оттолкнувшей майора Стукалова, и стало еще обиднее оттого, что весь вечер друзья по землянке говорят только об изменах и обманах. Алеша не видел, что за ним внимательно, с грустью наблюдают черные глаза его комэска. Он вышел из землянки, не заметив, как следом неслышной, кошачьей походкой вышел и Султан-хан. Горец неожиданно вырос за спиной у Алеши – тот даже вздрогнул. Рука Султан-хана легла ему на плечо.
– Чего пугаешься, джигит? Чего ушел из землянки?
– Подышать захотелось, – ответил Алеша и действительно с наслаждением вдохнул клубящийся туманный воздух. Но Султан-хан рассмеялся.
– Врешь, Алешка. Я же за тобой наблюдал. Тебе мужицкий разговор не понравился.
– Не понравился, – признался Алеша. – Это ведь все неправда! Неужели мы, мужчины, не верим в женскую верность? Ну скажите мне, товарищ капитан.
Султан-хан медленно выбил из трубки пепел, снова набил ее табаком, зажег и сунул в рот, покривленный горькой улыбкой.
– Нет, Алешка, ты их не суди так строго. Это они от одиночества и от плохой погоды языки чешут. А на самом деле они не такие. Они умеют быть нежными. Почти у каждого из них есть женщина, за которую он в огонь и в воду готов, которой верит.
– А у вас такая есть, товарищ капитан? Огонек разгоревшейся трубки вырвал из темноты тонкие ноздри и губы, улыбнувшиеся печальной улыбкой.
– Есть, Алешка…
– Значит, вы счастливый, – потеплевшим голосом сказал Стрельцов. – Война закончится, встретитесь.
Капитан вынул изо рта трубку, резко взмахнул рукой. Огонек описал полукруг.
– Нет, Алешка, не встречусь, – ответил он глухо.
– Почему?
– Убьют меня, дорогой Алешка. Вот увидишь, убьют, – зашептал горец, охваченный внезапным порывом, и Стрельцову стало страшно оттого, что это говорит человек, в чью смелость и презрение к смерти так верит он сам и его друзья. – Ты не удивляйся, Алешка, – продолжал Султан-хан с той же мрачной решимостью. – Султанка, как собака, все чует. Я, когда на войну пошел, сразу себе сказал: один Султанка стоит двадцати фашистов. Пятнадцать я уже уложил. Буду и дальше бить. Но где-то живет проклятый Ганс или Фриц, который и меня уложит в воздушном бою.
Стрельцов с удивлением смотрел на капитана и радовался, когда Султан-хан попросил:
– Иди погрейся в землянку, Алешка. Иди, я одни хочу остаться, подумать.
…Султан-хан сделал несколько шагов вперед, ошеломленно спросил самого себя: «Что я ему наговорил, зачем? Только испугал паренька. А он-то считал мен! несгибаемым».
Обхватив руками плечи, стоял Султан-хан, вглядываясь в ночной аэродром. Тонкими пальцами он нащупывал на своих плечах уплотненные язвочки. Их было уже пять. «Если бы кто знал! – с тоской, едва сдерживая стон, шептал горец. – Если бы хоть кто-нибудь знал!»
Он был сейчас совершенно одинок в туманном месиве, опустившемся на землю, – один со своей тайной. Он твердо решил не сообщать ее ни одному человеку. Нет, ни Лена Позднышева, ни Боркун, ни Алеша Стрельцов – никто не должен знать, как жестоко наказала судьба Султан-хана. Быть на всю жизнь пораженным тяжелой малоизвестной болезнью, носить на своем теле ее следы и ждать появления новых – это выше его сил.
Еще в Вязьме – об этом никто не знал – Султан-хану удалось попасть к профессору, крупному специалисту-дерматологу. Профессор эвакуировался с запада и жил проездом у своих родственников. Вся квартира была заставлена чемоданами и узлами. Седой, среднего роста человек с мрачной складкой у рта, увидев его, не без иронии спросил:
– Вы что, капитан, решили облюбовать нашу квартиру под штаб? Хотя нет, я и забыл, что летчики отступают на новые аэродромы впереди мирного населения. – Рассмотрев на пыльной гимнастерке боевые ордена, он несколько смягчился. – Тэк-с… сколько же вы их сбили?
– Пятнадцать, – тихо ответил капитан.
– Тэк-с. Неплохо. Ну а ко мне зачем пожаловали?
– Хочу, чтобы вы меня осмотрели.
– Ну, раздевайтесь, – безразлично пожал плечами профессор.
…Минут через десять Султан-хан вновь стоял перед ним одетый, а пожилой врач угрюмо смотрел на него.
– Сколько вам лет, капитан?
– Двадцать четыре.
– Двадцать четыре. Совсем еще юноша. – И жестко спросил: – Правду узнать хотите?
– Да, – ответил горец.
– Вы очень опасны.
– Для других?
– Нет, для себя. У вас тяжелая форма нервной экземы… Надо немедленно бросить летную работу и лечиться. Иначе болезнь приведет к полному нервному истощению, и даже сердце может сдать в полете.
– Сколько нужно лечиться? – глухо спросил горец.
– Годы.
– А воевать! Кто будет за меня воевать, я спрашиваю! – выкрикнул капитан. Потом сказал хриплым шепотом: – Значит, это неизлечимо.
– Иногда – да, – последовал ответ.
Султан-хан избегал мыслей о смерти. Всякий раз, когда они против воли возникали в сознании, он с жадностью обреченного цеплялся взглядом за все живое. Рыхлое поле аэродрома, самолеты, пахнущие нитролаком, землянка с тесноватыми нарами, голоса друзей – все это становилось необыкновенно родным.
– Ну что же, если откажет сердце, – сурово говорил себе Султан-хан, – здесь я бессилен. Но уходить от боевых друзей в тыл сейчас, когда полк, истекая кровью, ведет бои… Нет, дудки! Это позор и предательство! Уйти можно только так, чтобы фашисты вспоминали тебя не один день!
Капитан сдавил ладонями виски, пошатываясь добрел до землянки. Свет керосиновых ламп больно хлестнул по глазам. Плечистый Боркун поднялся навстречу, весело улыбнулся:
– Султан, где ты бродишь? У нас на четверых бутылка водки. Садись.
– Давай, кунак! – с наигранной веселостью воскликнул капитан, и рука его потянулась к налитой стопке. Коля Воронов перочинным ножом резал сыр. На верхних нарах уже похрапывали Стогов, Барыбин и другие летчики. Султан-хан посмотрел на нижние нары и обрадовался, увидев, что Алеша Стрельцов тоже задремал, подложив под пухлую щеку загорелый кулак.
– Давай, Вася, – воскликнул Султан-хан и, чокнувшись с Воркуном, Колей Вороновым и Красильниковым, выпил водку, горькую, ненужную, неуспокаивающую и невеселящую.
Старший политрук Румянцев проснулся под утро. За маленьким слюдяным оконцем возникал серый рассвет. В лампе, горевшей всю ночь, чадил до предела закрученный фитиль, и воздух вокруг лампы был синим. Кто-то надрывно храпел на верхних нарах. «Стогов, что ли? – досадливо подумал Румянцев. – Эк он рулады-то высвистывает».
Стенки железной печурки краснели в темноте. Из неплотно прикрытого поддувала выскакивали мелкие искорки. «О чем они тут говорили? – вспомнил Румянцев. – О женской верности?» Он вдруг болезненно поморщился. «Софа?» – подумал он и сразу почувствовал внутри себя необычайную пустоту.
Мало кто в полку догадывался о том, как протекала семейная жизнь комиссара. Да, пожалуй, никто, кроме Демидова, не мог и сомневаться в ее прочности… До войны Румянцев всегда был «на людях». В ДКА на кинофильмы и концерты заезжих артистов он приходил вместе с Софой, на воскресных массовках тоже появлялся с нею, и не было случая, чтобы кто-нибудь слышал хотя бы легкую перебранку супругов. Да, собственно, и дома ее не было, этой перебранки.
Смежив глаза, Румянцев внезапно увидел свою прежнюю квартиру, мебель, расставленную Софой, наивные столетники на подоконниках.
Он возвращался домой очень поздно. Если были ночные полеты – только под утро. Приближаясь к дому, видел в угловом окне мягкий голубоватый свет. «Сонюшка небось читает», – ласково думал он о жене. Софа любила мягкие полутона. Она и абажур голубой выпросила у супруги инженера Стогова, приехавшего с Халхин-Гола.
Убыстряя шаги, Борис Алексеевич взбегал на второй этаж, нашарив в кармане комбинезона ключ, открывал английский замок. Софа лежала в постели, свесив голые ноги с мягкой, розовой от загара кожей, и перелистывала страницы какого-нибудь романа.
– Ах, это ты! – говорила она, увидев мужа, и в негромком ее голосе, в ленивом потягивании так и сквозило равнодушие.
Борис Алексеевич ощущал, как на смену радости приходит огорчение, но старался отогнать его. Стаскивая с себя лётное обмундирование, весело произносил:
– Чего ты не спишь, малыш? Неужели меня дожидалась?
– И тебя, и роман ерундовый дочитывала. Хочешь кофе?
Они наскоро ужинали и ложились спать. Борис Алексеевич забирался под одеяло быстро, а Софа еще долго шлепала по полу босыми ногами и шуршала халатом, словно никак не могла его снять. Наконец, протяжно зевнув, она укладывалась.
– Ой, как я устала, тебя ожидая!
Она поворачивала к нему свое лицо – в нем не было никакого волнения, в нем стыло то же ленивое, бесстрастное выражение. Борис Алексеевич жадно целовал ее губы, лоб, глаза.
– Ну хватит, хватит! – вяло улыбалась она. – Спокойной ночи, Боря!
Софа повертывалась к нему спиной, взбивала подушку и по-кошачьи поджимала под себя ноги. Через минуту-другую до его слуха доносилось ровное легкое дыхание. А ему не спалось. Сцепив ладони на затылке – это была его любимая поза, – он смотрел в темный потолок и бессознательно прислушивался к гулким толчкам своего сердца. Он лежал неподвижно, затаив дыхание, надеясь, что вот-вот Софа откроет глаза, повернется к нему, обнимет. Каким бы счастливым стал он тогда. Но Софа спала, и, кроме постукивания будильника, в комнате ничего не было слышно. Борис Алексеевич засыпал не скоро, мутным, непрочным сном.
Наступало утро и приносило с собою обычный круговорот дел. Торопливое умывание, сборы на аэродром… Если он зажигал свет, чтобы разыскать штурманскую линейку или ветрочет, Софа на мгновение открывала глаза и сонно предлагала: