И вот теперь соглашался Иоанн вернуться в Москву, но только при своих требованиях. Немедля наказал явиться к себе в Слободу Челядину, Висковатому, Салтыкову, Чёботову… Им же надлежало подготовить собрание Думы, перед коим изложить желает государь, каково себе дальнейшее видит на престоле Московском. Где он, снова крест земного царства – по их настоянию – принимая, имеет право казнить изменников и миловать верных подданных по своей царской воле. А за то, что им, с духовенством и боярством, далее бок о бок судьбы мира русского вершить, требует он, царь и великий князь всея Руси, законную себе во владение вотчину, удел свой, точно вдовью долю неприкосновенную, и нарекает её своей Опричниной. Что за Опричнина такая, про что это царь говорит, если не про Слободское хозяйство и землями, и с государевой избранной тысячей, и как тогда с прочим будет, толком не знал никто. Об этом и готовился государев указ в следующий месяц.
Немногим позже государь повелел передать срочно в Троицкую Лавру его царский заказ. Пошить стараниями окрестных обителей для всей личной, избранной слободской гвардии простые чёрные кафтаны на зиму и на лето грядущее. И – клобуки с оплечьями, для удобства конных ратников во всякую непогоду, тоже чёрные все, без знаков каких-либо, из полотна шерстяного самого простого и крепкого.
Себе же Иоанн согласовал чёрное облачение с Иваном Бутом, первым швейным мастером Слободы.
За все нескончаемые дни и ночи терзаний возликовав сейчас душой, едва отдохнув телом, государь с ближними советниками новою необозримою задачей озаботился: как теперь отвоёванное не утерять. Словесное согласие просителей, против который Иоанн один как бы стоит, ничего ещё не значило, а надо было так придумать и сделать, чтобы от данного слова никто уже не мог отступиться, не нарушив законности и не получив возмездия.
Отслужили в Слободе молебен, и седьмого января отбыли все иерархи, и прочий народ. С ними был отправлен в Москву Мстиславский, и несколько человек из дворянства. Иоанн особо передавал от себя сожаление о недуге своего митрополита, и упование на беседу с ним по возвращении в Москву.
"И потом, по грехом Руския всея земли, восташа мятеж велик и ненависть во всех людях, и междоусобная брань и беда велика, и государя на гнев подвигли, и за великую измену царь учиниша опричнину" – будет записано среди прочего в новой странице Лицевого свода по исходу этих дней.
Ввечеру, восьмого, гудела Слобода. В кострах караульных плясали лихим смехом лица стрельцов, коим прям на места караульные выставлено было по бочонку мёду. Носились молодцы на конях с посвистом по площади, всюду тьма с огнями играла, точно котёл смолы закипал, подспудно, с самого того, когда пронеслось вихрем по опричнине, что государь, за себя вставши, себя отстоявши, на их плечи верные оперевшись, желает радостью этой поделиться.
Почитай, вся тысяча государева окрест скопилась, а перед большим крыльцом – триста будущих сотников опричных, все в чёрном, как один. Как и государь их.
Вышел на высокое крыльцо Иоанн и смотрел на своё воинство, гордо и жадно выпивая могучий дружный приветственный крик, его славящий… Поднял руку – всё тотчас смолкло.
– Кончен Великий наш пост! Да дело великое только начато. А посему, отдав Богу Богово, возрадуемся и потешим себя славною гульбою, содружным весельем, каждым из вас заслуженным!
Снова громовой восторг был ему ответом.
– Вскоре ждёт нас служба и труды! А нынче желаю веселие чаять! Гойда! Гойда!!!
Федька, обойдя свиту царя на широкой лестнице, спустившись и ставши перед ним, с поклоном, с шальной улыбкой, подал ему полную чашу. Государь выпил её до дна, и ударил кубком об каменные ступени. Разлетелось на куски бесценное венецианское гранёное стекло, как дар удаче – и знак к началу праздной свободной ночи.
Развернувшись, дал мимолётный знак Федьке следовать за собой. Свита расступилась и сомкнулась за ними.
Захлопнулась дверь царского покоя, и дальше никакого уже чину не было, как кому ночь завершать и отдыхать.
Федька остался при государе. Обоих трясло одинаково, обоим невмочь было выбросить накипевшее и наболевшее из себя, как звери умеют не помнить тревоги, как только она миновала, а – жить дальше вольно и радостно.
Александрова Слобода.
Январь 1565 года
– В некотором царстве, в некотором государстве, на море-окияне, на острове Буяне, растёт дуб зелёный, под дубом бык печёный, у него в боку нож точёный; сейчас ножик вынимается, и сказка начинается, – так, важно, со всей серьёзностью заводил Федькин голос, спьяну и надрыву вчерашнего, греховного, хрипловатый слегка и густой. Было дело в сенях покоев государевых, пред самой опочивальней, и было их, вместе с государем, тут малым кружком девятеро: Охлябинин, Вяземский, Зайцев, да двое рынд новых, тутошних, из младших родичей царёвых ближних, ещё в канун переезда избранные для дворцового Слободского служения, да прежних спальников тоже двое, как на подбор красавцы все. Иоанн, полулёжа, отдыхал на застеленной ковром и подушками лавке, на которой обычно ложился Федька в часы, когда государь желал в спальне своей один пребывать. Рядом же располагались одёжные государевы комнаты, и светлая комора, где Сенька, непрестанно чем-то занятый, обретался подле господина своего, и в целом всё было обустроено по Кремлёвскому московскому подобию, разве что простору поменьше.
Расписной беспорядок в покое кравчего, немыслимый в обычное время, сейчас веселил государя. Он желал потехи, болезненным огнём взора приказывая увлечь себя перед днём грядущим, и дозволяя Федьке продолжить сказочным путём начатую забаву, которой уж давненько не предавался… Был тогда год такой, и лихой, и привольнее иных, что ли, когда посвататься надумал царь к кабардинской княжне Кученей96. Не столь ему не моглось более в печали вдовствовать, сколь престолу русскому без царицы негоже было быть, и, ко всему, почуял царь за собой как будто силу крепнущую, злорадную и непреклонную, преизрядно взбесив выбором своим всё, почитай, боярство разом. Все их намерения, далеко идущие, перечеркнув и перепутав, и, к тому же, обретя ощутимое добавление к личному воинству97. Чудил тогда Иоанн, душеньку изболевшуюся тешил, а и беса в себе заодно, – так толковали о его выборе… Конечно, расчёт в той женитьбе имелся свой, для государства полезный, но всё ж и его, Иоанна, мстительная воля выказалась вполне. Дав себе зарок с отравителями жены любимой разобраться люто в свой черёд, сейчас не позволил никому из них над собой властвовать и "своих" невест подсовывать. Свободен остался для задуманного. Тому пять лет минуло… А сегодня и в покоях царицы свой праздник учинён был, и там свои гости веселились: жёны и девицы из семей царёвых ближних, да царевичи, да попечители и "дядьки" царевичей, и князь Мстиславский тоже, и брат царицын, князь Черкасский… И те из боярского посольства, кого государь при себе в Слободе оставил, взамен в Москву отправленных.
Государь со свитой, одетые торжественно, пополудни посетил царицын пир, от себя подношения богатые к столу государыни доставив. Пока стольники его расставляли подношения, а сам Иоанн, к жене подойдя, беседовал с нею, теремные девушки царицы, коим впервые за многие недели позволено было открыто погулять в лучших нарядах и плясать, смешливые и раскрасневшиеся от мёда, перемигивались и перешёптывались, румяны и белы, точно яблочки, свежие все и скромно-шаловливые. Нрав у царицы Марии, говаривали, суров был, вспыльчив и гневен даже, и от внезапного веселья могла она вдруг омрачиться, и уж тогда доставалось всем вокруг, а потому и девушки при ней оставались только из самых задорных, терпеливых и отходчивых… Сияла улыбкой, точно молнией, и опасной красотой Мария Темрюковна, но улыбка сбежала, и лик её светлый очернился почти дикой злобой, стоило только кравчему государеву с поклоном поясным поднести ей чашу полную на золотом блюде. Окажись нож под рукою – всадила бы ему в самое сердце. Иоанн смотрел, безо всякого выражения величавого профиля своего, за нею, за кравчим, смиренно с блюдом замеревшим, и за собранием, почтительно за всем наблюдающим. Взором убийственным изничтожив, наконец, Федьку, царица Мария чашу приняла. И отошла тут же, к своему креслу золочёному. Хмель только горячил её, и грозы метались из-под чёрных ресниц и высоких ровных дуг прекрасных бровей. А государь с сыновьями покамест разговаривал. Отвечал на почтительный и нетерпеливый вопрос царевича Ивана, с улыбкою на его русую голову ладонь возложив, что обещание на охоту соколиную взять помнит, и тотчас исполнит, уже скоро, как только с неотложными заботами покончит, да и погодка для лёту наладится. Младший, Фёдор, молчал, и только смотрел на отца-государя своего восхищённо-испуганными голубыми глазами.
– На соколиную не можно, так на волка пойдём, вон псов-то у нас сколько! – не сдержался отчаянным звонким протестом царевич Иван. Увидав, что царь улыбается его решимости, и гости вокруг рассмеялись.
– И верно, псов у нас в достатке, Иван. Добро! Придумаем мы тебе забаву. Сабля-то твоя наготове?
– А то как же! И кинжал при мне! – привстав из своего кресла, царевич показал, что, и впрямь, ножнами препоясан, и хоть сейчас в битву готов. Довольный, государь приказал подать сыну мёду в ковшике самом малом.
Побывши недолго ещё, откушав со своими, подивившись на стройный хоровод девичий, осведомившись у Милославского и Захарьина о благополучии обучения царевичей, и с Черкасским кратко об деле обговорив, государь поднялся со своего кресла, чтоб идти к себе. Белоснежные рынды вскинули серебряные бердыши, и замкнули шествие. Напоследок через дворецкого ещё раз было дадено караулам стрелецким, под окнами палат царицы и царевичей посты несущим, и впредь ограждать покой их сна и досуга. Гулянье войска Слободского протекало в стороне, вкруг конюшенных дворов… То тише, то сильнее. В прочем всё в Слободе проистекало чередом, у ворот принимали новый обоз с кормом конским, стучали топоры и молотки мастеровых, непрерывно возводящих новые строения под самые разнообразные нужды государева двора, сновали туда-сюда посыльные, дворовые, служилые, и над всем этим, над кровлями, лошадьми, спешащими людьми клубился пар…
Вышли все в снежную чёрно-белую кутерьму, после цветастых и светлых, щебечущих сейчас лёгкими звонкими поющими голосами, славно протопленных пределов царицы. Только, по причине дурного настроения царицы, дышалось там не особо легко. Казалось, была б её воля – кинулась бы да и передушила всех своими руками, а его, Федьку, первого. Вдохнув полной грудью морозец, Федька возложил руку на рукоять сабли своей, поправил на плече широкий бобровый воротник шубы, и запел тихонечко под нос "Зима снежная была"… По пути встретился им воевода Басманов со своим караулом. Спешившись, откланявшись государю, доложивши, что всё по праву идёт, и ожидаются Челядин с прочими из Москвы непременно завтра, Алексей Данилыч тихо отпросился у государя отдохнуть, покуда его надзора ненадолго не надобно… Буслаев перекинулся с Федькой кивками. Могучая фигура Басманова, казавшаяся неколебимой перед любыми трудами и непогодами, истаяла постепенно в густеющей пушистой метели, сквозь которую пробилось мутное солнце. Федька искренне понадеялся на заверения главного помощника батюшкиного, что больные кости и прежние раны воеводы ныне в достаточной заботе, и ему, кравчему, следует только о своём прямом долге помышлять.
И вот, уж в сумерках янтарных ранних, Федька, поведя рукою, крылом лебяжьим, размашисто и плавно, от себя вкруг соучастников задушевной компании, перед взором царским красовался в одной рубахе шелковой, распоясанный и босой. Всё добро его с домашними сапогами, кафтанами и шубами остальных, валялось вперемешку вокруг.
– А это ещё не сказка, а только присказка. А кто мою сказку будет слушать, тому соболь и куница, прекрасная девица, сто рублей на свадьбу, пятьдесят на пир!
– Не много ль жалуешь, сказитель? – смеясь, перебивали зачинщика дружки, его обступившие. – Сам, вон, гол и бос, а посулами манишь!
– Так не со своего ж плеча – с царского! Оттого и жалую, что праздник у нас нынче, так ли, Свет мой, Государь? Так ли, Солнышко наше ясное? – и Федька в пол Иоанну кланяется. Охлябинин позади потешно нагибается заглянуть кравчему под короткий подол, и всеобщий хохот славит продолжение веселья. Все тоже босые, и полуразоблачённые, хмельные и довольные, они пребывали тут, как на кратком привале, на траве воли жизни своей, какая уж она есть. Таких к веселью дважды звать не надо! В цветных оконцах фонарей венецианских, по стенам и под сводами развешенных, плескаются лучиками и пятнами игривые огни… Иоанн кивает, отпивает из кубка своего, а за закрытыми дверьми, за непроницаемым караулом возле них – дым коромыслом: гульба такая катится, какой, верно, не знали ещё эти старые стены. И с глухим грохотом пляски, и с дикими посвистами, хохотом, вскриками рожков и дудок, и непрестанным заливистым плеском бубенцов на гудящих бубнах. С заздравными в его, государеву, честь, звучно сходящимися чашами и буйными криками голосов, совместно и вразнобой, трёх отборных сотен молодцев в большой трапезной98.
– Ты дальше давай, не тяни!
– Всё добро выкладывай!
– Не томи, родимый!
– А мне подай куницу!
– А мне – девицу!
– А мне – сто рублей, вынь, да сейчас!
И наперебой старались исхитриться ухватить кравчего за все незримые мошны и пазухи, а он уворачивался столь ловко и стремительно, точно пучком ужей проскальзывал меж их рук, да ещё успевал раздавать оплеухи и подзатыльники, и, не в шутку уберегая глаза от его локтей и животы – от коленей и пяток, ни один так и не смог ущипнуть Федькин бок, не говоря уж о прочем, мелькавшем из-под подола. Разве что иногда схватывали края рукавов, да и то – на миг, и тут же спасались, отпрядывали сами от этого дикого сторукого-стоногого веретена.
Иоанн с прищуром смотрел на этот вихрь перед собой, и переглянулся с Вяземским, тоже наблюдающим, с чаркою, развалясь, со своей скамьи, и тоже очень увлечённым, точно они сейчас столковывались о чём-то, обоим известном.
Отбившись с честью от всех приставаний, Федька распрямился отдышаться, весь пылающий, яркий, сверкающий глазами и счастливый, среди возбудившейся на такой отпор ватаги, запыхавшейся от трудов и смеха, бранящейся беззлобно… А и впрямь, краток миг у передышки этой, по всему чуялось. По зверству ненасытности вчерашней, по тому, сколько всем и себе пить дозволил государь, и как теперь забыться хочет… Поднимает свой кубок, и тотчас все пьют тоже. Дикая разбитная музыка долетает сюда порывами с угаром пира, и государь смеётся, и небывалая, позабытая уж совсем беззаботность сердечная переполняет его.
– Жили-были дед и баба, и были у них два сына и одна дочь, девица хоть и звания простого, богатства малого, а красоты … – Федька себя ладонями точно омыл. И медленно повернулся на месте перед ними, как на смотринах, распутно взмахнул волосами.
– Неописанной! – хором досказали соучастники. И тут же, как было прежде уговорено, явился в их руках и накинут был на Федьку алого шёлку девичий сарафан, и поверх волос – венец витой тонким обручем очутился.
– Отправили батюшка с матушкой девицу через лес, во поле, к братьям, что пашут там, в отдалении, еды принести. А в лесу том дремучем жил Семиглавый Змей, что давно про девицу-красу ту слыхал…
– Семиглавый, говоришь? – Охлябинин придирчиво оглядел всех вокруг и потеребил пышный ус. -"Покатигорошка" закатываешь, Федя?
– Его самого, князюшка. А что такое? По уставу вроде читаю…– Федька уже знал, к чему клонит Охлябинин, да и все знали, кроме рынд молодых.
– А то, что семь голов-то у нас тут есть, а вот богатыря-молодца тогда ни одного и не выходит!
– Как! А ты? Неужто за братьёв моих не сойдёшь, за меня, красу ненаглядную, не заступишься?
– Пощади, душенька, меня ж уходит Змей твой окаянный, кто ж тебя выручать будет? Одного супротив семерых пускать – этак мы сказ твой не закончим порядком!
– Да откуда семь, Иван Петрович! – У Афони, вон, не стоит, перепил, видать, – добродушный сейчас Зайцев поднялся, покачиваясь, и присел к Вяземскому, приобнимая дружески. – Да и я, уж уволь, не дурак – с тобою тягаться! Вон, молодые пущай за Семихрена отдуваются, – и он ткнул полупустой чаркой в сторону четверых, позади Федьки оставшихся.
– Петя! – укоризненно-мирно Вяземский стряхнул пролитые им капли красного Рейнского с парчового рукава.
Меж тем спальники на ухо рындам нашёптывали с пылом суть предстоящего действа, и те зарделись и заплясали на месте, точно кони в поводу, давясь охальными смешками. Мигом окинув их серьёзным жгучим взором, Федька с досадой крутанулся в сарафане красным солнышком и ногой притопнул: – Эх! Ну ладно, что есть, то есть. Будет, значит, Змей у нас Четырехренный всего. И горевать мне с ним, окаянным, убогим, до искончания времён, – а сам подмигнул младшему из рынд.
Подстрекаемый этим, да наговорами товарища, малый великодушно обратился к казавшемуся озадаченным Охлябинину с высоты двухсаженного роста: – А давай, Иван Петрович, мы, к летам твоим милосердие имея, заступниками сестрицы станем, а ты – Змеем будешь, тогда и сказ по писанному как бы выйдет. А чтоб по-честному было, раз братьев было двое, мы с Егоркой против тебя сам друг и останемся. Али жребий кинем меж собой, – он обернулся за одобрением к Восьме и Беспуте, и те закивали.
– Соглашайся, Иван Петрович! – молвил Иоанн, забавляясь картиною. – Хоть одну главу Змееву побьёшь – обещаю тебе и вправду пять десятков серебром.
– Ну, токмо тебя ради, государь мой, на поругание соглашаюсь! А ну как и с одной не сдюжу? – не то притворным, не то всамделишним раздумьем усомнился Охлябинин. – И кто ж за мою-то главу бедную копеечки тогда даст!
Притихли все на миг, ибо знатно было, сколь поставили за "главу бедную" в недавнюю бытность99 двадцать шесть князей и детей боярских, чтоб из литовского плена без опальных подозрений перед государем Ивана Петровича вызволить, и Захара Иваныча Очина-Плещеева, и Василия Серебряного с ними… Опала ожидалась на всех тогда, но царь рассудил по-своему. Говорили, конечно, и не без резона, что это старый чёрт Басманов, за родичей незадачливых перед государем вступясь, и надоумил его собрать неслыханные закладные деньги с тех, кого порукой этою повязать на всякий случай хотелось. А опалился царь, якобы, для видимости, а сам (говорили уже намного тише) двух зайцев одним махом добыл.
– Тогда, за смелость, да за поругание ещё сверх полтинник накинем! – Иоанн коротко рассмеялся, предвидя коварство князя, которому ещё в молодые годы дадено было прозвание Залупа, да так за ним и утвердилось, и не за просто так, ой не за просто, о чём молодняк уж точно должен наслышан быть… Но младости самоуверенность присуща, и потому юноши, кровь с молоком, сажень косая в плечах, Федьке почти ровесники, чуть старше, слышать-то прозвище это слышали, да не особенно верили байкам потешным о князе-распорядителе… И потому они благодушно рассмеялись, услышав ответное его требование, ежели за смелость столько прибавки дают, то пусть у девицы все четверо братьев будет. Всех-де за такой куш порешит, всех на воротах за власы повесит, а красу не отдаст. Ну, или ещё дважды по полтиннику получит.
– Ну, воля твоя, Иван Петрович! Читай сказку далее, Федя! – государь откинулся привольно, с негаснущей азартной усмешкой молодецкой, какой ещё ни разу, наверное, Федька не видал у него.
А далее всё по порядку снова пошло. Змей-гадина увидал сверху девицу, что по лесу шла, а, не блудить чтоб, по щепочкам, что братья на тропинку за собою кидали, путь и выбирала. Змиюка девицу опередил, те щепочки подобрал, да по другой дорожке и рассыпал, прям до своего дворца златого, логова проклятого. Это всё Федя проговаривал, а прочих задача – как-то по ходу сказа сие наглядным делать. Была толкотня, Федьке постоянно наступали на подол, "брёвнами" дорогу заваливали, чтоб спотыкался, подавали слетающий венец, и норовили наподдать нечаянно сзади, когда девица наклонялась щепочку подобрать. Он кричал, что братья – бестолочи, и ну их к лешему, сама Змею отдамся. Словом, дурачились беспрестанно.
– Вышла девица на ту поляну да и ахнула… – перед Иваном Петровичем, сказку эту знавшим отлично, он выпрямился и затрепетал, точно и впрямь перед чудищем нежданным. И даже лик свой рукавами закрыл.
– Здравствуй, умница! Давно я тебя дожидаюсь, до тебя добираюсь, а теперь ты сама ко мне пришла. Нет назад пути тебе! Забывай, красавица, отца с матерью, родных братьев, тесовый двор. Будешь теперь у меня вековать, горя и заботы не знать, только меня, Змея Семихреного, любить и привечать.
– "Отца с матерью, двор родимый забывать!"– с неизбывной тоской и упоением повторил Федька, изумлённо плача голосом и всей наружностию, и отдаваясь на волю Змея.
И тотчас принесли одежды для Царевны-Змиевны, дары свадебные, аксамита, расшитого жемчугом низовым невиданно, а простой сарафан сняли, а однорядку100 роскошную надели, да душегрейку златотканую, соболем отороченную, и ножки её убрали в сапожки ладные, атласа белого, бисером и битью101 вышитые… И оголовье ей надели на шелковые кудри, всё золотом да жемчугом плетёное, с паволоком тонким, подвенечным, белым, как снег, и всё бы хорошо, да оглядела себя и нахмурилась девица. Никак, отрезала, без серёг не обойтись. Неладное без них убранство получается, и чует она себя, точно голая, и опять нищая, а ей ведь за все отречения-мучения было злато горой обещано. Иоанн только покачал головой, и Змей, спохватившись, спешно на государя оглянулся.
– Да и где ж мы сейчас-то такой дар найдём, душенька! У Беспуты, разве, одолжить?
– Да ты что! Смеёшься надо мною, идолище?! Крестьянкой в бытность я б такое, может, по праздникам надевала, а теперь – всё равно, что аргамака дерюгой укрывать. Добудь серьги сообразные, а не то вертаюсь я к отцу-матушке, и баста! – и Федька стал подбирать подол, вознамерясь тут же наряд через голову скинуть, видно, и на свой сарафан глядя.
– А поройся-ка в добычном, Иван Петрович. Там, кажись, много чего из Астрахани взяли, не всё покамест раздарили, – и государь отправил спальников, помочь ему, в свои одёжные палаты.
– Нельзя так с бабами, Петрович! Что же ты, в поле – воевода, а тут, ишь, девку испугался, – Вяземский хлопнул себя по колену, сокрушаясь. – Кнута не одолжить ли тебе?
И приволок Охлябинин из малой казны государевой ларец, из трофейного ряда, наскоро отворённый и выбранный по изрядному числу в нём украшений бабьих. Похож на тот, из коего Федька себе наградные перстни набирал. И вот теперь снова, под взглядом Иоанна, особенным, медленно чернотой закипающим, выудил оттуда серьги золотые, под горсть попавшие, звенящие многими подвесками из капель жемчужных и лазорево-хрустальных, цены великой и красоты царственной, и на Иоанна из-под ресниц глянул, за дозволением… Только вот в одно ушко серьга вошла, взамен прежнего кольца золотого, Охлябининым в карман пазушный кафтана сунутого для сохранности. Проструилась до плеча, в волосах тяжёлых путаясь. А… другое-то не проколото!
– Тотчас сделай так, чтоб я у тебя тут не пугалом, а невестою оказалась, или – хоть сожри – за тебя не пойду! – нешутейно раздосадованная девица, сдвинув брови соболиные, нависла над присевшим растерянно Змеем, а тот только руками развёл.
– Да что ж такое!.. Федорушка, лапушка, дай, приладим как-нито к височку, к кокошнику…
– Ээ-э, так ты, никак, на попятную идти хочешь?! Сам заманил, сам соблазнил, весь мир прежний позабыть заставил, горя не знать наобещал, а теперь – насмехаться?! Как же я – с одной серьгою, точно с одной ногою, буду с тобой жениться-веселиться!
– Федька, ты чего удумал? – смехом спрашивал Вяземский.
– Бери, чего дают, не ломайся! – вторил Зайцев.
А Иоанн с явственным удовольствием рассматривал прекрасный гнев Красоты Неописанной, совсем настоящий.
– Коли, по-честному, ты меня восхотел, так и я по правде буду! – Федька обернулся к спальникам: – Что стоите? Тащите шило!
Видя, что он не шутит нисколько, Охлябинин глянул на Иоанна. Тот только кивнул, складывая на груди широкой руки.
Федька держался, пока бегали, пока калили остриё в печи докрасна, остужали, отирали вином и к нему подходили, чтоб смехом важности своей не испортить.
– Изволь, душенька, приляг на … э-э… семь шей моих, чтоб овладел я тобою вполне! – Охлябинин подал знак спальникам и рындам, и они подставили руки, ставши на колени в рядок, и бывшая крестьянка, а ныне – суженная Змея, возлегла, пала на их могучие руки в богатом своём убранстве. И очи прикрыла, ладонь левую на грудь возложив, ладонь правую до полу уронив, взамен косы, которой не было, а Охлябинин, ещё раз на государя поглядев, кратенько выдохнул "С Богом!", наклонившись к Федькиному уху с шилом и тряпицей.
Крови было немного совсем.
Взмахнув напоказ платочком, слегка запятнанным алым, Охлябинин сунул его за пазуху. Под общий выдох-рокот-говор и непристойный смех, и Вяземскому пришлось снова всех обнести.
Поднимали царицу-Змиевну, уже о двух серьгах чудесных, под руки, и усаживали её на подушечку, а меж тем князь Охлябинин обмахивал свою добычу законную полами атласного кафтана. В добротно натопленных покоях было тепло, как летом.
– А что это бледна девица? – Вяземский, выпивая снова, поднялся государю поднести, ибо ни из чьих рук, кроме его, не принимал питьё Иоанн, пока кравчий был занят.
– А что б не быть мне бледной да печальной… – горделиво выпрямившись на своих подушках, Федька смиренно и дерзко отвечал, и ресницами прикрылся как будто даже высокомерно. А тонкий паволок у лица трепетал в такт биению сердца. – Забыли, видно, братцы меня… Поплакали, да и забыли. А матушке с батюшкой даже и привета не переслать из логова мужа моего, из златого его дворца… Обещалась же!
Меж тем, возникла жеребьёвка шустрая среди рынд и спальников, то есть, кому быть последней надеждою сестрицы, тем самым Покатигорошком-богатырём, что явится за нею после всех братьев поверженных, нежданно-негаданно, последыш матушки и батюшки, не по дням, а по часам выросший, да и погубит Змея. Выбрали Егорку. А и было, на что там посмотреть. В плечах шире Федьки, выше на вершок, а уж князь Охлябинин ему и вовсе по грудь смотрелся. Взяли же его последним не за стати богатырские, а потому, что пока стеснялся в общих забавах на равных шутить. Хоть и ясно было – только подай образчик, и затон тот рухнет неудержимо.
И вот кликнул первый молодец, старший брат, Восьма, Змея проклятого на поединок.
Никогда Федька этого не видал прежде, но – слыхал, от Ивана Петровича, что, смехом всё больше да прибауточками, веселился по-разному не единожды в государевых покоях… Не ясно было, опять же, притворяется искусно почти испуганным князюшка, или, правда, былой прыти в себе не чает. Годы, всё ж, и в седле, в боях, походных невзгодах – оно не шутки. Однако надобно было на вызов отвечать, да и государь, по всему судя, завёлся нынче отвести душеньку, как встарь.
Ну и князюшка ответил. Обозвав малолетнего наглеца соответственно, скинул кафтан, рукава засучили оба, и началось.
Бились то с руками, то – без рук, и князюшка потешно молился всякий раз, как своим мечом неимоверным назойливого юнца по его оружию хлобыстнуть, отшивая от берлоги и царевны, и стегал почём попадало, целясь строго по законам мечного поединка, и от несильной боли и шебутного ошеломления, покатываясь смехом, отползали один за другим братья девицы… Такое началось, непотребство подначек и смеха всевозможного, слов бранных переговорено все, что есть, и дважды ни один уж не выступил против Змея. Как ни подымали себя заново, не получалось у братьев восстать после таких ударов. Всех троих на воротах повесил, а у самого, хоть и стонал и жаловался тоже, притворно больше, не убывало стойкости ни чуть-чуть.
– Ну, Егорка! – отдышавшись и разогнувшись, Охлябинин погладил себя по коленям, подтянул порты. Чтоб опять дойти до соперника.
– Да ну, да иди ты! – отмахивался, мучительно краснея во все щёки, не удерживая улыбки до слёз и смеха, Егорка начал было пятиться, но его остановил Беспута, и легонько шлёпнул, отправляя на ристалище.
– Егор! Ну! Сбереги ж для казны моей хоть полтину! – заливаясь кратким звучным отрадным смехом, Иоанн протягивал свою опустевшую чашу Вяземскому.
Честно бился Егор, да не выдержал и минуты. Как начал стегать его по нежным местам дубиной длиннющей своей князь-распорядитель, так и зажался он ладонями, чтоб утаить поражение.
– Ну?! И где ж твой богатырь, красна жизнь моя?! – смеясь и принимая от Вяземского чашу полную, и тут же осушив её всю до дна, вопрошал Охлябинин, отирая усы той самой тряпицей, из-за пазухи. – Ой, сил нет, до отхожего места мне надо, не то всё королевство обмочу.
А государь смеялся тоже, и крикнул, что всё обещанное князю выдаст, без шуток. За удаль этакую.
– И вот как же тебе верить, скажи! – бросил укором князюшке вослед Беспута, наблюдая вполне трезво за воздыхающими и заправляющимися снова под пояса бойцами, и за всем вообще, в жаркой пряной полутьме вечера, нежданно надвинувшегося.
– А вот как я теперь к Фетинье моей явлюсь… – Охлябинин вернулся, расстонался не на шутку, позволив взять себя под руки и с почтением немалым усадить на лавку против окна. – Ну чисто всё поотшибли, собаки!
– Уж повезло Фетинье!!! Этакий богатырь!
– Оно так! Только я всё больше вас тут, олухи, обхаживаю.
– А что же сказка? Будем братьёв оживлять, или как?
– Да как сестрица скажет. Пускай теперь сама воду живую и мёртвую добывает, как знает!
– Подайте, голубчики, хоть простой водицы для начала!
– И осталась девица в женах у Змея, стало быть! – размеренно подытожил Федька, тоже порядком утомлённый. – Ну а после уговорила она, послушанием да ласками, мужа добыть воды, мёртвой и живой, полила ими братнины останки, и ожили молодцы. Сестрицу славили, назад домой звали, да честна девица оказалася – говорит, слово Змею дала, а за то их живыми возвращает родителям, от неё с приветным словом. На том и порешили.
– Афоня, – позвал царь, среди всеобщей, уже спокойной, колготни102, и перстом поманил, а, меж тем, с Федьки внимания не спускал, – давеча говорил, есть у тебя боец Радогоры103.
– Есть, государь, – с поклоном вполголоса отвечал Вяземский. – Владимир Кречет, мастер знатный, боец бывалый. Прибыть на днях в Слободу должен, со товарищи.
– Покажь ему Федю. Пускай поучит…
Снова поклонясь, Вяземский отошёл.
– Мы этим рылам заморским пятаки ещё утрём…