Алеша обернулся и увидел бронзовое от загара, смеющееся лицо Комарова.
– Еще не знаю, – протянул он смущенно.
– Вот как! Ничего, полюбишь! – уверенно возразил комбриг. – Знаешь, дружище, ребят ваших разошлют по разным городам, а тебя и еще двоих хлопцев я к себе заберу. Так что музыку мотора будешь над родной крышей слушать.
Получив справку об окончании второго курса строительного техникума, Алеша был зачислен в местное авиационное училище. Нельзя сказать, чтобы легко и быстро давалось ему летное дело. На первых порах были у него и неудачные взлеты, и плохие посадки. Не считался он ни отличником, ни отстающим. Ровный, всегда аккуратный, немного равнодушный к профессии, не избранной им, а, вернее, навязанной ему самой жизнью, он ничем не выделялся среди курсантов. Но случай, какие часто бывают в тревожной, полной неожиданностей жизни военных летчиков, вскоре все перевернул, заставил его по-иному взглянуть и на себя и на авиацию.
Шли самые обыкновенные курсантские полеты. После полудня Алеша поднялся с аэродрома на истребителе И-16. Ему предстояло набрать высоту и сделать в пилотажной зоне несколько фигур. Все шло, как обычно. Ровно гудел выносливый мотор самолета, чуть подрагивали стрелки приборов под гладкими стеклами, ноги уверенно ощущали педали. Машина чутко отзывалась на каждое движение, когда он выполнял в зоне пилотаж. Минутная стрелка подсказывала, что пора возвращаться. Стрельцов начал снижаться, подводя машину к аэродрому. Еще пять-шесть минут – и посадка. Но когда он попытался выпустить шасси, одна из лампочек на доске приборов не зажглась спокойным зеленым светом. Посмотрев в левую форточку на землю, Алеша увидел столпившихся у столика курсантов и инструкторов. Они делали ему отчаянные знаки, предупреждая об опасности, а начальник школы Комаров – он был уже переаттестован из комбрига в генерал-майора авиации, – согнув в колене ногу, ожесточенно бил по голенищу сапога рукой и, очевидно, кричал: «Левая, левая!»
Алеша знал и сам, что левая «нога» не вышла. Об этом говорил темный зрачок электрической лампочки. Он ушел на второй круг, снова начал набирать высоту. Покатые красные крыши ангаров, аэродромные постройки и кварталы родного города уплыли под крыло, опять быстро уменьшились в объеме. Радиосвязи в ту пору не было, и никто с земли не мог подсказать ему, как себя вести. Их было только двое: он и машина. Машина гудела мотором, уносясь ввысь, а он думал. Думал напряженно, упорно. Ему казалось, прошла целая вечность, но стрелка на самолетных часах отсчитала всего две минуты с секундами. Неожиданно Алеша вспомнил большой экран кинозала гарнизонного ДКА, фильм о Валерии Чкалове. Вот что, оказывается, можно сделать! Не садиться на поле школьного аэродрома с убранными шасси, ломая фюзеляж и винт, а это… Алеша еще думал, а рука его сама бросила маленький верткий Й-16 в крутую спираль. Целый каскад фигур проделывал он над летным полем: «бочки», мертвые петли, иммельманы. Земля то удалялась, то мчалась навстречу, с полями и перелесками, с крышами и трубами родного города. Мотор то стихал, то трубил басом, когда Алеша давал ему самый большой газ и разгонял скорость перед очередной сложной фигурой. В глазах мельтешили красные искорки, звенело в ушах.
И все-таки он победил. Зеленая лампочка вспыхнула на щитке приборов. Он сажал машину весь взмокший, расслабленный после большого напряжения, но счастливый, впервые счастливый за все время учебы в авиашколе. Пожалуй, впервые почувствовал он, как хорошо, когда упругая земля гудит под колесами самолета на пробеге, после того как опасность, настоящая опасность, осталась уже за плечами.
Генерал Комаров сам встретил его на стоянке и крепко, будто раздавить хотел, сжал в объятиях.
– Ай да чертенок, ай да племянник служителя культа! – в буйном восторге выкрикивал он совсем не те слова, какими полагалось начальнику авиашколы встречать вернувшегося из учебного полета курсанта. – Молодец! Талант! Черт меня побери, если из тебя не выйдет настоящий истребитель. Старик Комаров знает толк в людях. Получай благодарность и денежную премию! Еще плюс к тому пять суток отпуска. Молодчина! И сам орлом смотришь, и машину спас. Ну, что? Любишь теперь нашу матушку-авиацию, а?
Алеша посмотрел в наполненные буйным восторгом глаза генерала и вспомнил, как несколько минут назад:, когда вышло из-под фюзеляжа злополучное колесо, он чуть не задохнулся от голубизны уже не страшного неба, а потом от радостного гула нагретой солнцем бетонированной полосы под колесами истребителя, от сваей собственной силы, победившей опасность.
– Люблю! – громко ответил Алеша и, оглянувшись на товарищей и инструкторов, еще раз повторил: – Люблю!
И снова хлопнул его по плечу генерал, видавший и более трудные переделки, и гибель товарищей, и горящие самолеты.
– Вот видишь. Я говорил – полюбишь!
Алеше, жали руки инструкторы, друзья-курсанты. Только одного не было среди них – лучшего друга, насмешливого рыжеватого Коли Воронова. Стрельцов отвечал на поздравления и рукопожатия, но глаза его скользили по лицам столпившихся курсантов, по самолетным стоянкам, бетонным дорожкам.
– Ребята, Колю Воронова никто не видел?
– Убежал он, Стрельцов. Заплакал и убежал, – ответил один техник.
Стрельцов недоуменно пожал плечами. А поздним вечером, когда крепким сном спала курсантская казарма и только Воронов ворочался на соседней койке, Алеша вполголоса спросил:
– Колька… ты чего заплакал?
– За тебя стало страшно, дурак, – донесся быстрый шепот.
– Чудила, – неловко ответил Алеша, постеснявшийся выразить по-иному чувство признательности. Воронов, всегда грубоватый, насмешливый, прошептал из-под одеяла, которым был закрыт чуть ли не до самых ушей:
– Ты, Лешка, как хочешь меня называй. Только об одном помни: если когда-нибудь в бой настоящий попадем, я тебя и самолетом и грудью всегда прикрою.
Перед выпуском из авиашколы, весной 1941 года, Воронов и Алексей Стрельцов считались лучшими курсантами. Генерал Комаров сам несколько раз поднимался с ними в зону и учил хитрым приемам одиночного воздушного боя.
Ярким человеком был Комаров. В гарнизоне генерала любили. Курсанты ему явно во всем подражали. И походку комаровскую копировали, и фуражку носили с шиком, низко надвинув на глаза.
Общественное мнение даже небольшие грешки легко Комарову прощало. Ходили слухи, что генерал, остававшийся холостяком в свои тридцать пять лет, был не прочь приволокнуться за понравившейся ему женщиной. Говорили, будто однажды в третьем часу ночи начстрой капитан Фомин позвонил Комарову на квартиру, робея и заикаясь, спросил:
– Я, конечно, извиняюсь, товарищ генерал… моей жены у вас пет?
Спросонья Комаров даже не сразу сообразил, в чем дело, а сообразив, тотчас же взъярился:
– Послушайте, Фомин, вы там до зеленых чертей нахлебались, что ли?
Утром он встал в плохом настроении, даже порезался несколько раз, бреясь своей любимой мадридской бритвой. Думал: «Вот же, черт, слава какая пошла!» А приехав в штаб, вызвал начстроя, не глядя ему в лицо, сказал:
– Вот что, Фомин. На гауптвахту бы вас посадить суток на пять за вчерашнюю выходку.
У начстроя дрожали колени, и он сконфуженно пробормотал:
– Виноват, товарищ генерал, мне бы и больше стоило: жена ведь у тещи заночевала.
– Ну, а я-то здесь при чем! – рявкнул Комаров.
– Так она же, моя жена, каждый день только и делает, что вас хвалит, – совсем запутался Фомин, – только и фраз о том, какой вы красивый да мужественный. Извините, одним словом. Бес ревности попутал.
– Идите вы к черту! – подобрев, заключил Комаров.
Позже, в кругу друзей, не упоминая Фомина, он и сам несколько раз рассказывал эту историю. Все-таки это не так уж плохо, если приволокнулась за тобой смазливая молодая замужняя бабенка. Значит, чего-то ты да стоишь.
Интересный человек был Комаров. Горячий, но покладистый на земле, в воздухе он становился неумолимым в своей требовательности к подчиненным. Он никогда не поддавался неопытному курсанту, не делал ни малейшей попытки щадить его самолюбие. Двадцать минут на виражах и вертикалях дрался он с Алешей Стрельцовым и все эти двадцать минут висел у него в хвосте. Когда усталый, словно загнанный заяц, Алеша вылез из кабины своего истребителя, он кисло улыбнулся:
– Нет, товарищ генерал. Не быть мне истребителем. Никогда не быть.
– Это почему же?! – загремел Комаров.
– Изо всех сил я старался и за двадцать минут воздушного боя ни разу не побывал у вас в хвосте. А меня вы могли раз десять сбить.
– Мог бы и пятнадцать, – добродушно засмеялся генерал, – на то я все-таки и Комаров. А летчик из тебя, Стрельцов, выйдет, прямо скажу. Теперь давайте с вами поднимемся в зону воздушного боя, курсант Воронов.
Снова ревели моторы двух истребителей высоко над аэродромом, снова десятки летчиков и техников из-под ладоней, приставленных козырьком к глазам, всматривались в голубое безоблачное небо. Комаров бил Воронова, бил так же беспощадно, как перед этим Алешу Стрельцова. Самолет генерала с красной стрелкой на фюзеляже то камнем падал вниз, то взлетал вверх и внезапно, на самой большой скорости атаковал машину курсанта. Инструктор, у которого обучался Воронов, маленький, щуплый лейтенант с редкими черными усиками, остолбенело повторял:
– Сбит Воронов. Снова сбит. Еще раз сбит. Сбит. Ну и дает сегодня генерал. Театр!
Но вдруг он осекся. Что-то необычное произошло в воздухе. Самолет с красной стрелкой на фюзеляже оказался внезапно внизу, а вторая машина – у него в хвосте. «Стрела» попыталась уйти пикированием, затем переворотом, но, какую бы сложную фигуру ни выполнял Комаров, Воронов неотрывно следовал за ним, висел в хвосте, наседал.
Когда обе машины были уже на земле, курсант подошел к медленно выбиравшемуся из кабины И-16 генералу и лихо отчеканил:
– Товарищ генерал, курсант Воронов совершал полет с выполнением одиночного учебного воздушного боя. В бою одержал победу над противником. То есть над вами. – И улыбнулся.
Эти последние слова и улыбка вывели Комарова из себя. Загорелое лицо генерала полыхнуло бешенством.
– Ты – смеяться! Надо мной, над Комаровым! – закричал он. – Вон с аэродрома, чтоб и ноги твоей здесь не было!
Но вечером, после отбоя, пришел в казарму и, присев на табуретку рядом с кроватью Воронова, сердито и смущенно покашлял:
– Ты вот что, Воронов. Не сердись. Старики, они бывают вспыльчивы. Солнца я в бою не учел. Кинулся за тобой на солнце, оно и ослепило. И проиграл считанные секунды.
– Я у вас этому приему научился, товарищ генерал, – признался Коля.
– Знаю, что у меня, дружище. У старика Комарова тоже можно кое-чему поучиться. Но использовал ты солнце гораздо лучше меня. Да, да, не возражай. – Генерал встал и скупым движением расправил складки под поясным ремнем своей гимнастерки. – Вот что, Воронов. Завтра в шесть ноль-ноль быть у нашего школьного Ли-2. С продаттестатом и командировочным. Лечу в Москву и беру тебя с собой. Важное задание предстоит выполнить.
Воронов возвратился через две недели и на все вопросы товарищей отвечал уклончиво:
– Так. Ничего особенного. С работой летчиков-испытателей знакомился. Даже надоело по чужим аэродромам скитаться.
– Интересно было?
– Да вообще-то ничего.
Но как-то майским теплым вечером сидели они с Алешей в маленьком гарнизонном скверике на скамейке, мокрой от недавно прошедшего дождя, и Воронов просматривал в газете статью о переговорах советской делегации с правительством Германии. На первой странице чернела полученная по бильду фотография: группа людей в темных костюмах и слева невысокий человек в военном френче, с косой прядкой жиденьких волос на лбу, придающей лицу вызывающее выражение.
– Гитлер, – ткнул в газету указательным пальцем Воронов. – Как ты думаешь, Леша, наши с ним о чем-нибудь договорятся?
– О товарообороте, наверное.
– А о мире и безопасности?
– Не думаю.
– Я тоже не думаю, – вздохнул Воронов. – Политики мы с тобой, конечно, фиговые, но поверить Гитлеру трудно.
Высокий, он сидел чуть ссутулившись, носком сапога чертил песок. Синяя габардиновая гимнастерка плотно облегала сильные его лопатки.
– Слушай, Леша, – продолжал он, – давно хочу рассказать тебе одну вещь. Но под самым строгим что ни на есть секретом.
– Тайна, скрепленная кровью, – улыбнулся Стрельцов.
– Не кровью, но тайна, – Воронов серьезно поглядел на него. – Дело государственной важности, тут надо быть очень осторожным. Ребятам я об этом ни гу-гу. Знаешь, зачем генерал взял меня с собой? Куда летали, сказать я тебе не могу.
– Наверное, с правительственной делегацией на переговоры в Берлин?
– Не остри. Нам немецкий «мессершмитт» последней конструкции показывали.
– Да ну! – Стрельцов весь насторожился, и лобастое его лицо замерло от внимания. – Силен истребитель?
– Силен. Мы его сначала три дня по чертежам и модели изучали, а потом генерал на нем в воздух поднимался. Оказывается, умеет он и на «мессершмитте» пилотировать.
– Откуда же?
– Он рассказывал. Под Гвадалахарой захватили у фашистских мятежников аэродром, и он выучился. Там, в Испании. Так вот, Леша, мы с ним несколько учебных боев провели. Я на «ишачке», а он против меня на «мессершмитте». Хорошая машина «мессершмитт», прямо тебе скажу. На вертикалях генерал меня постоянно побивал, только на горизонталях иногда удавалось на «ишачке» огрызаться.
– А скорость?
– У «мессершмитта» больше.
– А тебе пришлось в кабине «мессершмитта» посидеть?
– Пришлось. Даже мотор один раз запустить разрешили. Только не это самое главное. Меня, Леша, другое удивило. Почему немецкий самолет нам показывали с такими предосторожностями? Чуть ли не подписку о неразглашении брали. Почему мне, военному человеку, даже силуэты и чертежи «мессершмитта» показывали с такой таинственностью? Ну зачем все это?
– Так ведь договор о дружбе у нас с немцами, – предположительно протянул Стрельцов.
– До-го-вор! – усмехнулся Воронов. – Ну и что же? А по-моему, если ты наш доброжелатель, то и нет ничего страшного, если мы ознакомим своих летчиков с основными типами твоих самолетов. Если же ты скрытый враг, значит, тем более нас, летунов, надо об этом осведомить. А тут все за шторками, за чугунными замками, в сейфах да папках с грифом «Совершенно секретно» или «Только для маршалов и генералов». Случись воевать с Гитлером, драться-то будут не одни маршалы и генералы. А мы даже контуров их самолетов не знаем. Ну почему так? А?
– Ты бы и спросил Комарова об этом, – тихо посоветовал Стрельцов.
Воронов выпрямился, и гимнастерка на его спине собралась складками.
– Спрашивал.
– Ну и что же?
– Странно он как-то ответил. Посмотрел на меня серьезно и улыбаться перестал. «Эх ты, говорит, молодо-зелено, неужели думаешь, одному тебе такие думки пришли?» Тогда я взял и брякнул: «Так ведь вы же генерал. Вот и поставили бы вопрос об этом на попа».
– А он что? Небось рассвирепел, как тогда на аэродроме?
– Нет, не рассвирепел. Посмеялся. Грустно как-то посмеялся. «Ставил, говорит, да что-то безрезультатно. Сказал об этом генералу чином повыше, тот другому, еще выше, а там говорят: «Не существенно». Нельзя, мол, международную обстановку напрягать. Изучение немецкой военной техники в широких масштабах может привести к обострению». Вот и весь сказ. – Воронов снова стал чертить на песке острым носком сапога. – Маленькие мы, разумеется, люди. Только мне кажется – зря мы этому Гитлеру доверяем. Вот и батька мой так говорил, когда был я у него в отпуске.
– Слушай, Коля, – оглянувшись по сторонам, беспокойно прервал его Стрельцов, – ты уже в далекие дебри залез. Ты это брось, такие разговоры!
– Да я понимаю, это же я только тебе. – Воронов встал со скамейки, поскреб рыжий загривок. – А вообще-то: солдат спит – служба идет, так оно спокойнее.
И они пошли по усыпанной гравием дорожке.
Меньше чем через месяц грянула война.
Еще шли на запад поезда, занаряженные по мирному договору, а уже пылали Брест, Кишинев и Гродно, в знойном небе «чайки» и И-16 дрались с теми самыми «мессершмиттами», конструкцию которых незадачливые штабные командиры предпочитали не показывать летчикам, опасаясь «осложнений». Выли сирены, оповещая о воздушных тревогах, мылись новобранцы в городских и гарнизонных банях перед тем, как надеть на себя неизвестно на какой срок воинское обмундирование, плакали первые вдовы и первые сироты громадной войны.
Она наступала неумолимо, эта война. С каждым часом ее дыхание безжалостно опаляло землю. И не только ту, что лежала вдоль границы, ту, что стонала от бомбовых и артиллерийских разрывов, плакала навзрыд под запыленными сапогами солдат, отступающих на восток. Дыхание войны жгло и глубокий тыл. Оно проникало в города и села, где работники военкоматов заполняли мобилизационные повестки, а женщины, мешая улыбки и слезы, собирали в дорогу нехитрые пожитки своим братьям, мужьям и сыновьям, уже принадлежавшим иной жизни, уже, казалось, впитавшим в себя и солоноватую горечь слез, и дым фронтовых предстоящих дорог, неизвестно какой протяженности.
Действительность большой, суровой войны вырвала из состояния размеренной курсантской жизни Алешу Стрельцова и Колю Воронова. На следующий же день оба они, немножко торжественные и важные, пришли к генералу Комарову с рапортами, содержащими просьбу об отправке в действующую армию. Они положили их на гладко отполированное стекло письменного стола в полной уверенности, что отправка на фронт последует тотчас же. Комаров сосредоточенно перелистывал какие-то мобилизационные списки и не сразу обратил на них внимание.
– Что у вас, орелики? – спросил он суховатым, усталым голосом, но, пробежав рапорты, побагровел. – Что такое? На фронт захотели? – произнес он с холодной яростью. – А у меня для вас что? Кружок художественной самодеятельности? Инструкторами еще поработаете. Крр-угом, марш!
Сводки Совинформбюро были короткими и безрадостными. С газетных полос смотрели фотографии убитых, растерзанных, изнасилованных. Городской вокзал был забит отъезжающими на фронт, и солдатские песни переплетались с медью духовых оркестров.
А Коля Воронов и Алеша Стрельцов летали по кругу и в зону, стреляли из пушек ШВАК по мишеням на полигоне и по вечерам, перед отбоем, все говорили, говорили о фронте.
– Ты думаешь, он какой? Такой, как в кино? – спрашивал полунасмешливо Воронов, – Все в дыму, зги не видно, огонь да разрывы?
– По-моему, нет, – неуверенно отвечал Стрельцов. – По-моему, он тише.
– Тише. Ясное дело, что тише. От этого и страшнее.
Так они рассуждали в большой светлой казарме, где все соответствовало нормам мирного времени: и проходы меж коек, и тумбочки, покрытые белоснежными скатерками, и стопка неотправленных писем, дожидающаяся утра на столике у дневального, и зычная команда «отбой», замиравшая не сразу под высокими сводчатыми потолками…
Как недавно все это было! А теперь фронтовая неизвестность караулит его, двадцатилетнего Алешу Стрельцова, за стенами крестьянского домика. Ни одного огонька за окнами. Гудят на шоссе машины с потушенными фарами, в небе, невидимый, подвывает «юнкерс», ему навстречу встают лучи прожекторов, на западе погромыхивает артиллерийская канонада, и мгновениями оживают зарницы.
Алеша прислушался к далекому бормотанию орудий и провалился в сон.
Время близилось к полуночи, а на КП истребительного полка и не думали гасить свет. Старший политрук, держа в руках телефонную трубку, энергично возражал против требования начальника оперативного отдела послать с рассветом шестерку «яков» на прикрытие переправы.
– Товарищ полковник, – повторял он настойчиво. – Поймите, товарищ полковник, у нас их осталось всего двенадцать. Сегодня летчики совершили по три вылета, провели больше десяти воздушных боев.
– На то и война, товарищ комиссар полка, – рокотал далекий баритон.
– Очень справедливо сказано, – мягко согласился Румянцев и тотчас перешел в наступление: – Даже не просто война, а война моторов. Но моторами управляют люди, а они сегодня устали как черти. А потом, – голос старшего политрука стал суше, – сегодня мы потеряли одного из лучших летчиков полка – майора Хатнянского. Наутро похороны. Не могу же я послать его самых близких друзей в воздух и быть на похоронах с одними мотористами.
– Во сколько хороните? – послышалось в трубке.
– В восемь утра.
– Где? На сельском кладбище?
– Нет, в черте аэродрома.
– Ясно. На похороны приеду.
– А как же все-таки с вылетом?
– Что ж, придется пойти на уступки. Утром полетят «миги» соседнего полка. Свою шестерку планируйте на час дня. Маршрут и задача те же.
– Есть, товарищ полковник.
Румянцев положил трубку, устало кивнул головой капитану Петельникову:
– Все в порядке. Боевой расчет готовьте на тринадцать ноль-ноль. Идемте, капитан! Постоим в карауле у гроба.
Румянцев надел реглан, затянул пояс и, не оглядываясь, вышел из землянки. В старой «эмке», рессоры которой дребезжали даже на ровной дороге, доехали они до окраины деревни. Взошли на крыльцо чистенького, крытого железом домика, где размещалось хирургическое отделение санчасти. В просторной комнате на пол были набросаны веточки горько-душистой полыни. Тускло горели фитили в помятых гильзах из-под артиллерийских снарядов. В углу, откликаясь на этот свет, поблескивали медные оправы икон. В полумраке фигуры летчиков, стоявших у гроба, выглядели неестественно большими. Вслед за Петельниковым Румянцев взял винтовку и строевым шагом подошел к изголовью гроба. Стоявшие в карауле бесшумно отступили к стенам; комиссар узнал в одном из них капитана Боркуна, в другом командира первой эскадрильи капитана Султан-хана. Вздрогнули желтые блики светильников, когда за ушедшими захлопнулась дверь. Румянцев искоса посмотрел на гроб. Именно на гроб, а не на покойника: не хотел он сразу увидеть недвижимым того, кто был ему, пожалуй, ближе всех в полку.
Гроб был сколочен из наспех нарезанных досок, но пармовские мотористы заботливо окрасили его в красный цвет, и тонкий запах нитролака смешивался с идущим от пола душным запахом трав. Они все могли делать, эти пармовские мотористы, как шутил, бывало, Хатнянский: и портсигар смастерить своему начальнику ко дню рождения, если этот начальник был у них в почете, и нарядную рамку выпилить для фотографии, и часы пустить в ход самые древние, изготовленные еще поставщиком двора его императорского величества Павлом Буре и не ходившие бог знает с какого времени, и даже блоху подковать не хуже героев Лескова – тульских оружейников, доведись получить такой приказ. «Об одном только не подумал Саша, – горько вздохнул про себя Румянцев, – что и последнее его жилище будут готовить эти же пармовцы».
Комиссар посмотрел на покойника. Майор Хатнянский по самую грудь утопал в полевых цветах. Светлые волосы, обрамлявшие чистый лоб, были аккуратно расчесаны, лицо казалось живым и спокойным. Только широкие ладони, которыми еще несколько часов назад он держал ручку управления истребителя, подводя его к земле последний раз в своей жизни, теперь выглядели чересчур тяжелыми.
Румянцев неожиданно вспомнил о самом первом и, как ему до сих пор казалось, самом страшном дне этой войны. На рассвете они прибежали на аэродром. Все три ангара были охвачены пламенем, а несколько «ишачков» выведены из строя осколками немецких бомб. Машины Румянцева и Хатнянского были целы, они стояли рядом на «красной линейке», и первый раз в жизни им обоим пришлось взлетать без выруливания и стартовых сигналов. Машина Хатнянского стояла ближе. Саша задержал около нее Румянцева, обдал его горячим шепотом:
– Лишь бы взлететь, лишь бы под бомбы не попасть на взлете. В воздухе не так страшно. – Он стиснул ему локоть. – Борька, обещай: если ранят так, что калекой останусь на всю жизнь, – добей из своего ТТ.
– Ерунда, взлетай! – крикнул ему со злостью Румянцев.
В том, первом бою Хатнянский сбил на маршруте одного «юнкерса» и после возвращения смущенно говорил Румянцеву:
– О нашем разговоре перед вылетом смотри никому ни ползвука! Не может быть у нас, летунов, такого слова «добей»! Понял?
Комиссар полка подумал о жене Хатнянского Лене. Как теперь встретится с ней? Какой расскажет об этом?
Румянцев был большим другом Хатнянского. Связывало их и то, что оба в тридцать девятом году женились на сестрах: Саша – на старшей, Елене, Румянцев – на младшей, Софье. На второй день войны Лена с сынишкой вместе с другими семьями летчиков эвакуировалась в Москву. Туда же несколько позднее уехала и Софа. Там она должна была встретиться с Леной Хатнянской. А сам Хатнянский теперь здесь, в гробу. Завтра на крышку гроба посыплется сухая земля…
Кто-то тронул Румянцева за плечо. Задумавшийся комиссар вздрогнул и отошел в сторону. Выходя из дома, он в последний раз посмотрел на спокойное лицо своего друга, уже начинавшее желтеть. На улице капитан Петельников мрачно сказал:
– Да. Живые остаются живыми, и Саше Хатнянскому нас теперь не понять. Мне нужно завернуть к зенитчикам, договориться о взаимодействии. Вы со мной не поедете?
– Не поеду, начальник штаба. Надо пойти по домам посмотреть, как наш летный состав отдыхает. Чувствую, день предстоит тяжелый.
Алеша Стрельцов спал в эту ночь безмятежно. Даже когда стекла в домике звякнули от недалекого бомбового разрыва, он не поднял головы и только почмокал во сне губами. Под утро крылечко застонало под чьими-то тяжелыми неверными шагами, и резкий голос с заметным акцентом крикнул часовому:
– Ну, чего не спрашиваешь, милый душа, кто идет? А я вот и забыл, какой сегодня пропуск: «Мушка» или «Пушка». А ты словно воды в рот набрал, хранитель спокойствия. С такими, как ты, действительно «любимый город может спать спокойно и видеть сны…»
– Да чего же вас окликать, товарищ капитан? – ответил со скрытым смехом часовой. – Я же мотористом на вашем «ишаке» работаю. Левчуков моя фамилия. Зачем же мне от вас «Мушку» требовать?
– Ты… моторист Лэвчуков? Так я тебя знаю и помню.
– Вот и прекрасно, товарищ капитан, проходите. Спать пора. Война еще не кончилась, может, и лететь на боевое задание с утра придется, а вы…
– «Война не кончилась, лететь на боевое задание…» – передразнил его первый голос, – ты мне что, Лэвнуков, шайтан тебя забери, политинформацию читаешь? Тоже мне комиссар! Кто на посту разрешил разговаривать? А я спать пойду. Не будь я Султан-хан, если завтра за майора Хатнянского не пошлю на землю одного, а то и парочку фрицев.
В коридоре послышалось громкое топанье и сопение. Чьи-то руки искали задвижку и никак не могли ее найти. Наконец она с грохотом упала, в темную комнату кто-то вошел и долго чиркал спичками. Бледный кружок от зажженной лампы замигал над кроватями, осветил лицо вошедшего. Он стоял, засунув руки глубоко в карманы, и покачивался, отталкиваясь от половиц каблуками легких, в обтяжку сшитых хромовых сапог. Кобура с пистолетом болталась у него, как кортик у моряков, намного ниже новенького пояса, перехватывающего синюю гимнастерку, узкое смуглое лицо с горбатым заостренным носом было покрыто багровыми пятнами, глаза под смолью бровей, будто налитые ртутью, перебегали с предмета на предмет и вдруг, задержавшись на кровати, занятой Алешей Стрельцовым, стали широкими, возбужденными. С гортанным восклицанием бросился летчик к укутанному с головой Алеше:
– Ай, шайтан меня забери! Ведомый, Алешка, Спильчиков! Значит, живой! Через линию фронта пришел! Эх, и повоюем мы с тобой теперь, милый человек! Вставай, вся моя эскадрилья! Я сейчас Алешку Спильчикова целовать буду. Подъем!
Капитан так оглушительно кричал в самое ухо Стрельцову и так тряс его за плечи, что тот нехотя проснулся. Султан-хан рывком стащил с него одеяло. Стрельцов ощутил ударивший в нос кисловатый запах хмельного перегара, увидел горбоносое лицо со сверкающими белками глаз, кожаную, тонкую, совсем не летную, перчатку на правой руке и сразу проникся глухой неприязнью к этому человеку.
– Ну, я Алеша. А зачем разбудили?
Капитан, наполнявший комнату своим резким, гортанным голосом, замер и поднес к губам руку в перчатке, будто хотел куснуть ее. Стрельцов увидел, как лицо незнакомца исказилось от ярости. Глаза под тонкими бровями сузились и метнули в него недобрый огонь.
– Ты – Алешка! – вскричал капитан и резнул на шее крючок гимнастерки так, что зазвенели два ордена Красного Знамени. Стрельцов про себя тотчас же отметил: «Смотри ты, война идет третий месяц, а у этого уже два боевика. Видно, лихой рубака». Незнакомый капитан, обращаясь уже не к нему, а к другим, разбуженным его криком летчикам, говорил зло и быстро:
– Нет, вы поглядите! Он – Алешка. Да знаешь ли ты, кто был Алешка Спильчиков, мой ведомый? Горный орел! Ба-аец! Он со мной в паре четыре «юнкерса» к земле отправил. А ты кто? Отвечай, кто и откуда взялся? Кто тебе разрешил занять кровать Алешки Спильчикова? Его два дня назад сбили. А люди из-за линии фронта и на десятый день приходят. А раз ты его место занял, он уже не придет. Примета у нас в полку такая. Отвечай, кто тебе разрешил ложиться на кровать лейтенанта Спильчикова? Ну!
Лобастое лицо Стрельцова тоже потемнело от злости:
– Завтра отвечу, товарищ капитан. Боюсь, вы сейчас не поймете, кто я и почему тут очутился.
– Я нэ пойму! – взревел Султан-хан. – Ты еще, может, скажешь, что я пьян? – Капитан собирался прибавить что-то еще, но в эту минуту рывком отворилась входная дверь и в блеклом свете «летучей мыши» появилась фигура старшего политрука Румянцева. Взгляд его остановился на капитане:
– Что здесь происходит, товарищи? Капитан Султан-хан, вы чего расшумелись?
Капитан попятился и сразу весь подобрался, даже гимнастерку оправил. Стараясь дышать в сторону, ответил:
– Султан-хан ничего. Султан-хан не расшумелся. Ломаная складка легла на лбу у старшего политрука.
– А ну, подойдите ближе. Да от вас сивухой разит. Снова пили. А клятвенное обещание исправиться? Слова на ветер бросаете! Смотрите, этак и до партбюро дойдет.
– Товарищ комиссар, я немного, немного. Душа болит. За майора Хатнянского выпили.
– Завтра после похорон будем об этом говорить, – сухо ответил Румянцев. – А сейчас – почему всех летчиков разбудили? На кого кричали?
– Товарищ комиссар, – уже совсем по-иному, просительно, с некоторым испугом произнес капитан, – сердце у меня не из чугуна. Жду лейтенанта Спильчикова, никому не разрешал его койку занимать, она так и стояла, как он ее перед последним вылетом заправил, а тут прихожу и на ней какого-то человека застаю.
Румянцев качнул головой, и строгость в его глазах погасла.
– Ждать Спильчикова не надо, товарищ Султан-хан. Его медальон лежит у меня в штабе, вечером прислали. Спильчиков сгорел вместе с машиной. Пехотинцы похоронили его на передовой. Деревня Подсосонье. Церковное кладбище. А вот это возьмите.